Электронная библиотека » Владимир Голяховский » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 26 июня 2019, 11:00


Автор книги: Владимир Голяховский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Вечер солидарности с демократической молодежью Испании

Мы заканчивали второй курс, со следующего года нам предстояли занятия настоящей медициной – в больницах, у постелей больных, в операционных. Прощайте, скучные лекции по марксизму-ленинизму (правда, будут другие – по политической экономии, но меньше и реже), прощай, анатомический зал, прощайте, биохимические лаборатории, – наконец-то мы начнем ощущать себя на настоящем пути к врачебному искусству. Это нас волновало и вдохновляло. Конечно, теоретическая подготовка к практической медицине необходима. Но я думаю, что ее следует проходить не в медицинском институте, а еще до него – на промежуточном этапе между школой и институтом, вроде колледжа. Там лучше выявится – кому из юнцов идти в доктора, а кому уходить в другую специальность. Такая форма подготовки будущих врачей проводится во многих странах, где есть колледжи.

Наступила весна, кровь забурлила. И, как всегда, надо было идти на первомайскую демонстрацию на Красную площадь – это была строгая повинность для преподавателей и студентов. Партийные и комсомольские комитеты заранее назначали так называемых правофланговых – тех, кто в шеренге будут ближе к Мавзолею. Там на трибуне стоят сам Сталин и все руководители страны. Назначение в правофланговые рассматривалось как доверие и честь, оно доставалось лишь проверенным людям. Наша колонна всегда проходила вдали от Мавзолея, и большой разницы во флангах не было. Но в том-то и дело, что даже на несколько шагов ближе к Сталину должны проходить проверенные – партийные и комсомольские активисты. Мне правый фланг никогда не доставался, но издалека, со своего левого, один раз я видел Сталина – стоял невысокий человек в форме генералиссимуса и изредка махал колоннам правой рукой (левая у него не действовала).

Мы были молоды, все равно веселились и решили организовать творческий вечер: петь, танцевать, читать стихи и эпиграммы, пародировать друг друга – что-то вроде курсового капустника. На это надо было получить разрешения комсомольского и партийного комитетов, а они будут просить разрешение в райкоме партии (все всегда упиралось в райком). В ядро организации вечера вошли я и Вахтанг Немсадзе, грузин из Тбилиси – общительный и веселый парень, какие вызывают симпатию с первого взгляда. Он был старше меня почти на четыре года, но опоздал в институт, потому что болел чем-то вроде костного туберкулеза и долго лечился в санатории. Он не стал ни хромым, ни кривым – был подвижный, красивый, стройный, с обворожительной улыбкой. Девушки в него влюблялись. У меня с ним еще раньше завязались дружеские отношения, он бывал у нас дома, и моя мама подкармливала его. Дело в том, что Вахтанг был очень бедным, его родители разошлись, мать получала какую-то мизерную зарплату и растила младшую дочь. Вахтанг жил на стипендию, на подработку и еще платил за съем угла где-то далеко в Сокольниках – общежитие ему сначала не досталось.

Мы с Вахтангом поехали в райком партии – для пробивания разрешения на организацию вечера. Там своим человеком был наш студент Борис Еленин, который на собрании «потопил» профессора Теселевича. Но он прошел мимо, сделал вид, что нас не заметил. А может, действительно не заметил – для него мы были слишком маленькие сошки. Сначала нас заставили долго ждать в коридоре, потом в приемной, потом позвали в кабинет инструктора райкома. Он сидел хмурый – так полагалось партийному начальнику. К тому же инициатива снизу не приветствовалась и просто не разрешалась.

– Для чего вы хотите сделать этот вечер – какая цель?

– Просто нам хочется собраться всем курсом и повеселиться.

– Если вам так хочется, соберите курсовое комсомольское собрание с какой-нибудь интересной повесткой дня – например, обсуждение книги «Как закалялась сталь» или романа Фадеева «Молодая гвардия».

– Мы это уже обсуждали. Теперь нам хочется просто повеселиться.

– А какая у вас программа?

– Веселиться – петь, танцевать, читать стихи.

– Какие стихи?

– Кто какие любит и умеет хорошо декламировать.

– Что значит – кто какие любит? Это безответственно. Программа такого вечера должна быть детально разработана и представлена на утверждение.

Мы не расстраивались и не унимались – привыкли к сухому бюрократизму и понимали, что придется приходить опять и опять, с какой-то программой. Пришли снова.

– Нет, стихи Есенина и Пастернака читать не разрешается, они идейно не выдержаны (Есенин и Пастернак были тогда запрещены к печати – говорили, что они не нравились Сталину). Читайте Маяковского (Маяковский Сталину нравился).

– Маяковского мы выучили наизусть еще в школе.

– Ну, если не хотите, то вообще не читайте стихи. Придумайте что-нибудь другое, идейно выдержанное. Или мы не сможем разрешить ваш этот «веселый вечер».

Думали мы, думали, и кому-то пришла в голову идея:

– Давайте пригласим на вечер молодых испанцев и назовем его «Вечер солидарности с демократической молодежью Испании» – это и интересно, и идейно выдержанно.

Нескольких молодых испанцев мы знали – они учились в нашем институте. Это были обрусевшие испанцы. Когда в 1936 году в Испании началась гражданская война между коммунистами и фашистами генерала Франко, Сталин послал туда добровольцев, но коммунисты проиграли. На них велись гонения – сажали в тюрьмы и расстреливали. Чтобы спасти своих детей, многие коммунисты отправили их в Советский Союз. Так в Москве оказались тысячи юных испанцев в возрасте от пяти до пятнадцати лет. Я был школьником младших классов, но помню, как в кинохронике показывали прибытие кораблей, заполненных теми детьми. Их растили и воспитывали в школах-интернатах. Уже более двенадцати лет те испанские дети жили в Москве, выросли, поступили на работу или в институты, но вернуться на родину не могли – там до 1970-х годов все еще продолжался фашистский режим. И связи с родителями все эти годы у них не было. Вот этих-то испанцев мы и решили пригласить на наш вечер, чтобы повеселиться вместе и чтобы было «идейно выдержанно».

Нам утвердили программу: сначала мы должны спеть «Гимн демократической молодежи», популярный тогда, потом будет доклад с приветствием наших гостей, потом они расскажут о своей жизни, мы исполним для них русские песни и танцы, а они исполнят нам свои испанские. Ну а после этого нам «милостиво разрешили» потанцевать вместе. Да, еще одно – наша аудитория должна быть для этого специально празднично оформлена. Оформление поручили нам с Вахтангом – я был художником курсовой стенгазеты, и он тоже неплохо рисовал.

Мы с энтузиазмом взялись за подготовку, нам выделили небольшую комнату, мы раздобыли где-то фанерные листы и масляные краски. Я стал писать красками на фанерах герб демократической молодежи: три молодых профиля – белый, черный и желтый на фоне голубого земного шара, обрамленного флагами разных наций. Вахтанг мне помогал. Хотя раньше я не писал масляными красками больших картин, но был рад показать свое мастерство, особенно когда приходила Роза. У Вахтанга тоже был нежный роман с девушкой из нашей группы – Марьяной. Поэтому мы часто оказывались в той комнате вчетвером. И мы понимали друг друга.

Накануне вечера мы с Вахтангом заработались допоздна, и я позвал его ночевать к нам. Мама сытно нас накормила и расстелила ему постель на полу возле моих чемоданов. Утром мы уговорили Вахтанга надеть один из отцовских костюмов – у него не было даже приличных брюк. Стесняясь и отнекиваясь, он согласился и выглядел в костюме очень импозантно (как одежда может придавать людям эффектность!).

Вечер нам удался. Мы дружно пели «Гимн демократической молодежи» композитора Новикова на слова Льва Ошанина:

 
Дети разных народов,
Мы мечтою о мире живем,
В эти грозные годы
Мы за счастье бороться идем.
 

И припев:

 
Эту песню запевает молодежь,
Эту песню не задушишь, не убьешь…
 

Потом выступали испанцы и наши. Всем понравилось наше с Вахтангом оформление зала. Мы веселились, смеялись и танцевали допоздна – ведь мы были очень молоды.

И пока мы танцевали, из приоткрытой боковой двери Первого отдела полувысовывался капитан Матвеев и пристально всех рассматривал.

Уже под утро мы поймали «левый» грузовик, погрузили в него мои фанерные эмблемы, залезли в кузов и повезли их на склад на Арбатской площади. Со мной поехала Роза и еще одна влюбленная пара – Миша Рубашов и Рая Карагодская. Сладкое было гулянье по еще не проснувшейся Москве – мое последнее гулянье с Розой.

Первая история болезни

Первое появление в больнице – мы в клинике внутренних болезней (терапии), в старинном трехэтажном здании на улице Петровке, где был Государственный институт физиотерапии (ГИФ). Мы надели принесенные докторские халаты, купленные заранее, и обязательные белые шапочки и жались в углу вестибюля – выглядели, наверное, смешно. Сверху по лестнице быстрой походкой на коротких ногах, в развевающемся белом халате скатился маленький полноватый человек лет за сорок. На его лысой голове бордюр черных волос.

– Вы четверрртая гррруппа? – спросил он, картавя.

Мы дружно закивали.

– Я – Гррригорий Михайлович Вильвилевич, ассистент кафедррры пррропедевтики. Буду весь семестррр заниматься с вами. Берррите ваши сумки и следуйте за мной.

Преподавателей-евреев в институте оставалось все меньше. Мы шли быстро за ним и оглядывались вокруг. На втором этаже он ввел нас в одну из комнат:

– По пррреданию, здесь в 1812 году ночевал Наполеон, когда ему пррришлось бежать от пожаррра в Кррремле. Этому дому двести лет, он был дворррцом московского грррадоначальника грррафа Апррраксина. Интеррресно?

Интересно, конечно: Наполеон, а теперь – мы. По краям высокого потолка еще видны расписанные полустертые цветы, очевидно, остаток тех времен. Может, на них тоже смотрел Наполеон? Что он думал в этой самой комнате, убегая с позором из Москвы? Только подумав об этом, я заметил через открытую дверь трех проходивших молодых женщин-врачей. Они были яркие, привлекательные, стройные, как на подбор. Халаты и юбки на них короткие – до колен, так что открывали красивые, стройные ноги. Это сразу отвлекло меня от Наполеона. Я вспомнил строки Пушкина из «Евгения Онегина»:

 
…….только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног…
 

Каким образом эти три пары все очутились здесь? Это тоже было интересно. (Позже я узнал, что директор ГИФ профессор Александр Леонидович Мясников, мощная фигура советской медицины того времени, славился двумя чертами: нелюбовью к евреям и пристрастием к красивым женщинам; по этим принципам он и подбирал себе кадры.)

На наше счастье, от доктора Вильвилевича он еще не успел избавиться – потому что для нас тот оказался очень хорошим первым учителем медицины. Что такое хороший учитель в практической медицине? В любом обучении между учителем и учеником есть прямая связь: учитель объясняет, рассказывает – ученик запоминает. Но не так в практической медицине: в ней между учителем и учеником находится третье, промежуточное лицо – пациент, больной человек. И этот больной очень заинтересован, чтобы его лечили, а не беспокоили, чтобы на нем не упражнялись неопытные ученики. Когда я учился, еще не было никаких вспомогательных технических пособий, которые имитировали бы живых пациентов: строение их тел, плотность, звуки шумов внутренних органов, их положение внутри и объем. Все изучалось на больном человеке. А обучение основам медицины – это не только показ и объяснение, это еще и начало практики – надо все самому трогать руками, надо выстукивать пальцами границы сердца и легких (перкуссия), выслушивать шумы сердца и дыхания стетоскопом (аускультация), двумя руками мять живот, обследуя печень, почки, селезенку и кишечник (пальпирование). Даже прямую кишку тоже надо обследовать пальцем (в резиновой перчатке, конечно).

Вильвилевич обучал нас абсолютно всему – «с азов». Началом этого было само поведение врача с больным. Палаты бывшего Апраксинского дворца были большие – на десять и больше кроватей. Кроме железных коек и тумбочек, никакого дополнительного оборудования в палатах не было – ни подводки кислорода, ни аппаратов для измерения кровяного давления, ни мониторов. Были только доктор и ходившая позади него сестра. Мы робкой цепочкой шли за ними, становились вокруг постели больного и наблюдали. Доктор подходил по очереди к больным, здоровался, садился на край кровати и участливо задавал вопросы. Видно было, что больные не просто ждали его обхода, но и радовались его приближению. Беседуя с ними, он оглядывался, мимикой приглашая нас слушать. Потом он красивыми, плавными движениями начинал обследования. Он умел так показать нам пример общения с больными и обследование, что мы сразу запоминали эту манеру поведения и движения его рук. Перед нами был добрый, внимательный доктор старого образца – этому стоило поучиться.

Под его руководством мы сами должны были делать то же самое. Он заботливо держал свои руки над нашими и помогал. Ни у меня, ни у других сразу ничего не получалось, но больные на нас не сердились, терпеливо улыбались: они уважали доктора и его учеников. После обследования он диктовал назначения сестре и объяснял их больным:

– Запишите этого больного (всегда называя его по имени) на рррентген легких, – поворачиваясь к больному, – дыхание у вас сегодня лучше, для пррроверррки надо сделать рррентген и сррравнить снимок с пррредыдущим.

– Отменить этому больному (опять по имени) камфоррру, – поворачиваясь к нему, – ваше серррдце настолько окрррепло, что камфоррра вам больше не нужна.

После обхода в учебной комнате он корректно делал нам свои замечания по неумелым нашим действиям, рассказывал о значении тщательного собирания истории заболевания и всей истории жизни больного – его анамнеза, приводил интересные случаи из своей практики. Мы слушали, буквально раскрыв рты – вот как это важно! А он при этом добавлял:

– В этом изучении пррриоритет пррринадлежит великим рррусским врррачам и ученым Боткину, Захарррьину и Филатову.

Нам надо было научиться ориентироваться не только в частоте пульса, но и в его наполнении и напряжении. Вильвилевич рассказал нам историю этого обследования:

– Перррвый, кто это описал, был ррримский врач Гален, во вторрром веке, он лечил имперрратора Марррка

Аврррелия, чья золоченая статуя стоит на Капитолийском холме в Ррриме, – и при этом добавлял. – Но надо помнить, мои молодые дрррузья, что настоящий пррриоррритет в изучении пульсовых волн имеют великие рррусские ученые Захарррьин и Боткин. Им в этом пррринадлежит самая большая заслуга.

Мы уже привыкли, что на всех кафедрах нас пичкали «русским приоритетом» с навязшими в ушах именами, и воспринимали это как необходимость.

Вильвилевич обучал нас измерять кровяное давление – сначала на нас самих, а потом на больных. Мы неловко надевали друг другу манжетки на руки и с напряженными лицами старались услышать звуки биения пульсовой волны, он вежливо поправлял:

– Нет, нет – не так! Если делать, как вы, то фигмоскоп (аппарат для измерения) всем вам намеррряет гиперрртонию и мне пррридется всю гррруппу срррочно класть в больницу.

Мы начинали хохотать, и он тоже весело смеялся за нами. Доктор Вильвилевич так нам всем нравился, что мы прозвали его «доктор высшего пилотажа». Да, у него можно было поучиться, как стать хорошим врачом.

Единственное, что нас в нем удивляло, это его поведение рядом с профессорами. Всегда быстрый, уверенный и бодрый, в разговорах с ними он как бы тушевался и начинал лебезить, говорил скороговоркой – «да, да, конечно, вы соверрршенно пррравы». Заведующим кафедрой был недавно назначен профессор Нестеров. Он приехал откуда-то из провинции и сел в кабинет уволенного профессора-еврея (потом Нестеров сумел сделать блестящую карьеру – стал академиком без блестящих научных работ). Когда Мясников или Нестеров проходили по коридору или входили в аудиторию для чтения лекций, Вильвилевич бледнел, отступал в сторону и становился чуть ли не по стойке «смирно». А если профессор что-то спрашивал, то голос нашего учителя понижался, он отвечал неуверенно и тихо, будто был готов тут же отказаться от того, что сказал. Может, не все из нас это замечали, но я понимал – прекрасный наш учитель смертельно боялся, что его могут уволить, как уволили его бывшего шефа-еврея. А он рассказывал нам, что у него двое детей-школьников. Ясно, что ему надо их растить. Но страшная сила зависимости довлела над ним: захоти они его уволить – ничто не могло бы его спасти, никакое врачебное и преподавательское искусство «высшего пилотажа». Этот дамоклов меч висел над всеми докторами-евреями.

Зато мы видели, что докторицы со стройными ногами всегда запросто подходили к профессорам, кокетливо им улыбались, выставляя, как бы невзначай, светлые коленки в капроновых чулках. Они игриво-наивно спрашивали их о чем-нибудь по своим больным и потом наигранно и громко восхищались их ответами:

– Как это правильно, как мудро! А я не подумала. Спасибо вам, спасибо, профессор!

Профессора одаряли их покровительственными улыбками.

По программе обучения каждому студенту необходимо было написать историю болезни одного больного – от начала и до конца, не заглядывая в больничную историю. Написать «хорошую историю» было предметом нашей гордости и первого врачебного тщеславия. Для этого мы читали учебник и беседовали с Вильвилевичем. Он хорошо знал научную литературу и рекомендовал нам статьи в журналах. Мы ходили в библиотеку и листали журналы. Я часто видел дома, как отец читал медицинские журналы, что-то в них отмечая. Первое чтение медицинских журналов давало мне ощущение, что и я почти врач.

Вильвилевич «раздал» нам больных и вежливо объяснил им, для чего нас привел. Мне досталась худая изможденная женщина шестидесяти пяти лет – Анна Михайловна Тихомирова (я помню ее имя потому, что сохранил свою первую историю болезни). Она лежала в больнице уже месяц и насмотрелась на студентов, поэтому всю неделю беседовала со мной без недовольства, рассказывала все, о чем я расспрашивал, безропотно поднимала рубашку и давала слушать сердце и легкие и ощупывать живот.

Была она из крестьянской семьи, пошла работать на производство в девять лет (меня это поразило), в двенадцать лет стала ткачихой (еще более удивительно), работа тяжелая, всегда на ногах. Полагались вопросы: начало менструаций, начало половой жизни, число беременностей и родов. Уж как я ни стеснялся, но обойти эти вопросы нельзя было. Она спокойно рассказала:

– Менструации с пятнадцати лет, в шестнадцать стала спать с мужчиной, в семнадцать вышла за него замуж. Потом его убили на первой русско-немецкой войне. Беременностей у меня было всего семь, но растить больше чем двоих детей я одна не могла, поэтому родов только двое, а другие пять я делала аборты у знакомой акушерки.

Передо мной вставала история тяжелой и горькой женской судьбы, типичной для начала XX века. Узнав все это, я уже подходил к ней не как просто к больной, но как к человеку, к личности. После аускультации, перкуссии и пальпации я прочел данные ее анализов и поставил диагноз: инфекционный паренхиматозный гепатит – болезнь Боткина. Я переписал все это очень аккуратно и отдал тетрадь доктору Вильвилевичу. Но правильный ли мой диагноз? Не ошибся ли я? Какую оценку он мне поставит?

На следующем занятии он отдал мою тетрадь. Внизу стояла оценка «5» – отлично и подпись. Это была моя первая медицинская оценка. Я многому научился у доктора Вильвилевича, а самое главное – что нужно, чтобы стать хорошим доктором.

Правда жизни и романтика поэзии

Каждую осень почти поголовно все жители городов были обязаны выезжать в колхозы – помогать колхозникам в уборке картошки. Хотя сельское население составляло две трети всех жителей страны, но колхозное хозяйство всегда было отсталым, а после войны деревни пришли в упадок: мужчин не хватало – многие погибли или вернулись инвалидами, а здоровые и молодые стремились в города. Бабы-колхозницы с уборкой картошки сами не справлялись. В других республиках Советского Союза горожане обязаны были помогать убирать урожаи местных культур: в Узбекистане все собирали хлопок, в Грузии собирали чай – так было повсюду.

Нас, студентов, целыми курсами снимали с занятий и посылали на неделю «на картошку» в близкие районы. Спорить не приходилось – это организовывал и строго за этим следил партийный комитет. Мы были молодые и веселые, для нас это было своеобразным развлечением: перерыв в монотонной учебе, физическая работа на воздухе, и можно было налопаться картошки «от пуза», для многих это тоже было немаловажно.

Мы одевались в какое-нибудь старое тряпье, запасались продуктами (в деревнях ничего не было) и представляли собой живописную толпу оборванцев. Но мы были веселы, ехали в тесных вагонах – паровоз дымил и чадил, а мы распевали студенческие песни:

 
С похмелья в древности глубокой
Придумал медицину Гиппократ.
Чтоб мы ее учили, чтоб мы ее зубрили
Полдесятилетия подряд…
 

Возня с картошкой в глинистой осенней земле утомительна, а отдыхать было негде – жили мы в примитивных условиях по пять-шесть человек в крестьянских избах, спали на полу, мыться и даже бриться было негде. Там мы насмотрелись на тяжелую и грустную правду советской жизни: колхозники жили в нищих условиях и работали как крепостные, получая крохи за трудодни. Однажды вечером, выпив нашей водки, немолодая хозяйка избы разоткровенничалась и спела нам с Борисом местную частушку:

 
Ах, спасибо Сталину —
Жить счастливо стали мы:
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба, и мужик.
 

Возвращались мы с картошки усталые и удрученные правдой жизни. И первым делом все шли в бани – смывать грязь, а иногда, чего греха таить, и вшей. Отмывшись в бане, я был рад вернуться к эстетике городской жизни. Я тогда увлекся классической музыкой – мне открылся новый мир. Директор Большого зала консерватории Марк Борисович Векслер был другом нашей семьи, он давал мне бесплатный пропуск и по вечерам я слушал великолепные концерты, навсегда попав в плен музыки. Прав был Пушкин, написав: «Из наслаждений жизни/ Одной любви музыка уступает».

Ходил я и на вечера поэзии, которые традиционно проходили в зале Политехнического музея. Там когда-то выступали Маяковский и Есенин. Юность – это время романтики, и ей свойственна любовь к поэзии. По крайней мере так было в моей молодости – многие писали стихи. И у меня все выливалось в стихи: новые впечатления студенческой жизни, взросление, вступление в возраст любви. После чтения скучных учебников по ночам я писал лирико-философские стихи «для себя». Они были тайной моей души, я их никому не показывал. Да и кто бы понял, почему и о чем я писал эти поэтические излияния?.. Но днем я нередко сочинял шутливые эпиграммы и показывал их друзьям и девушкам. Девушки хихикали, и это давало мне чувство авторского удовлетворения. Но мне очень хотелось стать «публикуемым поэтом». Тогда и они, и все могли бы читать мои стихи напечатанными – сладостное предвкушение.

Почему поэты пишут стихи? А почему птицы поют? Никто не знает, но они без этого не могут. По рассказам мамы, я сочинил первые ритмичные строчки в пятилетием возрасте. В школьные годы мне нравился сам процесс подбора рифм и ритма, и мама всячески способствовала этому увлечению. Она часто читала мне стихи Пушкина и Лермонтова и привила мне глубокую любовь к их поэзии – многие их строки я с детства знаю наизусть. Мама и сама писала нам с отцом «домашние» стихи. Во мне они вызывали желание отвечать ей тем же, и я дарил ей свои детские «опусы».

Увлечению поэзией помогло и мое раннее знакомство с несколькими известными советскими поэтами и писателями. В тяжелые годы войны, в 1941–1943 годах, мы с мамой жили в эвакуации в городке Чистополь, на Каме. Туда были эвакуированы и многие писатели. Жизнь была тяжелая, и москвичи были сплочены в довольно тесную общину. Там я часто встречал Бориса Пастернака, Александра Твардовского, Михаила Исаковского, Илью Сельвинского, Леонида Леонова и других. Прислушиваясь к разговорам взрослых, я дома слышал их рассказы и чтение стихов.

Под влиянием этого я мечтал стать профессиональным поэтом. Но при всей незрелости я все-таки понимал, что до профессионального уровня мне было далеко.

Наш институт издавал маленькую еженедельную газету «Советский медик». Ее задачей была не информация, а идеологическое воспитание студентов. Поэтому как ни мала она была, но по образцу всех партийных газет ее заполняли идейные патриотические статьи, написанные профессорами и доцентами (в основном с кафедр политического образования). Никакого интереса у студентов к газете не было. Но если там печатались короткие статьи о жизни института за подписью студентов, тогда других интересовал сам факт появления подписи их товарища:

– Смотри, статья (такого-то) – здорово написано!

– А я и не знал (не знала), что он – писатель.

– Да какой там писатель! Наверное, ему все продиктовали.

– Продиктовали или нет, а все-таки подпись его – он автор статьи!

Такие авторы становились на короткое время «героями дня». Хотя стихов я в газете не видел, но после внутренних борений решился и принес в редакцию свое свежее стихотворение «Весна»:

 
Стала почка листику тесна,
В листике назрела сила,
Город обняла весна
И свободой зелень одарила…
 

Дальше следовала лирическая разработка этой темы.

Редактором газеты был профессор-хирург Михалевский – это было его партийное поручение. А секретарем редакции был студент нашего курса Капитон Лакин – это было его комсомольское поручение. Стихи понравились, но – они были абсолютно безыдейные. Поэтому оба предложили:

– Хорошо-то оно хорошо, но знаешь что – ты прибавь что-нибудь про советского студента, а в конце напиши что-нибудь о Сталине. Ты пишешь, что весна одарила зелень свободой. А какая же свобода без Сталина, а? Сочини что-нибудь, мы напечатаем.

В те годы беспрецедентного возвеличивания Сталина в газетах и журналах чуть ли не ежедневно печатались стихи и поэмы о нем. Народные сказатели и азиатские акыны сочиняли про него былины. Если ему нравилось, авторов награждали орденами или Сталинской премией по сто тысяч рублей. Но в возвеличивании Сталина всегда была опасность допустить какую-нибудь политическую ошибку. Это могло быть чревато наказанием. Многие знали судьбу талантливого поэта Осипа Мандельштама – его сгноили в лагерях за неугодные Сталину стихи. Я вымучивал из себя хоть какое-то возвеличивание «великого вождя и друга» и прибавил – как радостно учиться в институте его имени.

Стихи мои проходили долгий путь цензуры. Прошла весна, и актуальность строчек о распустившихся листьях поблекла. Но нужно было, чтобы на стихах стояло шестнадцать печатей проверяющих организаций – это был обычный путь любого печатного слова. И как-то раз я заметил, что на мне останавливался взгляд капитана Матвеева, из Первого отдела. Я подумал с опаской: может, ему что-то кажется подозрительным в моих стихах? И еще мне показалось: такой тяжелый взгляд, наверное, должен быть у убийцы…

Все же стихи были опубликованы. Я радовался и гордился, видя свое имя под стихами – первая публикация! Наши ребята и девушки читали, некоторые меня поздравляли, хвалили. А Роза поцеловала тайком, прошептав:

– За твои стихи!

Потом несколько раз печатали другие мои стихи – я становился институтским поэтом.

Но вскоре после первой публикации разыгралась моя глубокая личная трагедия: от меня ушла Роза. Она меня обманула и не пришла на интимную вечеринку накануне 7 ноября. Все было задумано так хорошо: нас будет две пары, и мы проведем целую ночь в одной большой перегороженной комнате моего друга. Сколько было предвкушений! Я ждал ее возле первой от метро колонны зала Чайковского, на площади Маяковского. Ждал час, ждал два, ждал три… И ноги замерзли, и душа похолодела.

На этом закончился мой первый роман. Обманутый любовник, я тяжело переживал. И с этого началась новая эпопея в моем стихотворном творчестве. Во мне, обескураженном и отвергнутом, бесновались переживания. От этого я стал писать больше, но сам собой изменился стиль: я писал сугубо лирико-упаднические стихи, подражая Есенину. Получалось коряво, но я был доволен и накатал целую толстую тетрадь.

Как-то вечером отец принес подаренную ему книгу стихов с авторской надписью: «Юлию Заку – поэту от хирургии». И подпись – Сергей Михалков. Отец объяснил:

– Михалков поступил к нам в институт с аппендицитом. Мы с Шурой Вишневским сделали ему операцию. Он и подарил мне свою книгу. Мы с ним теперь на «ты».

Имя Михалкова гремело в литературном мире: чего он только не писал – хорошие детские стихи, интересные басни для взрослых, плохие пьесы на разные темы и был даже автором текста Гимна Советского Союза. За все это он был лауреатом многих Сталинских премий. Я попросил отца:

– Спроси его, могу ли я показать ему свои стихи?

Михалков согласился посмотреть мои творения. И вот я, волнуясь, сидел около его больничной кровати и следил, как он терпеливо, но быстро перелистывал страницы моей тетради. Всем поэтам кажется, что они почти гении. И я не был исключением. Но понравится ли ему? А может, он порекомендует что-нибудь в настоящий журнал?

Ему не понравилось. Но он был внимателен к юному поэту и говорил со мной серьезно. Я слушал, совершенно убитый. А под конец он совсем меня огорошил:

– А, з-з-знаешь что (Михалков был заика), ты п-п-попробуй п-п-писать с-с-стихи для д-д-детей.

Вот тебе на! Почему я должен писать детские стихи? Он не смог понять мои лирические стихи и, наверное, хотел меня чем-то приободрить. Я ушел, обиженный его непониманием и пустым советом.

Но писать я продолжал и стал ходить на вечерние заседания секции молодых поэтов Союза писателей в старинный особняк на улице Воровского. Следующей весной в Москве был Второй съезд молодых писателей. Мне дали гостевое приглашение, и я гордо направился в клуб издательства газеты «Правда». Все эти слова: Союз писателей, съезд писателей, клуб газеты «Правда» – все приятно щекотало мои юные нервы.

Над сценой висел громадный транспарант с лозунгом: «Привет молодым инженерам человеческих душ!». Это определение писателям дал сам Сталин. Хотя – каких душ? Марксизм существование души не признавал, это «бездушная философия». Инженерами чего же быть писателям? Ответ напрашивался сам собой: советские писатели были инженерами искусства верноподданничества.

На съезде должен был выступать Александр Фадеев, первый секретарь Союза писателей. Он был членом Центрального Комитета и его превозносили как классика литературы. От такого важного лица молодые писатели ждали важных слов и советов. Но он не явился – заболел. В кулуарах ходили слухи, что у него очередной запой (все знали, что он алкоголик). Вместо него выступил его заместитель поэт Алексей Сурков. Поэт он был хороший, и человек интересный, но в ту эпоху основное творчество в любом виде искусств должно было концентрироваться на воспевании Сталина и партии. К этому Сурков нас и призывал, говоря разные красивые слова. И остальные известные писатели повторяли то же самое. Молодая аудитория вежливо аплодировала.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации