Электронная библиотека » Владимир Кантор » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Соседи: Арабески"


  • Текст добавлен: 9 ноября 2013, 23:43


Автор книги: Владимир Кантор


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Да вы что? Господь с вами! Креста на вас нет, – Шхунаев и выскочил бы, но Кларина стояла в дверях.

– А на вас?

– Есть!

– Лучше бы не было. Разрешите мне пройти, мне больного кормить надо.

Получилось так, что теперь он мешал Кларине подойти к кровати. Шхунаев пожал плечами, отступил в сторону:

– Придут же такие дикие фантазии в голову. У нас, женщина, больница, а не казарма. Мы людей лечим. Как умеем, так и лечим. И нечего нас попрекать нашим святым делом. Мы даже выгнать вас с вашим мужем отсюда не можем, пока его не вылечим. И будем им заниматься, раз мы здесь работаем.

Он повернулся и важно, не дрогнув, покинул палату.

Славка захохотал, обнажая зубы-кукурузины до самых десен. Похоже, он чувствовал себя, как в театре, в первом ряду партера. Кларина в ответ тоже невольно улыбнулась, снова склонив голову набок, встопорщенные перья волос улеглись по голове:

– Разозлил он меня, – объяснила она, – будто не говорит, а вещает. Терпеть такого не могу.

– А чего, – сказал дедок. – Начальник тут правильную речь держал. Без строгости нельзя. Забалуем. А какая строгость без жертв? Они непременно будут. Скосмической точки зрения нас понять нельзя, но надо. Потому как все мы дети Солнца, главнейшей из планет. А ты на нас не сердись. Мы здеся в своем праве как больные.

– Да я не на вас, я на него. У! – и она подняла кулачок и погрозила в сторону двери. – Давай ешь, откуда силы возьмешь с таким дураком еще раз спорить.

Это она уже ко мне обратилась. Села на стул рядом с постелью и принялась доставать разные баночки. Казалось мне, не приняла она всерьез речи Шхунаева, а раз не приняла, то ей с воли видней. Открыв первую баночку, поправила очки, улыбнулась мне, сказала:

– Пей, еще теплый. Это кисель овсяный, пусть стенки желудка смажет и полечит. Не хуже лекарств, я думаю. А теперь печенку, понемножку, не торопись, свежая, с рынка прямо, слегка обжарила. Это чтоб кровь восстановить. Всю не съедай, на обед оставь. Здесь в термосе я тебе бульон теплый поставила, мама советовалась с врачами – для сил нужно, в обед выпьешь, сколько захочешь. Завтра свежий принесу. А в банке кисель облепиховый, облепиха прямо от всего помогает, сам знаешь. Захочется пить, ты не воду, а киселя глотни.

Беспомощна она была здесь, чувствовала это, но, как и положено совам, оставалась мудрой птицей, стараясь не только ударами клюва, но и бытом остановить, предотвратить надвигающееся нечто. Поражала меня в ней эта легкость перехода от высоких материй к самой будничной матерински-хозяйственной заботливости. Видимо, и Славку это поражало, единственного в этой палате, кто был сам словно сгустком жизни, непосредственным ее порождением, и вместе с тем поднимался над бытом, мог оценить людей с какой-то высшей точки. Понимал, что значит, говоря словами одного из героев Достоевского, быть с кем-то «на высшей ноге».

Славка, сидя на своей койке, пил чай, заедая куском хлеба и смотрел, как Кларина кормила меня:

– Да ты не стесняйся, тебе сейчас нужней. Я-то через неделю отсюда так и так выйду. Курс проколют и выпустят. А тебе сил набираться надо. Жена правильно говорит. Нет, здорово вы их срезали, прошлый раз того, а теперь вот энтого.

– А что же, слушать их?.. Вон иконостас на стенке расклеили, а хоть бы в голову взяли, что это значит! – оправдывалась Кларина.

От еды, сытости и слабости я вдруг почувствовал, что неудержимо засыпаю. Вступать в разговор не было сил, глаза сами закрывались. Я тихо сполз пониже, положил голову на подушку, и слова их полетели ко мне сквозь сонный туман. Бог Морфей одолел.

– Да ты спи, я рядом посижу, – это Кларина.

– Тело само ощущает, что ему надо, – это Славка.

– Потому как, тить твою мать, человек произошел из солнца, и космические лучи ему способствуют, и бедному, и богатому, – это дедок. – Даже я, Фаддей Карпов, до сих пор жив при посредстве космических лучей, тить твою мать, – это он перед ученой Клариной свою ученость показать хочет, догадался я в дреме и заулыбался, а со стороны, небось, казалось, что счастливый сон гляжу.

– При женщине не надо бы материться, дед, – одернул его правильно воспитанный еще в курсантской школе дипломат.

– А я женщин ненавижу и никогда не женюсь, – это вдруг подросток Паша прорезался. – От них все зло, ласки их – один обман. Поспать с ними – это можно.

– Мал ты еще. Хороших мужиков, что ли, много? – закашлялся Глеб. – Где б женщине хорошего мужика найти – вот поиск-то! Ладно, пойду курну.

Я открыл глаза. Белый с протеками и местами обвалившейся краской потолок вдруг принялся снижаться, завертелся и поплыл. И я заснул.

Проснулся часа через два. Что-то мучило меня после сна.

Жена все еще сидела у постели, держа меня за руку и наблюдая жизнь палаты. Мужики разгадывали очередной кроссворд. Славка сидел за столом и, нацепив на нос очки, зачитывал вопросы.

– Ты что, милый? Выспался? Лучше тебе? – спросила она.

– Знаешь, – тревожно попросил я, – нельзя ли как-нибудь кровать куда-то переставить. А то как бы сон в руку не вышел, – я криво улыбнулся, мне было стыдно его пересказывать, но по свойственной мужчинам слабости не удержался и рассказал: – Понимаешь, мне тут приснилась старшая медсестра, ее Сибиллой зовут, гречанка она, на картах гадает, так будто она сестрам другим говорит, мол, этот, что под иконостасом, не случайно туда лег, его Бог как жертву указал. Так и Анатолий Александрович считает. Это я вам под Рождество рассказываю, а что под Рождество рассказано, то сбудется.

– Глупости, милый, – посмотрела она на меня пристально и успокаивающе сквозь круглые очки, как взрослая птица на маленького птенца, страх которого надо унять, – ты же сам знаешь, хоть по Гоголю вспомни, что под Рождество как раз черт бегает и все мутит. А иконостас – это защита, а не указание на жертву. Давай поправляйся, милый, пора вставать. Хватит себе голову всякой чушью забивать.

– Но ведь Шхунаев, – шепотом, чтоб другие не слышали глупые мои страхи, просил ее, – сказал, что усыпить может, а потом и на операционный стол. Ты каждый день сюда приходи, ладно? И особенно по утрам.

– Не волнуйся, я ведь и так каждое утро прихожу, – продолжала она как маленького успокаивать меня.

Часам к трем она ушла, и Славка спросил:

– Думаешь, правдивый сон видел?

Я побледнел, мне было стыдно. Но, преодолевая себя, больничная простота позволяла раскованность, я сказал:

– Ну и что? Может, и правдивый.

Славка минуту посидел, свесив, как дворовой пес, в задумчивости голову набок, потом просветлел и хлопнул себя по колену:

– Слышь, чего придумал!.. Надо Сибиллке сказать, что он хочет тебя зарезать, потому что бабе твоей куры строит. По религиозной, мол, линии нашли друг друга. Подействует, увидишь, что подействует, – Славка был собой доволен, сам себе улыбался, зубы-кукурузины показывая. Подтянул шаровары, футболку оправил и двинулся в коридор. Остановить я его не успел. У него все было безо всякой рефлексии. Подумано – сделано. А уж если сказано, то тем более.

Когда вернулся, шепнул мне:

– Послала она меня, конечно, куда подальше. Ну а ты как думал? Так и должно было быть. Зато теперь задумается.

Задумалась она или нет, можно было только гадать, но волны от его беседы, похоже, пошли. Перед вечерним градусником в палату заглянул Шхунаев, посмотрел на меня и сказал:

– Жалко, что не я операции делаю, придется А. А. дожидаться.

Глебу весь день давали таблетки, но лучше ему не становилось.

После Рождества

Как ни странно, но слова Шхунаева подняли меня на ноги. Что бы там ни говорила Кларина, но сны, очевидно, были вещие, да и с явью какими-то кусочками совпадали. «К десятому я должен ходить, чтоб можно было отсюда выйти, – приказал я своему организму. – А для этого надо хотя бы встать попытаться и постоять около кровати». В тот же вечер я простоял две минуты, обливаясь потом и держась за спинку кровати. На следующий день с помощью Юрки и Славки несколько раз гулял по палате и, осмелев, раз даже вышел в коридор. Как белые привидения после встречи второго Рождества бродили в белых халатах с нездоровыми лицами медсестры и редко встречавшиеся дежурные врачи.

А Глебу явно становилось все хуже. Я как раз выполз из палаты и видел, как вечером седьмого он, задержав в коридоре Катю, спросил:

– Может, не пить мне эти таблетки? Без них все ничего было, а теперь словно бы помираю. Жизнь уходит.

– Я не могу отменять предписания врача, – сухо сказала бледная Катя. – Вот вернётся Анатолий Александрович десятого, с ним и разговаривайте.

Глеб начал что-то возражать, но тихо. Был уже полумрак, но видно было, как его от слабости шатало, он присел на банкетку рядом с фикусом, почти прилег, а она какое-то время стояла перед ним, прямая, с косой вокруг головы, потом ушла, перебирая быстро крепкими ногами. Глеб еще полежал и поплелся назад в палату. Мы тревожно переглядывались, не зная, что делать. Будучи человеком законопослушным, таблетки он пить продолжал.

Правда, седьмого почти весь день с ним просидела жена. Принесла ему ватрушек, села на стул около изголовья, молчала весь день, маленькая, кругленькая, с пухлым, словно заспанным лицом. Потом вышла в коридор и сидела какое-то время там, чтоб не мешать лежачим справлять свою малую нужду. Когда она вышла, Глеб вдруг принялся рассказывать, заплетаясь языком и словами, но все же смысл можно было разобрать.

Глеб рассказывал (как почти все о себе рассказывали – не для того, чтобы представиться, а по жизни так выходило – чтобы поделиться) о том, как он работал на заводе токарем, потом перешел на сборку, стал собирать машины, денег прибавилось, но все равно его дочка, сразу после школы пошедшая работать в фирму на ВВЦ, получает триста долларов в месяц, то есть раза в три больше, чем отец, какая она красавица и умница.

И тут в первый раз явилась дочь – пухленькая свеженькая двадцатилетняя мещаночка, не знавшая, как себя вести. Похоже было, что мать велела ей прийти – проститься с отцом. Была она с пустыми глазками, толстыми щечками и намечающимся от полноты вторым подбородком, молодым телом, которое чувствовалось под ее слегка претенциозным нарядом, смотрела испуганно, только уже привычно поворачиваясь в разных ракурсах под взглядами лежавших мужчин, чтобы понравиться. Сидела, глядя перед собой, потом с облегчением заулыбалась и ушла. Мне тогда сразу показалось, что отец радуется за дочку, а она словно бы уже другой жизнью, помимо него, живет. Словно бы и нет уже отца. Это, конечно, естественно, но все же…

– Они все такие, дети, – сказал Славка. – Ты стараешься, а они о себе думают, будто тебя нет. Старшенький-то у меня всегда шить любил. Я тайком от жены ему всю заначку отдал. Восемь машин купил. Начал шить пальто, костюмы. Я с нашими бандюками договорился, чтобы они ему передых год дали, пока на ноги встанет. Чтоб не платил им налог пока. А сбыт какой? Я уж возил его товар по фирменным магазинам. Плохо брали. Счелночниками проще, они тамошний товар везут. А тут еще стали говорить, что, почему мол все платят, а Колыванов нет. Ну и бандюки приходят. «Не обижайся, – говорят, – мы ему больше года дали жирком обрасти. Теперь пусть платит». А жирка-то и нету. Продал машины, с бандюками расплатился, теперь диспетчером в Шереметьево, а младший по контракту в Чечню отправился. И хоть бы старший зашел когда – не то что спасибо сказать, а хотя бы проведать.

Поразительно, надо сказать, было разнообразие его жизненных связей.

А я посмотрел на тумбочку, где в книге запрятана была записка-талисманчик от моей двенадцатилетней дочки, как раз под Рождество Кларина принесла, только к слову не приходилось о нем сообщить: «Папочка, любимый, дорогой. Талисманчики никогда не мешали. Опять пишу. Держись. Пусть твоя сила воли поможет тебе. Я верю в тебя и люблю, мы без тебя не можем. Прошу, будь смелый. Твоя Маша. Настаивай на своем хорошем и не вешай нос! Ты пойми, мы без тебя не можем. Очень люблю. Все обойдется…» Талисман есть талисман, он на самом деле и заставил меня на ноги встать.

Удивительно, что жена Глеба ни разу не обратилась к сестрам, не поговорила с ними, не потребовала пригласить дежурного врача, хоть малая, но надежда на какую-то помощь. Она так и сидела подле него, не читала, не вязала, с другими больными, то есть с нами, не общалась. Иногда совала Глебу бублик или ватрушку, когда ей казалось, что он голоден. Приносила питье из столовой – чай или просто кипяченую воду, когда он просил. Не препятствовала ему ходить курить в туалет, хотя его уже прямо шатало. В день-полтора его так скрутило, что трудно было, даже видя, в это поверить. Она словно не замечала ухудшения, ничто не колебало ее тихости, ее недвижного сидения на стуле, взгляда, уставленного то в пол, то в стенку – но мимо нас. Классический типаж воспетой славянофилами добродетельной жены. Ни слова помимо воли мужа, ни поступка помимо воли начальства. Странно было вообразить, что Глеб помнит ее еще невестой, которую он на руках выносил из машины.

На ночь сестры велели ей уйти, и она послушно встала и покинула больницу, даже не попросив нас присмотреть за Глебом и даже на случай телефона домашнего не оставила.

Восьмого утром я встретил Кларину в коридоре. Увидев это, она была поражена и обрадована. Вся расцвела, улыбнулась, склонив по-птичьи голову набок:

– Старайся. Молодец. Я тебе еще гранатовый сок принесла. Он тоже железо повышает.

– Глебу что-то совсем плохо, – ответил я невпопад.

– А что врач?

Вопрос этот напомнил мне еще советских времен анекдот, как летят в ракете в космос Василий Иванович и Петька. Чапаев из командирской рубки кричит: «Петька, что приборы?!» «Десять!» – бодро рапортует Петька. «Что десять?» – спрашивает Василий Иванович. «А что приборы?» – отвечает Петька.

И я повторил Петькин ответ:

– Десять.

Кларина вспомнила, помрачнела, махнула рукой, шагнула было в палату.

– Не надо туда, – остановил ее Славка. – Там жена, и вроде собирается он.

– Куда?

– Туда, где все будем.

Мы стояли около банкеток под двумя фикусами, как раз напротив сестринского поста за деревянной загородкой. Но их никого не было. Ушли куда-то пить чай. Зато из нашей палаты выползли почти все. Славка, короткий, твердый, прямой, как куй, Юрка, державшийся уже вполне молодцевато, хотя плечи иногда и сгибал, даже температуривший подросток Паша с красным от жара лицом лежал на одной из банкеток, подложив руки под голову, и глядел в потолок испуганными глазами.

– У него утром недержание кала случилось, – с военной, отнюдь не дипломатической прямотой пояснил Юрка. Ну и то – больница ближе к казарме, чем к дипкорпусу. – Его жена там подмывает, сейчас придет Глебкина сестра и чистую пижаму принесет.

Короче, Кларину быстро выпроводили. Она и сама торопилась. Обещала дочке позаниматься с ней алгеброй. Сказала, что придет завтра, принесет, как всегда, еду, и уж непременно в понедельник десятого – с самого утра, чтоб я не тревожился, что она и с Анатолием Александровичем поговорит, и с заведующим отделением, что, может, пора уже переходить на домашнее лечение. Во всяком случае гастроэнтеролог из академической поликлиники, которому она сумела дозвониться домой и все рассказать, категорически против операции. В свете утреннего зимнего солнца, да еще при том, что я уже стоял на ногах, ночные мои страхи показались мне и впрямь дикостью, а странные речи Татя и Шхунаева болезненным преувеличением. Еще не хватало днем ночное явление ко мне Ваньки Флинта вспоминать. И я бодро отпустил Кларину домой.

Потом появилась сестра Глеба, как мы догадались: растерянная длинноносая женщина с полиэтиленовой сумкой в руке.

Она спросила про нашу палату, и Славка проводил ее туда.

Я тихо побрел по коридору, проверяя себя, далеко ли могу дойти. За ординаторской начиналось женское отделение. Там худенькая старушка с блестящими глазками внушала полнотелой чернобровой медсестре Наташке:

– Тяжело дышите, много воды пьете. Меньше надо, легче будет. И весу меньше. Я как уверовала – стала посты соблюдать, и легкая стала, сколько сбросила. Вдвое против меня теперешней, правда, Тоня? – обратилась она к сидевшей рядом с ней больной, которую, видимо пришла навестить.

– Правда, Анисья, – отвечала та.

– Васька-то от еды сгорел в пятьдесят шесть, и ел, и пил много, – продолжала старушка. – А я из долгожителей, у меня дед в девяносто четыре умер, а бабка в девяносто два. Я, как захотела меньше есть, супчику себе полтарелки, а второго полную как всегда. Наложу полную и ножиком пополам разделю. Эту съем, а ту не буду. А брюхо-то, жадный Адам, просит. А я ему: «Нет, Адам, этого тебе не дам». Ведь мясо не виновато и колбаса не виновата. Вся вина в нас сидит. Ссобой бороться надо. И так мне легко стало. Вы Евангелие читаете? А Ветхий Завет? Читайте, читайте, их нужно вместе читать. Я, когда пощусь, всегда читаю. Мне уже восемьдесят три…

– А ты, Анисья, с какого?

– Свосемнадцатого.

– А Феклиста как же? Она ж тоже с восемнадцатого, а на год старше.

– А она в январе, а я в декабре родилась. Они, православные, любят прилгнуть.

– А вы разве не православная? – удивилась Наташка.

– Нет, – с торжествующей физиономией, горделиво и безумно ответила посетительница. – Я в эти храмы не хожу. Они доскам молятся. А мы самому Богу, его слову. Что важнее – Бог или доска? Ведь доска-то из дерева, а дерево создал Бог, и всю

Вселенную Он тоже создал, значит, Он важнее. Православные сначала объедаются, а потом постятся. Это неправильно. А уж давно ясно, что только мы и спасемся. А тех всех священников в кучку соединят. Церквы-то объединятся, и антихрист сразу на всех одну свою печать поставит. И будут их три дня в гноище держать, и разным казням предавать. А мы будем в это время сердцем радоваться, потому что праведно жили. Нас, баптистов, много. Когда свободу-то дали, то многие наши по разным странам поездили, везде наши молитвенные дома построены. А вы с собой боритесь, и сохранит вас Господь.

Наташка хмыкнула и пошла прочь. Увидев меня, бросила: – Смотри-ка, расходился! Иди-ка лучше в палату, а то завалишься здесь где-нибудь, хлопот с тобой не оберешься. А уж если ходишь, то иди сегодня в столовую сам, не будем тебе обед больше носить.

Возражать не было сил, вот и побрел послушно в свою сторону, думая на ходу:

«Почему же все у нас, как только в свою правоту уверуют, хотят остальных сразу сгноить? И не просто сгноить, а каким-то адским мукам предать, в жертву принести? Что мы за народ такой? Прирожденные большевики, вроде А. А. Воистину можно писать трактат про особенности национального безумия».

Я вернулся в палату. Остальные уже раньше меня разлеглись по койкам. Каждый нервничал по-своему. Больше всех был испуган Паша. Он чувствовал себя больным, температура была за тридцать восемь, хотя антибиотики кололи, но она почему-то не спадала, и врачи объяснить это не могли. Глаза его, направленные в потолок, были как у того барана, который ждал своей очереди пойти на шашлык. Дедок хрюндел, ворочался, гремел банками, что-то тихо бормотал, но вслух не решался, и кроме «тить» и звона банок с его койки других шумов не доносилось. И про космос свой он забыл, казалось. У Юрки было самое жалкое выражение лица, будто он не знает, как поступить, на что решиться. Но в целом он держался достаточно отстраненно, хотя, похоже, что человек умирал и даже рядом с ним, даже на соседней койке, но он всякого в жизни навидался – и в курсантах, и тем более в дипломатах, где людская жизнь в расчет не принимается вовсе. Но это было слишком близко, и он не знал, как реагировать. Как-то он нам успел рассказать, что лежал в больнице с позвоночником. Стерся хрящик меж позвонками. Предлагали вставить пластинку за две тысячи баксов. Но он посмотрел на людей после операции, – ходить могут, а боли остались. «А я, – говорил он, – ходить и так могу, а против боли я принял целый ряд наставлений». Здесь наставлений он никаких принять не мог. Зато Славка в наставлениях не нуждался. Он опять оказался и необходим, и полезен растерянным женщинам. Приносил воду, подавал упавшее полотенце, приподнимал Глеба, когда нужно было. Казалось, женщины, особенно сестра, не верили, что может наступить конец жизни у лежащего, которого они знали много лет, к которому привыкли, привыкли, что он всегда где-то рядом существует, а потому не может перестать существовать. Надо сказать, я тоже не мог даже вообразить, что Глеб и в самом деле умирает. Ведь еще третьего числа именно Глеб был самый ходячий в нашей палате, именно он ходил звонить моей жене, когда меня привезли из реанимации, именно он возражал что-то А. А. Слово умирает никто не произносил, обходились эвфемизмами, но я и в самом деле не верил, что это так вот вдруг может произойти. Есть же средства, есть врачи, мы ведь в больнице в конце концов! Ведь Тать сказал, что от лекарства сначала может быть ухудшение… Я все порывался пойти позвать сестру, вызвать врача, пусть даже Шхунаева, но Славка удерживал меня за руку.

– А толку? – спрашивал он. – У него же не болит ничего. А что они кроме обезболивающего дать могут.

Болей у него не было, но желтел он прямо на глазах. Никогда не думал, что человек может менять окраску тела с такой скоростью. Даже японцы и китайцы казались теперь белыми по сравнению с ним. Белки глаз стали желтками, а при том, что цвет глаз был коричневым, они казались уже не глазами, а какими-то впадинами на лице. Даже ногти пожелтели. Чтобы яснее было, можно сказать, что он выглядел, как желтый негр.

– Что у тебя болит, Глебушка? – беспрестанно спрашивала сестра.

– Ничего, отстань, – тяжело дыша, отвечал он. – Словно давит кто, на груди сидит – не продыхнуть, и курить хочу.

– Нельзя тебе сейчас курить, – отвечала сестра, вытирая слезы.

– Знаю, все равно пусти. Одну минуту курну только. Вон с ребятами схожу, – силился он встать, кивая на нас.

Жена молчала, только поправляла одеяло, которое он срывал и комкал.

– Не надо тебе, – уговаривал его Юрка, – и без курева можно жить

– Только неохота, – отвечал Глеб, пытаясь усмехнуться желто-черными губами. – Вот сглазил себя. Говорил, что везунчик. Вот и повезло.

– Не расстраивайся, Глеб, все обойдется, – уговаривала его длинноносая печальная сестра. – Вот поправишься и покуришь. Выпей лучше таблетки, от завтрака остались. Ты их не пимши еще.

– А, отраву эту… Ну давай, – бормотал желтый негр. – Сами же хоронить будете. Помоги приподняться только.

Во время школьных уроков, а потом во время лекций я рисовал кривые линии на белом листке бумаги, воображая, что рисую крутые горы, а на этих линиях изображал человечков, такими же чернильными черточками, кого-то во весь рост, кто-то полз, кто сидел, болтая ногами, один висел, ухватившись рукой-черточкой за другую черточку – кромку скалы, иной падал вниз головой, раскинув в воздухе, как ножницы, ноги-черточки, но всегда было ощущение, что я тот самый, что сумел ухватиться за край скалы и удержался. Сейчас, вспомнив вдруг это юношеское свое развлечение, я подумал, что Глеб, похоже, потерял опору и падает вниз. Удержусь ли я? Если он – прелюдия, закуска, если все это правда, то следующий – я. В понедельник десятого.

– Обедать! – позвала Наташка. – Ты тоже теперь у нас ходячий? – обратилась она ко мне. – Со всеми пойдешь или сюда тебе принести?

– Пойду, – отвечал я, не желая оставаться наедине с собой – со своими мыслями, предчувствиями, страхами.

Взял ложку, которую принесла мне жена, и отправился со своими соседями в столовую. Столов там было всего восемь, за каждый стол не больше четырех человек помещалось. В окно к раздатчице пищи стояла очередь. Славку с Юркой я пропустил вперед, чтобы посмотреть, как себя вести. Следом за мной стоял толстяк, толкнувший меня голым пузом. Я невольно обернулся. Пижамная куртка была расстегнута или просто не сходилась на объемистом его животе, на котором еще и наколка была: «Когда я тебя накормлю?».

– Стол какой? – кричала подавальщица.

А в ответ раздавалось: «Нулевой! Второй! Четвертый! Третий!»

У меня был, разумеется, «нулевой». Это на первое очень жидкий бульон с крупинками риса, а на второе картофельное пюре с крошечным кусочком мясного суфле. Кисель был для всех один и тот же, и вволю. Как здесь перебивается толстяк со своим пузом, было непонятно. Вообще, конечно сил эта пища не давала никаких. Это вам не печеночка с рынка да вкусный настоящий бульон, да овсяный кисель, да облепиховый! Но и без домашней стряпни как-то выживают все-таки люди, эвон их сколько здесь! Прихлебывая борщ, Юрка рассуждал:

– Всегда требуется жертвоприношение. Я в это верю, я читал. Всегда кого-то выбирают, чтоб от других порчу отвести. Судьба выбирает. Так у всех народов ещё в доисторической древности было. Ну и что? И сейчас у нас так бывает. И все мы волей-неволей рады, что не мы эта жертва.

«Какой-то неотвязчивый бред, подумал я. – Стоило одному дураку А. А. это слово произнести, как все за ним повторяют».

– Ты что, уху ел? – спросил, глядя на Юрку исподлобья, Славка.

– При чем здесь уха? – не понял тот. – По моему столу борщ. Если его так можно назвать.

– Вот и при том! А чего керню порешь?

Я молчал, был слишком слаб, да и совершенно животный страх меня за горло держал, не давая сказать ни слова. Да и что сказать? Все равно никто не поможет. Разве что Славка опять побежит всякие глупости Сибилле Доридовне говорить. Чувство полной беспомощности и холодное отчаяние овладело мной. Почему-то я не мог даже представить, что я, как Семен, просто ухожу тайком домой. Законопослушен, значит. Значит, сам считаю все эти разговоры не правдой, а и в самом деле бредом, значит, верю, что помогут врачи дальше, как до сих пор помогали.

Меж тем нисколько не обидевшийся на Славку Юрий Владимирович, откинувшись на спинку стула, весело наблюдал наш обеденный зал, сравнивая его, видимо, с дипломатическими обедами, а то и просто со средним европейским кафе. Как там лежат в больницах, он не знал. Здесь же стоял грохот, звон тарелок и ложек, толкотня вокруг столов в ожидании свободного места, кто-то вскрикивал, выплеснувши на пол содержимое тарелки или чашки, кто-то скользил по разлитой жиже, кто-то просил не толкнуть под руку, потому что нес что-то себе в палату, а может, не себе, а сопалатнику. Подавальщица громко торопила, чтоб не задерживались. Короче, чад, ад, туман, теснота и давка. И Юрка сказал:

– В Западной Европе считают, что мы – тот свет. Но если представить по-другому, что на том свете все хорошо и полный порядок, то это они для нас тот свет. А? Ловко?

Почему-то потянуло меня возразить, сказал довольно раздраженно:

– По-моему, вся земля – это тот свет, точнее сказать, ад. Нет ни одной страны, где не было бы мучений, злодеяний, чумы, мора, войн, вся земля – испытательный полигон для проверки человека. И там, и у нас.

– Ты, Борис, слишком серьезен, – ответил Юрка.

После обеда потащились в туалет. Толчки были почищены, и на полу было сухо. Славка там курил, а потом мы с нездоровым любопытством и страхом смотрели на одноэтажное продолговатое здание за окном. Морг был покрыт штукатуркой буро-красного цвета. Шел мелкий зимний дождик, после обеда уже темнело, но около продолговатого здания были еще видны кучки талого и лежалого снега, лужи и вдавленные грязные колеи от автомобильных колес. Можно было вообразить кучки толпящегося и курящего народа – не раз уже такие сцены приходилось видеть. Однако сейчас – ни людей, ни машин, слава богу!

Когда мы вышли из туалета, Славка, указывая на пол, сказал:

– Слышь, пока ты не вставал, здесь такое творилось! – он засмеялся. – И смех, и грех! Толчки так засорили, а ведь чистить ни кера никому не надо, что вся поганая вода со всякой гадостью сюда потекла и, знаешь, огромный кусок пола залила. Запах стоял!.. А деваться некуда, все равно все ходили.

– Я знаю, – машинально ответил я.

– Откуда это? – удивился Славка. – Ты лежал и бредил. Я промолчал, тем более что в этот момент кто-то взял меня за плечо. Я повернул голову и увидел Ваньку Флинта, который, показавшись, сразу исчез.

– Ну и трепло ты, Борис, – бросил он, и непонятно было, то ли он сердится, то ли просто дает знать, что он здесь, рядом.

Славка вопросительно посмотрел на меня, но, не дождавшись ответа, дальше спрашивать не стал. Мало ли откуда человек что знает!..

Мы вернулись в палату. Глеб спал, со свистом дыша сквозь почему-то стиснутые зубы. Жена и сестра тихо сидели около постели: одна у изголовья, другая в ногах. Присмиревший дедок все еще хлопотал над недоеденным обедом. Подросток Паша смотрел на нас воспаленными глазами, ясно было, что он прислушивался к шагам в коридоре: ждал своих. Обед стоял у него на тумбочке нетронутым, а бутылки с водой – почти пустыми. Температура держалась, и никто не мог с этим ничего поделать.

– Ко мне не пришли? – спросил обветренными губами этот бывший наркоман и будущий менеджер русской жизни.

Увы, ответ был отрицательный, и мальчишка снова уставился в потолок, то ли представляя свою будущую богатую жизнь, то ли пугаясь за сегодняшнюю. Я улегся под иконостас и тоже уставился в потолок, чувствуя себя очень странно. Чего ко мне все Ванька Флинт является? В бреду – это понятно. Но сейчас же я вроде как бы в себе. Ведь не на том же я свете, где Ванька… А что если, – вдруг подумал я, – там то же, что и здесь. Больничная койка, над головой иконостас, который налепил православный хулиган, полное отсутствие друзей, которые все справляют Рождество, меняющиеся лица и типы соседей, каждый со своим чертом, со своим характером, своей судьбой. Наверно, я уже там. Оттуда и думаю, и взываю к Господу о спасении. Спасении чего? Души или жизни? Вопрос, кто к тебе придет в смертной тьме и в смертный час. Может, потому и не приходят, что час еще не смертный? А Флинт тогда откуда?.. Он ко мне пришел или я к нему? А может, я просто в другой районной области того света, а он по старой памяти зашел проведать?.. Но разве там можно умирать? А Глеб, похоже, умирает. Тут я почувствовал, что ум у меня заходит за разум, а опилки в полном беспорядке, как говаривал медвежонок Винни-Пух. Я заснул. И первый раз мне ничего не снилось.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации