Электронная библиотека » Владимир Алейников » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Седая нить"


  • Текст добавлен: 18 октября 2016, 12:50


Автор книги: Владимир Алейников


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Потом задумчиво сказал:

– Дар небес.

– Похоже, – сказал я.

– Или дар судьбы, – предположил Довлатов.

– Очень может быть.

– А может, и то, и другое. В любом случае – дар.

– Это уж точно.

– Придётся поднять.

– Придётся.

Довлатов нагнулся и бережно поднял весело хрустнувшую в его руке десятку. Некоторое время задумчиво её рассматривал. Потом, шумно вздохнув, сказал:

– Придётся употребить по назначению.

– По прямому назначению, – уточнил я.

– Ну, не по кривому же.

– По истинному.

– Это верно.

– Без всяких околичностей.

– Именно так.

– А посему – вперёд!

Мы переглянулись – и решительно направились к ближайшему гастроному.

Куда же ещё идти двоим приятелям жарким питерским летом, как не в винный отдел?

Там на дарованную нам судьбой десятку приобрели мы восемь бутылок сухого вина.

В табачном киоске мы купили четыре пачки сигарет.

А в булочной – два батона белого хлеба.

Обременённые покупками, побрели мы с Сергеем куда глаза глядят.

А куда глядели наши глаза? Туда, где больше прохлады.

Проходными дворами и всякими неказистыми закоулками вышли мы к неведомому мне каналу. Может, и не канал это был, а речка. Да не всё ли равно? Важно, что это была вода. И она вроде не стояла на месте, а текла куда-то. Плескалась в гранит. Отражала небо. Лучилась изломанным светом. И легче нам рядышком с нею дышалось.

И вовсе не в сухом вине радость была, не в его изобилии, и не во вкусе его, кисловатом, с горчинкой, приятном, а совершенно, братцы мои, в другом.

В общении. Именно в нём.

Ну чем заменишь его? Ничем. Нет ему замены.

И мы понимали это. Чувствовали, быть может, что неизвестно ещё, выпадет ли в грядущем такая вот, как теперь, счастливая, да, наверное, конечно же, не иначе, счастливая, пусть и так, а скромнее – так просто хорошая, по-дружески, по-человечески, возможность – поговорить.

И мы, не спеша прихлёбывая прямо из бутылок сухое белое вино, поглядывая на белый свет, говорили и говорили.

Я рассказывал Сергею о себе, о своей родине, о друзьях, о знакомых, о СМОГе, о Москве, о многом другом.

Сергей рассказывал мне о своей службе в армии, о своих друзьях и знакомых, о Питере с его парадоксами, о своих приключениях, огорчениях и открытиях.

И так далее, и так далее.

Этого нынче не выразишь.

Этого не перескажешь.

Это – в былом. Навсегда.

Вовремя, Хлебников, ты произнёс тихое «и так далее».

Универсальная формула. Код.

Всё в нём живёт.

И так далее…

И день продолжался вначале, и длился, и время шло, и стрелки бежали куда-то вперёд на часах, но всё же бежали по кругу, и кружились над зыбкой водой залетевшие в это безлюдное место и в нашу беседу с Невы и с залива белые грузные чайки, и мы бросали им кусочки белого хлеба, и чайки на лету подхватывали их, а потом прилетели голуби, и кормили мы голубей, а потом воробьиная стайка нагрянула, и кормили мы воробьёв, – а потом день прошёл незаметно, – белый день, с белым хлебом и с белым вином, с разговорами день, с чудесами, летний день, петербургский день, день с горчинкой и день с грустинкой – как вино или, может, речь, или – свет незабвенных встреч, пусть – нечаянный, пусть – случайный, день – обычный, необычайный, день вниманья и пониманья, день – вдали, за хрустальной гранью.

Заменить его нынче – нечем.

И пришёл незаметно – вечер.

Прохлада, пусть и относительная, но всё же прохлада, потому что уже не жара, потому что день миновал, а вечеру больше идёт прохлада, поднялась от воды, покачиваясь, распрямилась, размялась, плеснулась прямо в лица нам, поплыла вдоль горячих каменных стен, разрастаясь, как лес прозрачный, над фантомным городом, высясь – до небес – и дальше небес.

Так могло показаться. Пусть.

Так хотелось бы думать. Что же!

Можно думать – о чём угодно.

Мысль – броженье. Но в нём – движенье.

Прежней яви преображенье.

Впору славить воображенье.

Память – путь.

И творчество – путь.

По мере того, как темнело, раскрывалась передо мною вся небывалая петербургская космогония, с её причудливым смешением всех возможных понятий, с неминуемым смещением привычных ориентиров, с её свершением всех замыслов, где-то там, за кромкой густеющей тверди, в запредельной дали и глуби, где отсутствует вся планетарная оптика, и хирургический блеск инструментов, и расчерченность планов и карт, но присутствует оптика тайны, да и она порой не нужна глазному хрусталику, и уж тем более – душе, и живому чутью, когда воочию видишь разъятость безумного мира, и хочешь собрать его воедино, спасти от беды, сохранить, если это удастся, и помощница в этом – речь, потому-то и дружен ты с нею, потому-то и верен ей.

В окрестных окнах уже загорался свет. Жёлтый, слепяще-магниевый, оранжевый, зеленоватый. Разнообразный свет. В окнах – распахнутых, запертых. Свет жилья. Огоньки уюта. И тепла, наверное. Да. Человечьего. Всем нам нужного. Не всегда, увы, обретаемого. Что же делать? Да просто – ждать.

Из ближнего окна выплеснулась джазовая музыка.

Я прислушался.

– Глен Миллер, – сказал Довлатов.

– Да, – сказал я, – из «Серенады Солнечной долины».

– Как я любил этот фильм! – сказал Довлатов. – Пустяк ведь вроде. Комедия. Но что же в нём было? Что так притягивало? Я его раз десять смотрел, наверное.

– Он весь держится на музыке, – сказал я. – Потому и живучий такой. И я его раз десять смотрел, никак не меньше. И ещё посмотрел бы, прямо сейчас. А вернее, просто послушал бы музыку.

– И я посмотрел бы. И послушал бы.

– Давай просто постоим и послушаем.

– Да.

И мы стояли под чьим-то окном и слушали – «Серенаду лунного света», и «Чаттануга чу-чу», и знаменитое буги-вуги, и «Мне декабрь кажется маем».

И музыка вдруг закончилась.

И стало нам почему-то грустно.

Почему? Зачем объяснять!..

Потому что. И всё этим сказано.

Потихоньку, с неохотой, двинулись мы куда-то в недра пришедшего вечера.

Помню лицо Сергея, высвеченное фонарём.

Лицо – всему открытое и ото всех закрытое.

Широкий лоб с изломанными складками морщин.

Вопросительно и недоумённо приподнятые брови.

Плотный нос, нависающий над крепко сжатыми губами.

Подбородок, то по-детски подобранный, то упрямо выставленный вперёд.

Короткая, без излишеств, простейшая стрижка.

Глаза, глядящие одновременно и в мир, и внутрь себя.

Вдогонку нам из оставленного позади окна донёсся голос Эллы Фицджеральд: «Хелло, Долли!»

Сергей отмахнулся от него:

– Хелло, хелло…

– Прямо Америка, – сказал я.

– Питерская Америка, – уточнил Довлатов.

И снова мы вышли на Невский.

И сразу же, разумеется, встретили там знакомых.

Но об этом – не стану рассказывать.

Почему? Не хочу, и всё.

Тромбон Глена Миллера вытянул глуховатую свою мелодию вдоль питерских горизонталей.

Свингующий летний город жил своей вечерней жизнью, не зависящей ни от нас, проводивших свой белый день вместе с выпитым белым сухим вином и вместе с белым хлебом, частично съеденным, а большей частью скормленным птицам, ни от советской власти, с её пятизвёздным Кремлём и увешанным, как новогодняя ёлка игрушками, сверкающими цацками-орденами, бровастым туземцем Брежневым, от московской богемы, с её фантастическим Толей Зверевым, с находящимся в дурдомовском заточении страдальцем Игорем Ворошиловым, с подвыпившим и задумчиво напевающим украинские народные песни Петей Беленком, с прозревающим тайное тайных Володей Яковлевым, с прозорливцем и мудрецом Мишей Шварцманом, с завершающим в Марьиной Роще свою книгу «Неведомый дом» Леонардом Данильцевым, с офранцуженным нынче и всё же вспоминающим бабушку-жрицу Геной Айги, с читающим в пьяной компании стихи свои Лёней Губановым, со всеми оптом художниками и со всеми поэтами, а также и от питерской богемы, с поднимающим посох над стогнами Костей Кузьминским, с обериутоведом и королём самиздата Володей Эрлем, с меланхоличным Сашей Мироновым, с поющим под клёкот гитары свою знаменитую песню «На суд, на суд нас Ангелы ведут, на суд, на суд Архангелы ведут… на самый страшный суд…» измождённым Лёшей Хвостенко, и тоже со всеми художниками и со всеми оптом поэтами, потому что вдосталь их в Питере, как и вдосталь в Москве, и в провинциях, – от всего вокруг не зависящей жизнью, наркотической, алкогольной, трезвой, буйной, расчётливой, тихой, непонятной, понятной, безумной, рассудительной, страшной, бредовой, восхитительной, грозной, таинственной жил огромный город – и в нём кто-то был гражданином правильным, кто-то слыл уже чуть ли не праведным, кто-то вёл себя не по правилам, ну а кто-то играл с огнём.


В качестве приложения – будет ещё история.

Дополнительная. Четвёртая. О Веничке Ерофееве.


…И нечего удивляться нынешнему, да ещё и молодому, небось, читателю, ничего ровным счётом об ушедшей эпохе не знающему, разве что так, что-нибудь, понаслышке, от кого-нибудь, может, или из текстов каких-нибудь, изданных в пору свободной печати, слегка поднабравшемуся обрывочных, косвенных сведений, сплошь – безликих, сплошь – по верхам, безъязыких, пустых, безответственных, вполглаза где-нибудь что-то, может, и подглядевшему, допускаю, но в суть вопроса глубоко не вникавшему, по причине, вполне вероятно, нехватки времени, которое весьма для него, читателя, дорого, и которое вовсе не хочется тратить на узнавание того, что было раньше, что происходило в отечестве нашем в те времена, когда его, читателя современного, просто не было ещё на свете, а может, и ещё по какой-нибудь, беспочвенной и верхоглядской, возможно, а то и вполне уважительной причине, положим, оттого, что просто не успел ещё вжиться, так сказать, в материал, начав, как и полагается в таких случаях, не с середины, а с азов, – нечего ему, читателю, говорю, удивляться изобилию связанных с выпивкой сцен в моих записках о былых временах, тех самых, когда все мы, люди богемы, в некотором роде инопланетяне на древней нашей планете, были молоды или относительно молоды, и полны были жизненных сил, – так было.

Все тогда выпивали.

И даже – пили.

На одном Вене Ерофееве свет клином не сошёлся.

Веня со своей алкогольной прозой появился, кстати говоря, вовсе не на заре, а где-то поближе к середине всеобщей выпивонной эпопеи.

Бывали авторы, выразившие в слове спиртовую тему, и получше его, Ерофеева, посильнее и убедительнее.

Немало ещё есть неизданных текстов.

Их время – ещё впереди.

Что же касается Венички, то его, прогремевшего своими «Петушками», вызвавшими явную симпатию у многих из богемы, но более всего восхитившими почему-то писателей официальных, печатавшихся при советской власти, тоже однажды занесло каким-то скитальческим ветром в начале семидесятых в Питер.

Поди же ты, как бывает! – Кремля, по его утверждению, парень так никогда и не видел, а в Питер, в колыбель революции, почему-то попал.

Ну, попал и попал.

Приехал по пьянке.

С кем не бывает!

Приехал Веня в Питер. Прибыл. На поезде. Не в бронированном, правда, вагоне. А в обычном, плацкартном.

До отъезда пил Ерофеев. И в дороге пил Ерофеев.

Пил – задумчиво. В одиночестве.

Говорить ему было – не с кем. И тем более – по душам.

Не хотел он ни с кем общаться. Он общался – с самим собой.

Говорил – сам с собой. На два голоса.

Пил – с собой. Сам с собою чокался.

То есть пил за двоих – за себя и того непонятного парня, что, понятно, был тоже им.

Раздвоение? Может быть.

Образ в образе. Как матрёшки.

Всюду – двойственность. Всюду – зеркальность.

Отраженья. Фантомы. Призраки.

Привидения. Полтергейст.

Барабашки и чебурашки.

Феи. Золушки-замарашки.

Собутыльников нет, хоть тресни.

Петербург-Ленинград. Норд-вест.

Вышел Веничка на перрон. Ленинградский. Ему не знакомый.

Встал – и думает: где же он оказался? Зачем он здесь? Почему занесло его не куда-нибудь, а сюда?

Колотун его пробирает.

Бред. Абсурд.

Похмелюга – страшенная.

Тошно. Жутко. Словами не выразить.

Всё – чужое.

Город – чужой.

Денег – нет.

И здоровья – нет.

Это вам не Москва, где здоровье, с помощью некоторых участливых знакомых, отчётливо понимающих, как именно следует спасать похмельного современника, очень даже легко можно поправить.

Это – Питер. Неведомый град.

Истомился весь Ерофеев – от неизвестности, от неопределённости, от навалившегося на усталые плечи грядущего классика осознания всей немыслимой тяжести горемычной доли своей.

Прослезился Ерофеев – и побрёл куда глаза глядят, потихонечку, шажок за шажком, вначале по перрону, потом по вокзальной площади, а потом и по Невскому, побрёл в полнейшем одиночестве, совершенно не представляя себе, что же с ним будет дальше, ну хотя бы минут через пять, и подумывая порой, не от хорошей, понятное дело, жизни, а от полнейшей отчаянности, от мрачной безысходности нелепейшего своего положения и кошмарного состояния души, не хватит ли его, чего гляди, на суровом пути кондрашка, и не ляжет ли он, одинокий путник, от недопития, оттого, что вовремя не опохмелился, хладным трупом вот здесь, прямо посреди Невского проспекта, воспетого Николаем Васильевичем Гоголем с присущей этому гению силой и зоркостью, и не отлетит ли ерофеевская душа прямиком в небеса, поскольку жаждущая плоть его так и не успеет отведать спасительного спиртного, – побрёл Ерофеев, проявляя некоторую выдержку и не позволяя себе окончательно распускаться, побрёл, читая про себя, для поддержания духа, стихи своего любимого Северянина.

И вдруг вспомнил Веня, что в Москве кто-то сунул ему в карман листок с телефоном и адресом Кости Кузьминского.

Веня лихорадочно стал искать этот листок.

Руки его дрожали.

Но листок – отыскался.

Нашлись и две копейки – чтобы позвонить из телефона-автомата.

И стеклянная будка телефона-автомата оказалась рядом.

Веня забрался в эту будку и набрал Костин номер.

В трубке раздались длинные гудки.

«Неужели никого нет дома?» – с ужасом подумал Ерофеев.

Но трубку, по счастью, сняли.

– Алло! – раздался в ней сонный Костин голос. – Я слушаю! Кто говорит?

– Веня! – сказал Ерофеев.

– Какой ещё Веня?

– Ерофеев, – сказал страдалец. – Ну, тот самый. «Москва – Петушки».

– Серьёзно? – спросил Кузьминский.

– Серьёзнее не бывает.

– Ерофеев?

– Ну да. Ерофеев.

– «Петушки»?

– Ну да. И «Москва»…

– Настоящий?

– Кто?

– Ерофеев.

– Да, конечно. Веничка.

– Ты?

– Я.

– Где ты находишься?

– В Питере.

– А точнее?

– Где-то на Невском.

– До меня доберёшься?

– Не знаю. У меня похмелюга.

– Понятно.

– А в такси доберёшься?

– Наверное. Только денег нет у меня.

– Наскребу. Тут недорого. Близко.

– Так куда мне ехать?

– Ко мне. И немедленно. Адрес есть?

– Есть.

– Ну, значит, шеф довезёт. Дуй по адресу, прямо сюда. Выйдешь из машины вместе с таксистом. Вместе с ним пройдёшь в арку, под вывеску «Парикмахерская», прямо под слог «хер». Зайдёте во двор. Подниметесь по лестнице. Позвоните. Я отдам таксисту деньги. Он уйдёт. А ты останешься у меня. Всё понял?

– Понял.

– Так действуй!

И Веня, окрылённый надеждой на спасение, стал действовать.

Едва он успел махнуть рукой проезжающей мимо машине, как та сразу же притормозила.

– Куда? – спросил, приоткрыв дверцу, шофёр.

– К Косте Кузьминскому, – слабым голосом выдохнул Веня и тут же бухнулся на сиденье рядом с шофёром. – Поскорее. Под слог «хер».

– Знаю Костю, – сказал шофёр.

И машина рванулась с места.

Веня грустно смотрел в окно.

– Ты-то сам кто будешь? – спросил его шофёр.

– Ерофеев я.

– Веня?

– Точно.

– Тот самый? «Москва – Петушки»?

– Тот самый, – сказал Ерофеев.

– Как же, читал! – сказал образованный шофёр. – Хорошо написано. Правильно. Мировая вещь. Наша, российская.

Веня даже не удивился такой своей известности.

– Похмелюга у меня! – грустно произнёс он.

– Сейчас поправим, – бодро сказал шофёр, – полечим.

Он нагнулся, пошарил где-то внизу – и прямо перед глазами Вениными блеснула и рассиялась в свете пебербургского утра полная, ещё запечатанная бутылка водки.

Веня от неожиданности сглотнул слюну.

– Денег нет у меня! – простонал он. – Всё пропил!

– Пей! Дарю! – великодушно сказал шофёр. – За такую хорошую вещь – мой тебе гонорар.

– А дорога? – спросил Веня.

– И за дорогу ничего не надо. Костю я знаю. И с тобой теперь познакомился. Ты откуда в Питере взялся?

– Да из Москвы. По пьянке.

– Понятно.

– Можно выпить прямо сейчас?

– Пей, конечно. Чего ты ждёшь?

Кое-как, потрудившись изрядно, сорвал Веня пробку с бутылки. Приложился к горлышку. Сделал первый глоток. Потом второй. За ним третий.

И устроил себе передышку.

Потеплело внутри. Кровь по жилам пошла. И глаза посветлели.

– Ну что, полегчало маленько? – спросил шофёр.

– Ох, старик, вот уж спасибо так спасибо! – только и вымолвил Веня. – Начинает легчать.

– Поможет, – сказал убеждённо шофёр. – На практике проверено. Другого способа очухаться после пьянки просто не существует.

– Это уж точно, – сказал Веня.

Машина остановилась возле Костиного дома.

– Тебя довести? – спросил шофёр.

– Благодарствую. Сам дойду. Адрес есть, – засмущался Веня.

– Ну, смотри. Как знаешь. А Косте передай привет. От Ивана. Это я – Иван. И скажи ему, что доставил тебя по назначению.

– Я пойду? – спросил Веня.

– Иди! – сказал шофёр.

Веня хотел было уже открыть дверцу.

Но шофёр удержал его за рукав:

– Погоди, погоди!

Он полез во внутренний карман куртки и вынул оттуда записную книжку и шариковую ручку. Потом открыл книжку на чистой странице и протянул Вене:

– Дай автограф, будь другом! Вот здесь.

Откинув со лба нависшую длинную прядь, Веня взял ручку и написал на чистой странице:

«Венедикт Ерофеев».

Шофёр взглянул на подпись и спросил:

– Тебя как по батюшке?

– Васильевич.

– Вставь там, вслед за именем: Васильевич.

Веня вписал:

«Васильевич».

Шофёр подумал и сказал:

– Впиши ещё: автор книги «Москва – Петушки».

Веня с трудом написал:

«Автор книги „Москва – Петушки“».

– Годится! – сказал шофёр.

– Нет! – заупрямился Веня. – Ещё не годится.

И он, от щедрот своих, написал:

«Ивану – от Вени».

И протянул записную книжку шофёру.

– Ну, брат, уважил! Спасибо! – заулыбался шофёр.

Вслед за книжкой Веня протянул ему и початую бутылку водки.

– Ты чего? – удивился шофёр.

– Ну как же… Водка твоя…

– Сдурел, что ли? Бери, коли дают. Я же тебе эту бутылку подарил. Это мой тебе гонорар.

– Да, спасибо, – сказал Веня.

И крепко прижал бутылку к сердцу.

– Давай, топай, – сказал шофёр. – Костя ждёт.

Веня протянул ему руку:

– Выручил ты меня!

Шофёр пожал Венину руку и сказал:

– Твой автограф детям и внукам показывать буду. А может, и в музей отдам!

Веня кое-как вылез из машины.

Шофёр кивнул ему – и уехал.

Ерофеев поднял голову и увидел вывеску «Парикмахерская». Вошёл в арку прямо под слогом «хер». Определился с подъездом. Кряхтя, крепко прижимая подаренную бутылку водки к сердцу, поднялся по лестнице.

Дверь нужной квартиры была широко, гостеприимно распахнута.

На пороге стоял, опираясь на посох, широко улыбаясь, бородатый, косматый Кузьминский.

– Ерофеев? – спросил Кузьминский.

– Ерофеев! – ответил Веня.

– Деньги нужны за такси?

– Не нужны.

– Заходи! – произнёс Кузьминский.

И повёл гостя к себе.

Веня зашёл в Костину комнату.

– Откуда бутылка? – спросил Кузьминский.

– Иван подарил! – ответствовал Веня.

– Какой Иван?

– Таксист. Он тебя знает. И довёз меня сюда. Бесплатно.

– А, Иван! – вспомнил Костя. – Ну да! Как же, знаю. Довёз? Молодец.

– И автограф у меня взял, – сказал Веня.

– Ишь ты! Сообразил! – закачал взлохмаченной головой Костя.

Веня показал на початую бутылку:

– Продолжить надо. Срочно. А то я только три глотка сделал, там, в машине.

– Продолжай! – сказал Костя.

Взял со стола чашку. Протянул Вене:

– Наливай. Пей.

– А ты?

Костя взял вторую чашку:

– И мне плесни.

Питерский поэт и заезжий московский прозаик чокнулись чашками.

– Ну, за знакомство?

– За знакомство!

Неспешно выпили водку.

Веня сказал:

– Вроде немного легчает. Но до кондиции ещё далеко.

Костя сказал:

– Что-нибудь придумаем.

Поэт и прозаик присели.

Костя протянул Ерофееву пачку сигарет:

– Кури!

Оба закурили.

Веня искоса поглядел на бутылку, содержимое которой заметно поубавилось.

Костя перехватил его взгляд.

– Опасаешься, что не хватит? – напрямик спросил он Веню.

– Опасаюсь! – честно признался Веня.

– Не переживай, – сказал Костя. – Пей себе не торопясь. Отдыхай с дороги. Приходи в себя. А я начну действовать.

Веня налил себе ещё немного водки и выпил.

Костя взял со стола пухлую записную книжку и придвинул к себе телефон.

Снял трубку. Набрал номер.

– Старина! У меня Ерофеев, – с места в карьер начал он. – Да, тот самый. «Москва – Петушки». Доставай где-нибудь денег. Бери, сколько сумеешь, выпивки. И дуй ко мне.

Потом набрал следующий номер.

И произнёс примерно те же слова.

Потом – стал звонить всем знакомым подряд.

Подустал. Сделал перерыв. Плеснул в чашку водки. Выпил.

Подумал, сощурившись. И сказал:

– Всё это – наши, богема. Ну сколько они могут спиртного привезти? Так, понемногу. Денег-то у них в обрез. Для такого дела занимать придётся. Ещё и сами большую часть выпьют здесь, на радостях. А то и по дороге приложиться успеют. Знаю я их. Тут одним ударом что-то решать надо!..

Костя закурил. Опять призадумался. И сказал:

– Понимаешь, Веня, по моим сведениям, твоей прозой официальные писатели, особенно либеральные, с широкими взглядами, восхищаются. И так восхищаются, что дальше некуда. Хлебом их не корми, дай о Ерофееве поговорить, какой это яркий талант. Откровенно официальных писак звать к себе я категорически не желаю. Противно. А вот таких, которые и печатаются преспокойно, и в то же время вроде бы и нашими, богемными людьми остаются, то есть как-то умудряются сочетать несочетаемое, позвать бы надо. Хотя бы одного из них. И этого будет вполне достаточно. Хотя бы одного. Но кого?

Костя снова задумался. Потом с хитрецой улыбнулся, мотнул космами и сказал:

– Я знаю, кого позвать. Надо позвать Битова!

Успевший слегка окосеть Веня отмахнулся:

– Зачем? Нам с тобой не нужны здесь никакие писатели. И тем более – официальные. Ишь ты! Их ещё здесь не хватало! Да все они – говно. Полное! Кого ни возьми – говно!

– Ты, Веня, успокойся, – сказал Кузьминский. – Возьми себя в руки. Ты прав, скорее всего. Но – не совсем прав. И ты, наш гость, будучи у нас в Питере, просто обязан хоть кому-нибудь из наших официальных писателей доставить радость. Пусть это будет человек, от заматеревших официальщиков чем-то всё-таки отличающийся, то есть внешне, для маскировки, для отмазки, для страховки, для некоторого удобства житейского, наконец, вроде бы и официально узаконенный, печатающийся, вроде бы и советский – для тех, кто там, наверху, кто всё контролирует, но внутри – совершенно другой, с другими настроениями и взглядами, с другим, разумеется, мировоззрением, словом, не полностью, а так, частично, скрытной частью своей, наш, – ну, если на то уж пошло, то почти наш. Пусть человек такой познакомится, пообщается с тобой. Пусть это будет Битов.

– Пусть! – согласился Веня. – Он хоть и тоже весь из себя разрешённый, давно уже официальный, да всё же, на мой проницательный взгляд, не совсем такой, как те, прочие. В вытрезвители подзалетал. Вознесенскому, поговаривают, по физиономии двинул. С Генрихом Сапгиром поддаёт регулярно. Смогистов поддерживал. Губанова Лёню в прозе своей цитирует. Володю Алейникова гением считает – и, особенно когда крепко выпивши бывает, по всей Москве на всех углах всем об этом только и говорит. Набокова, наконец, уважает.

– И тебя! – напомнил Кузьминский.

– И меня! – согласился Веня.

– Звать его сюда? – спросил Костя.

– Зови! – подытожил Веня.

Костя набрал номер Битова.

– Андрей? Это я, Кузьминский. Слушай, у меня тут Веня Ерофеев сидит. Да, тот самый. «Москва – Петушки». Прямо из Москвы. С похмелюги большой. Приезжай. Привези чего-нибудь выпить. Подлечить человека надо. Заодно познакомишься. Поговоришь. Парень хороший. Ждём!

– Еду! – раздался в трубке взволнованный голос Битова.

Костя положил трубку на рычажки.

– Вот видишь, – сказал он, – едет.

– Пусть едет! – сказал Ерофеев.

И выпил ещё водки.

А Костя сделал ещё несколько звонков. Так, немного. Десятка два-три.

После чего уже окончательно положил телефонную трубку.

И сказал:

– Пожалуй, достаточно!

И налил себе водки. И выпил.

И оба вновь закурили.

И не успела водка иссякнуть, как в дверь квартиры начали звонить.

Костя вначале каждые две-три минуты вставал и открывал дверь, а потом вообще оставил её открытой.

Каждые две-три минуты в Костину комнату входили всё новые и новые люди.

И каждый из них что-нибудь ставил на стол – пару ли бутылок пива, портвейн ли, сухое ли вино, водку ли, – уж кто там что сумел добыть. Но это было какое-никакое, а спиртное.

И каждый из пришедших по очереди подходил к Вене Ерофееву – знакомиться.

И Веня, восседая на старой тахте этаким заезжим шейхом, рассеянно выслушивал каждого – и каждому из петербуржцев милостиво протягивал свою трудовую писательскую руку.

Вскоре в комнату набилось уже столько народу, что не только шагнуть было некуда, но и стоять было негде.

Все благоговейно взирали на Ерофеева.

Батареи принесённых бутылок громоздились на столе и на полу, на подоконнике и по всем углам.

Никто ещё не начинал выпивать.

И тут раздались с лестницы гулкие чьи-то шаги.

– Шаги Командора! – сказал со значением Веня и поднял вверх руку с вытянутым указательным пальцем.

И в комнату, с усилием удерживая на весу четыре авоськи, битком набитые бутылками со спиртным, ввалился Андрей Битов.

Он поставил авоськи с бутылками на пол. Пожал Костину руку. Небрежно кивнул всем собравшимся. Протёр очки. Вгляделся в глубину комнаты. И своим хорошо поставленным голосом спросил – сразу всех:

– Где Венедикт Ерофеев?

– Я Венедикт Ерофеев! – отозвался с тахты Веня.

– Гений! – воскликнул Битов. И бросился к Вене – обниматься и лобызаться. – Ну, спасибо тебе, спасибо!

– За что? – удивился Веня.

– За то, что ты есть на свете! – возвестил торжественно Битов.

Отступив к принесённым авоськам, он нагнулся и не глядя вытащил одну из бутылок. И конечно, была это – водка.

– Гордость русской литературы! – воскликнул Битов. – Я хочу с тобой выпить! Немедленно! Как мечтал я выпить с самим Ерофеевым! И вот – свершилось!

– Ну, – сказал Веня, – можно, конечно, и выпить.

Битов открыл бутылку. Наполнил чашки, из которых ещё недавно пили Костя с Веней, водкой, щедро, до краёв.

Одну чашку – протянул Вене.

Другую чашку – взял сам.

– Выпьем, Веня! – торжественно сказал Битов. – Эх, выпьем, собрат! Наконец-то мы выпьем!

Он лихо чокнулся с Веней – и одним духом опорожнил свою чашку.

Веня – отпил примерно треть.

Битов сделал широкий жест в сторону бутылок:

– Гуляем, господа!..

Господа не заставили себя ждать.

И незамедлительно налегли на спиртное.

И тут началось такое…

Нет, я лучше не стану рассказывать – что именно началось.

О гульбе с самим Ерофеевым долго потом вспоминали в Питере.

Помнит, небось, об этом и Костя Кузьминский – в Америке, стране чужой, куда его зачем-то занесло и где он пребывает по сей день, а лучше бы он в Питере блажил, под слогом «хер» над входом в арку жил, и мог бы здесь увидеться я с ним, судьбой своею странною храним… Да что теперь об этом говорить! Где б ни был он, мне Костю не забыть.

Стоит заметить, что после долгой, многолюдной и по всем статьям славной пьянки в Костиной комнате Веня Ерофеев сумел добраться обратно до Москвы.

Снабжённый заботливыми петербуржцами заполненной алкогольной продукцией стеклотарой, он всю дорогу попивал эту продукцию, по своему вкусу и выбору, чередуя крепкое питьё с умеренно крепким, а иногда составляя затейливые коктейли, в чём весьма, как известно, поднаторел, и благополучно выбрался из вагона на московский перрон, держа в руке одну из битовских авосек, в которой ещё оставалось некоторое количество бутылок, и прибыл туда, где обитал, и уже не страдал с похмелюги, как это было с ним совсем недавно в Питере.

Вот вам, современные читатели, простая русская история о выпивке в былые времена.


Получается, братцы, проза – как матрёшки – одна в другой.

И поэтому здесь нужна – вижу я – история пятая.

О волшебнике Толе Звереве.


…Раздаётся звонок – беспокойное Морзе, истошное SOS! – открывается дверь – и в квартиру врывается Зверев.

Толя под хмельком, но не пьян.

А точнее, поскольку точность, как в рисунке или в поэзии, и важна, и необходима, да ещё и незаменима, как и сам художник, пришедший в гости к другу и здесь нашедший и вниманье, и пониманье, скажем прямо – не слишком пьян.

Одежда на нём заграничная, такой в магазине московском при всём желанье не купишь, просторная и удобная, ещё относительно чистая, хотя об неё то и дело вытираются тщательно вымытые, с мылом, с пемзой и со стиральным порошком, а потом с шампунем, после улицы, где рассадник вредоносных бацилл, бактерий, эмбрионов, микробов, спор, подозрительно шустрых вирусов, грязи, мусора, шелухи, сточных вод, помоев, и всякой безымянной, зато всеядной, потому и опасной, гадости, или, если по-русски, в корень, поглядеть, если правду-матку резать, в лоб, если чуять сразу эту нечисть, то просто дряни, и держаться подальше надо от неё, за версту, не меньше, если хочешь в столице выжить, да ещё и что-нибудь, может, не халтуру, а поприличнее, по старинке намалевать, удивительно гибкие, быстрые в каждом жесте и в каждом движении, в постоянном броженье, кружении, в раздражении и скольжении, в каждом взлёте, в любом положении, в зазеркальном их отражении, в гипнотическом небрежении ко всему, что мешает им, виртуозные, это верно, музыкальные, это в точку, гениальные, так, возможно, золотые, пожалуй, руки.

Зверев брезглив. Даже больше: повышенно-чутко брезглив. И мнителен. Даже слишком: настолько, что сам порою признаться готов – мол, в этом заходит он далеко. Но трудно себя переделать. И никому не удастся, хоть в чём-нибудь, хоть случайно, его, такого, каков он есть, каков от природы, а может, и по причине жизни его небывалой на юдольном его пути, то на грани фантастики, то на краю какой-нибудь пропасти, то в прострации, то в азарте, то в полёте и на подъёме, то в милиции, то в дурдоме, то приветствие ритуальное возглашающего торжественно, лаконично: «Тебе, Тибет!», ну а то, и такое бывало, с удовольствием явным, в охотку, всем готовящего обед, въявь живущего вне времён, исчезающего, как сон, а потом из невзгод и без возникающего чуть свет с неизменным: «Привет, старик!», а потом в неизвестность – брык, и оттуда – нежданно вдруг, и опять – в неизбежный круг, – однажды переубедить.

Десять раз, напряжённо, бдительно и дотошно, так, чтоб никто не проник вслед за ним сюда, так, чтоб враг не прошёл, оглядывается: нет ли погони? – всё ли спокойно и тихо вокруг?

Под пиджаком у него – две рубахи, обе навыворот, – чтобы не ранить грубыми швами нежное тело художника.

Усаживается, – да так, чтобы стул под ним не трещал, табуретка под ним не шаталась, понадёжнее выбрав сидение, то есть стул осмотрев поначалу и решительно забраковав, а потом осмотрев табуретку, повертев её так и этак и одобрив её наконец, как приемлемую для него, – поудобнее, всем своим весом, всем составом сложным своим, всем набором странностей всяких приземлившись, пусть ненадолго, пусть на время, чтоб отдышаться, успокоиться, отдохнуть.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации