Текст книги "Собрание сочинений. Том 2: Крот истории"
Автор книги: Владимир Кормер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Лишь в ограниченном смысле это верно потому, что термин «интеллигентный человек» – это вовсе не синоним «честного человека». Интеллигентному человеку, правда, присуща некоторая тонкость чувств, известная мягкость, но сказать, что он в принципе не может терпеть лжи, что он всегда оппозиционен злу, было бы преувеличением. Интеллигенция слишком часто заблуждается на этот счет. Необходимо поэтому все время подчеркивать, что интеллигенция формируется совсем не по принципу порядочности или отвержения неправды, она формируется на идеях особого мировосприятия, в котором первенствуют специфические воззрения, возможно и связанные как-то с идеями Добра, но во всяком случае, очень и очень опосредованно. У интеллигенции, по сути дела, своя этика, своя нормативная система, в которой неприятие зла не есть императив, необходимость. Поэтому нельзя, оставаясь в пределах логики, доказывать, что интеллигенция «не приемлет Советской Власти, не приемля зла». Отношение интеллигенции и Советской Власти должно представляться неподготовленному наблюдателю неожиданными, иррациональными. Тем более иррациональными, что сам большевизм – это несомненно эманация интеллигенции, и что структура общества, впервые давшего интеллигенцию, и структура нынешнего общества кажутся очень мало между собою схожими. Первое в историческом аспекте не требует доказательств и признается всеми, в том числе и самими большевиками. На втором остановимся поподробнее.
В самом деле, когда интеллигенция появилась первый раз на исторической арене, в сороковых-пятидесятых годах прошлого века, в России имелось приблизительно следующее социальное деление: № 1 – дворянство, которое в свою очередь распадалось на: 2 – бюрократию, и 3 – земство; затем, собственно, 4 – интеллигенция, возникавшая из деклассировавшихся дворян и разночинцев; далее – 5 – духовенство; и наконец, 6 – зарождавшаяся капиталистическая прослойка. За неимением места, перечисляем лишь кратко, но уже и из этого перечня видно, какое богатство являли собой верхние слои общества! Все это достаточно определенные группировки, хотя и не вполне замкнутые, доступные для выходцев из других слоев, но со своими устойчивыми традициями, своим отличным укладом, часто со своей взаимодополнительной суб-культурой. За истекшие сто лет социальные трансформации задели даже не столько нижние классы общества, сколько именно этот верхний его класс. Уничтоженное исчезло дворянство, фактически нет сословного духовенства; процесс массовизации, обедняющий общество, происходит во всем мире, но здесь он усугублен еще тем, что искусственно умерщвлена такая важная и широкая сфера человеческой деятельности, как сфера предпринимательства. Результатом – поразительная скудость элитарного слоя. Уже нельзя сказать: «с купеческим размахом», или: «благородство дворянина», или хотя бы: «максимализм разночинца». Нет ни размаха, ни благородства, ни даже максимализма. Потенциальные купцы и дворяне за неимением возможностей, за отсутствием адекватного поля для приложения своих талантов, поневоле переходят в разряд интеллигентов. Люди с темпераментом коммивояжеров занимаются научной работой, несбывшиеся содержатели притонов выбиваются в академики, несостоявшиеся проповедники пишут статьи в академические журналы. Вообще всякий человек с высшим образованием автоматически зачисляется в интеллигенцию. И, как ни странно, это справедливо, справедливо потому, что у всех у них приблизительно одна, в общем слабо дифференцированная культура, один чрезвычайно убогий жизненный уклад, они все юридически в одном и том же положении: бесправных рабов тоталитарного государства. Но, как мы уже сказали, нужно поистине удивляться тому, что все это скопище действительно унаследовало от прежней интеллигенции ее существеннейшую родовую черту, большую или меньшую сопричастность коллективному отчуждению от государства.
Обычно из этого аморфного конгломерата выделяют еще партийную бюрократию, или, по Джиласу, «новый класс». Вероятно, в этой дифференциации есть смысл, но не следует забывать и того, что в значительной степени эта бюрократия смыкается с интеллигенцией. Бюрократия, в отличие от прежнего дворянства, духовенства или купечества, не обладает ярко выраженной собственной культурой, собственной производящей способностью. Ее производящая способность – это превращенная способность интеллигенции. И в этом смысле можно сказать, что партийная бюрократия это поляризация интеллигенции… Если рассмотреть «состав» интеллигенции пристальней, то можно увидеть, конечно, не только партийную бюрократию на одном из полюсов, но также и то, что вся среда, названная выше аморфной, на самом деле не так уж однородна, в ней есть и другие полюса. Это видно особенно хорошо, если разобрать картину в ее динамике, в становлении. За истекшие шестьдесят лет интеллигенция была, вне всякого сомнения, разной: одно время большой процент в ней составляли, например, так называемые «бывшие»; точно также она и вела себя различно. Мы вернемся еще к этому вопросу и попробуем дать некоторую систематику исторического пореволюционного пути интеллигенции. Но сейчас нас занимает, прежде всего, так сказать, «актив» интеллигенции, т. е. то, что делает ее, как было замечено, интеллигенцией в изначальном значении термина.
И здесь, повторяем, при всей алогичности остается фактом, что всегда, во все времена, все эти годы из подсознания русского образованного слоя не исчезало это специфическое интеллигентское включение. А именно: породив большевизм, напитав его собою, интеллигенция, едва только он из эфирной эманации, из призрака субстантивировался, стал реальностью, сделался властью, тотчас же захотела оттолкнуться от него, тотчас же ощутила его себе внеположным, тотчас же поняла, что этим она не решила своих проблем и должна снова терзаться своей чуждостью принявшей как будто этот большевизм земле. Иссушающая рефлексия на темы власти осталась неотъемлемым элементом интеллигентского сознания. Ему по-прежнему оказалось почему-то естественным мыслить в терминах «мы» и »они» – мы и власть, мы и народ, мы и Россия. По-прежнему понятия «крушения», «распада», «заварухи» определяют собою топику интеллигентского мышления. По-прежнему магической силой обладают для него слова «скоро начнется», «началось». По-прежнему интеллигент живет «социальной модой», по-прежнему не мыслит себя отдельно от всех, по-прежнему грезит массовыми движениями, оперирует языком «революционных ситуаций». По-прежнему, как личность – он ничто. Он не верит в личность, в способность личности, вот этой данной эмпирической личности, себя самого, что-то сделать. То есть, он, разумеется, ценит себя, он много понимает о себе, как понимал и раньше. Но объективно он безволен, слаб душою, не хочет брать на себя ответственности. Его рыцарские, индивидуальные, личностные начала задавлены или их нет вообще.
Надо отметить, однако, два следующие положения. Если старая русская интеллигенция была наследницей православия и церкви, восприняв от них некоторые существенные черты – прежде всего, как мы видели, свою неотмирность – то последующее развитие шло по линии дальнейшего уничтожения этих признаков, уже в то время несколько атавистичных, пока они не были вытравлены почти совершенно, так что новые поколения наследуют уже не Православию, а непосредственно самой дореволюционной интеллигенции. Но это не только вполне натурально, но и облегчено двумя внешними условиями: насильственным почти абсолютным искоренением Православия, и – что не менее важно – особым характером большевистской историософии, сосредоточенной на вопросах борьбы за власть. Здесь получается, таким образом, некий любопытный порочный круг. С одной стороны, коммунистическая идеология сама есть дело рук интеллигенции. С другой стороны, эта идеология, уже в качестве принудительно насаждаемой, постоянно ориентирует интеллигенцию в направлении этих поистине «проклятых вопросов», не дает забыть ей о них. После того как преемственность христианской духовной традиции уничтожилась, после того как мечта о грядущем царстве справедливости почти исчезла, проблематика власти заняла в интеллигентской психике главенствующее место, фактически став религией. Это первое.
Второе столь же существенно. Дело в том, что это разъединение интеллигенции и власти на протяжении всей истории коммунистического режима оставалось лишь скрытым, никогда не доходя до явного разрыва. Нельзя усматривать причину этому лишь в терроре. Конечно, террор в истории Советской Власти играет исключительную роль. Но выводить позицию интеллигенции лишь из террора – это переоценить и интеллигенцию. Интеллигенция не смела выступить при Советской Власти не только оттого, что ей не давали этого сделать, но и оттого, в первую очередь, что ей не с чем было выступить. Коммунизм был ее собственным детищем. Идеи, с которыми она пришла к нему, как были, так и остались ее идеями, они отнюдь не были изжиты. В том числе и идеи террора, классового террора. Интеллигенции нечего было противопоставить коммунизму, в ее сознании не было принципов, существенно отличавшихся от принципов, реализованных коммунистическим режимом. Поэтому, если вообразить, что в какой-то момент коммунистический террор был бы снят, и интеллигенция получила бы свободу волеизъявления, то вряд ли можно сомневаться, что это ее свободное движение быстро окончилось бы какой-либо новой формой тоталитаризма, установленной снова руками самой же интеллигенции, – например, шовинистического, национал-социалистического типа, к которому особенно склонна сегодняшняя русская интеллигенция. Даже сейчас, спустя пятьдесят с лишним лет, интеллигенции все еще нечего сказать по существу, и многие интеллигенты до сих пор пребывают в убеждении, что идеи, «с которыми делали революцию, были в основе своей хороши, но извращены». Нужно ли удивляться поэтому, что интеллигенты так легко становятся партийными идеологами или верными помощниками партийных идеологов? Политика партии с этой точки зрения, как была, так и остается овеществленной мыслью интеллигенции. Интеллигенция предрасположена забывать об этой своей «партийной родне» или, по меньшей мере, делать вид, что забывает. А между тем, это родство имеет первостепенное значение. Благодаря ему все остальное, что могло бы быть зародышем подлинно нового в современной России, в том числе и неприятие власти, существует до сих пор где-то лишь на уровне эмоций, неясных влечений бессознательного протеста. Интеллигенция и не принимает власть, и одновременно боится себе в этом признаться, боится довести свои чувства до сознания, сделать их отчетливыми. Ибо тогда ей пришлось бы вслух назвать себя саму как виновницу всех несчастий страны за всю историю Советской Власти, пришлось бы ответить буквально за каждый шаг этой власти, как за свой собственный. Более того, интеллигенция должна была бы тогда взглянуть и в будущее, и там точно так же не увидеть ничего, кроме несчастий, вызванных ею самой. Интеллигенция знает об этом и у нее нечиста совесть. У нее разыгрывается настоящий «комплекс» по отношению к Советской Власти. Страх не только пред жестоким наказанием, но еще сильнейший пред собственным признанием терзает ее. Она предпочла бы думать о Советской Власти, как о чем-то внешнем, как о напасти, пришедшей откуда-то со стороны, но до конца последовательно не может, сколько бы ни старалась провести эту точку зрения. Интеллигенция внутренне несвободна, она причастна ко злу, к преступлению, и это больше чем что-либо другое мешает ей поднять голову.
2
Итак, на всем бытии интеллигенции лежит отпечаток всепроникающей раздвоенности. Интеллигенция не принимает Советской Власти, отталкивается от нее, порою ненавидит, и, с другой стороны, меж ними симбиоз, она питает ее, холит и пестует; интеллигенция ждет крушения Советской Власти, надеется, что это крушение все-таки рано или поздно случится, и, с другой стороны, сотрудничает тем временем с ней; интеллигенция страдает, оттого что вынуждена жить при Советской Власти, и вместе с тем, с другой стороны, стремится к благополучию. Происходит совмещение несовместимого. Его мало назвать конформизмом, конформизм – это вполне законное примирение интересов путем обоюдных уступок, принятое в человеческом обществе повсеместно. Недостаточно также обличать поведение интеллигенции как приспособленчество. Это было бы односторонней трактовкой. Приспособленчество – это уже производная от более глубоких процессов. Если это и лакейство, то лакейство не заурядное, а лакейство с вывертом, со страданием, с »достоевщинкой». Здесь сразу и ужас падения и наслаждение им; никакой конформизм, никакая адаптация не знают таких изощренных мучений. Бытие интеллигенции болезненно для нее самой, иррационально, шизоидно.
С точки зрения теоретической, вся эта группа явлений может быть приведена к единству посредством включения в обиход нового концепта, формулируемого как принцип двойного сознания[2]2
Понятие «принцип двойного сознания» взято нами из фантастического романа Дж. Орвелла «1984», где содержание принципа раскрывается, например, на трех лозунгах победившей партии: «Мир – это война», «Свобода – это рабство», «Любовь – это ненависть». На этом же строится и сюжет романа: люди и знают и не знают правду.
[Закрыть].
Двойное сознание – это такое состояние разума, для которого принципом стал двойственный взаимопротиворечивый, сочетающий взаимоисключающие начала этос, принципом стала опровергающая самое себя система оценок текущих событий, истории, социума. Здесь мы имеем дело с дуализмом, но редкого типа. Здесь не дуализм субъекта и объекта, не дуализм двух противоположных друг другу начал в объекте, в природе, в мире – добра и зла, духа и материи, но дуализм самого познающего субъекта, раздвоен сам субъект, его этос. Поэтому употребленное ранее выражение «шизоидность» не годится: оно несет слишком большую эмоциональную нагрузку, слишком предполагает патологию. Между тем, интеллигентская раздвоенность, хотя и доставляет неисчислимые страдания и ощутимо разрушает личность, все же, как правило, оставляет субъекта в пределах нормы, не считается клинической, что объясняется, безусловно, прежде всего тем, что двойное сознание характеризует целый социальный слой, является достоянием большой группы, а не есть исключительно индивидуальное сознание. Поэтому, оставаясь непреодоленным в разуме, разлад, тем не менее, преодолевается экзистенциально, в особого рода скептическом или циническом поведении, путем последовательного переключения сознания из одного плана в другой и сверх-интенсивного вытеснения нежелательных воспоминаний. Психика, таким образом, делается чрезвычайно мобильной; субъект непрерывно переходит из одного измерения в другое, и двойное сознание становится гносеологической нормой.
В той общей форме, в какой описан здесь принцип двойного сознания, довольно очевиден его генезис из кантовской трансцендентальной диалектики, где рассматриваются антиномии, к которым приходит человеческий разум в своем стремлении к границам чувственно воспринимаемого мира. Кантовские антиномии, как известно, это система из четырех пар взаимопротиворечивых утверждений, каждое из которых не может быть ни окончательно доказано, ни опровергнуто опытом, каждое из которых само по себе свободно от противоречий, каждое из которых – как тезис, так и антитезис в каждой антиномии – имеет на своей стороне одинаково веские и необходимые основания. При этом антиномии – это не отвлеченные положения, но кардинальные проблемы, относящиеся к самому средоточию бытия – существованию самого Бога, человеческой свободы и бессмертия – и неизбежные для нашего разума. При этом, описывая состояние человека в процессе постижения этих крайних проблем, сам Кант уже употребляет в »Критике чистого разума» слова «колебания», «разлад и расстройство». Его антиномии, говоря его же словами: «…открывают диалектическую арену для борьбы, где всякий раз побеждает та сторона, которой позволено начать нападение, а терпит поражение та, которая вынуждена только обороняться. Поэтому вооруженный рыцарь, все равно ратует ли он за доброе или дурное (курсив наш. – Авт.), может быть уверен в победе, если только заботится о том, чтобы иметь привилегию нанести удар последним…»[3]3
И. Кант. Сочинения. Т. 3, с. 401.
[Закрыть].
Учение Канта вряд ли может быть опровергнуто. Оно навеки вошло в наше мышление. Современный человек, и не зная того, в своей «частной» философии стихийно оказывается в большой мере кантианцем. Парадокс, однако, состоит здесь в том, что несмотря на всю неопровержимость, доктрина эта не делается оттого более верной. Она остается справедливой в одной определенной сфере, сфере чистого, изолированного от «вещей в себе» разума. Этот разум всегда действует лишь в эту сторону, он не в силах проникнуть в суть вещей, он заключен в системе своих собственных данных, в поверхностном мире явлений. Кант не допускает возможности трансцезуса, выхода в мир ноуменальный, не допускает возможности сверхчувственного постижения глубины бытия. Другими словами, здесь имеет место принципиально безрелигиозное сознание.
Антиномизм чистого, атеистического разума является поэтому общечеловеческим в той мере, в какой человечество утрачивает религиозные истоки и переходит на позиции так называемого научного знания. Почему именно в России этот антиномизм дал такую неожиданную вспышку – это требует безусловно специального исследования. Но наличие связи с историей русского атеизма совершенно очевидно. Русские люди (и во главе их русская интеллигенция) зашли в своей атеизме дальше, чем любая другая, самая легкомысленная нация. Атеизм русской интеллигенции действительно был верой наизнанку. Уверовав в Канта, русский интеллигент решил, что легко обойдется теперь без Бога. Если, однако, развить дальше намек о лакействе русской интеллигенции и о »достоевщинке», то можно достаточно хорошо понять и логику последующего разворота событий. Ударившись в атеизм, русская интеллигенция, и впрямь, точь-в-точь как Смердяков, решила, что «…коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно тогда ее вовсе!». Результат этой смердяковской интеллигентской дедукции слишком хорошо известен – это кровь миллионов, это террор, это гибель русской культуры!
Если сегодня интеллигенция не отвергает добродетель совершенно, то лишь потому, что на опыте знает, что добродетельный человек лучше разбойника, с ним безопаснее жить бок о бок, и что, следовательно, невыгодно призывать к анархии и произволу, хотя, конечно, в случае нужды можно и добродетелью поступиться. Произвол и так ненавидят не из-за его безнравственности, а из-за того, что слишком от него уже устали. На самом деле устойчивых моральных принципов нет. Нет различия добра и зла, все «относительно», по мнению русской интеллигенции. Хорошо зная себя, свои слабости, сегодняшний русский интеллигент готов «понять и извинить» что угодно. Он оправдывает предательство, доносы, пасквильные статьи в газетах, написанные его знакомыми, ложь в публичных выступлениях. Громя на собраниях отступников, интеллигент возвращается домой и компенсирует себя, издеваясь в своих четырех стенах над теми, с кем только что был заодно, но кто менее интеллигентен на его взгляд. Сам он вступил в партию потому, что «в партии необходимо увеличить процент порядочных людей». Но в глубине души он сомневается, не должна ли она быть судима, как судима была гитлеровская партия? Но, с другой стороны, как судить всех этих людей, с такими открытыми лицами, примерных мужей и гостеприимных хозяев? И кроме того, «ведь если не они, то на их место – какие-то другие, менее интеллигентные, менее порядочные»! Партийная книжка жжет интеллигенту грудь, но он не знает, как выбраться из этого порочного круга.
Проблема и в самом деле часто представляется как будто неразрешимой. Сама формулировка категорического императива – поступай так, как если б правило, по которому ты совершил свой поступок, посредством твоей воли могло стать всеобщим законом – позволяет дать в современных условиях любую многосмысленную трактовку любому действию. Психологизм нашего века снимает здесь возможные преграды тем, что каждый уверен, что уж его-то намеренья во всех случаях самые благие, и если б все были таковы, каков он, и руководствовались такими же намерениями, то и действительно общий результат был бы великолепен. Но это-то и порождает практику двойного сознания. Ввиду этой апории представляется, что и вообще проблема выбора меж добром и злом неразрешима, когда акту выбора уже предшествует какое-то прошлое, особенно внелично-историческое прошлое. Классический образец такого рода мнений дают слова Юрия Андреевича Живаго в романе Пастернака: «Я сказал А, но не скажу Б. Я признаю, что да, без вас Россия погибла бы, но вы пролили столько крови, что все ваши благие мечты…» и т. д. Он говорит это, но далее, по истиннейшей из логик, логике гениального художественного произведения выходит, что кто сказал «А», на самом деле все-таки должен сказать и «Б». А кто не хочет этого говорить, тот уходит из жизни. Даже если «А» за него сказали другие, а сказать «Б» предоставлено в некотором диапазоне. Иными словами, история, предшествующие акты выбора, как будто ограничивают следующий выбор, ставя индивида в такие рамки, где он вынужден выбирать лишь из некоторого набора, притом весьма относительные ценности. Вследствие чего, человек и не может определиться, не знает, что хорошо, а что плохо. «Да, большевики – это не хорошо, но, с другой стороны, без них Россия все равно бы погибла. Значит, в их явлении была какая-то закономерность, а раз так, то…»
Вся сложность, по-видимому, в том и состоит, что деление в анализе следует проводить здесь не через категории «добра» и »зла» непосредственно, а через категории «свободы» и »необходимости». Разумеется, с тем, чтобы выйти в конце концов к добру и злу. Это так постольку, поскольку то, что произошло в России – а отчасти, кажется, к этому идет дело и во всем мире, во всяком случае миру грозит, – это трагедия добровольного отказа от свободы. Трагедия, предуказанная в «Великом инквизиторе». Когда человек отказывается от Бога, и, следовательно, от свободы – ибо «где Дух Господен, там Свобода», – он тем самым избирает своим принципом – необходимость. Становится исповедником, или, что в данном случае то же самое – рабом необходимости. И вот тогда-то именно она, эта необходимость, и избавляет его от нужды выбирать между добром и злом, избавляет от ответственности, снимает вину за содеянное. Уж не он выбирает, но выбирает за него она, он лишь вынужден следовать необходимости, он поставлен перед необходимостью, поставлен в такие условия. Отказываясь от своей свободы, человек отказывается тогда и от собственной личности, он перестает видеть в себе довлеющую самой себе ценность и – что бы он не думал о себе! – становится лишь звеном в родовой цепи, лишь мостиком для следующих поколений, лишь элементом – необходимым, конечно, но элементом – в системе.
Отсюда и проистекает та философия служения общей пользе, философия идеального функционирования элемента в системе (особенно в сугубо интеллигентском варианте «просветительства»).
Рассуждение об общей пользе осталось любимейшим рассуждением русского интеллигента. Им он успокаивает свою совесть, растревоженную очередным компромиссом. С его помощью он оборачивается к миру вторым своим лицом, оставляя временно свой пессимизм и заставляя себя верить в конечное торжество разума. Подлинная корыстная мотивация поступков идеально маскируется при этом, настоящие стремления быстро и накрепко забываются. Ситуация в точности совпадает с ситуацией при анализе сексуальных влечений. Возражения или попытки нарисовать истинную картину вызывают бурный протест, агрессивную реакцию, желание противоречить, обиду. Как же, тот, кто не понимает необходимости такого поведения, его полезности для общества, его мудрости, тот «экстремист», «большевик наизнанку», «вообще не очень умный человек». Он хочет, чтобы все снова повторилось, он мешает, ему мало крови… Он не понимает, что сейчас возможно только медленное улучшение, улучшение в первую очередь через распространение знания, через постепенное просвещение живущих в условиях недостаточной информированности людей.
Под знаменем просвещения на Руси, начиная с Петра, творилось много чудес. В настоящее время «просветительство» в его чистом виде выступает особенно в искусствах и гуманитарных науках. Именем просвещения создаются все эти поразительные произведения, внешне верные букве коммунистической идеологии, в которых внимательному глазу за нагромождениями словесной шелухи предлагается выловить одну-две куцые крамольные мыслишки. Авторы простодушно уверены, что, обманывая цензуру многократным славословием, они совершают гражданский подвиг, они надеются, что эти «тайные» мысли их и будут семенами долгожданного просвещения. Поэтому доблестью считается употребить в любом – самом бранном! – контексте фамилию запрещенного философа, изложить под маркой критики какую-нибудь неправоверную концепцию. Чаще всего, к сожалению, все это самообман. Крамольность эта обычно ничтожна. Заметить слегка отличающийся от официозного оттенок суждения почти не представляется возможным. Написанная как будто блестяще, точным отработанным языком статья или книга – «нечитабельна» и вызывает гнетущее впечатление. Точно так же любая пьеса, любой кинофильм, любая поэма. Лишенные возможности настоящего воплощения, творческие усилия уходят на достижение формальных эффектов: безупречных со стороны формы, но пустых, выхолощенных по содержанию произведений. За этими бесплодными занятиями оскудевают способности, мельчают таланты. Спустя несколько лет художник или мыслитель, добившись порою внешнего успеха, накопив часто незаурядные по мировым стандартам профессиональные знания, обнаруживает, что неспособен уже что-то сказать свое, оригинальное, значительное, что обречен до конца дней своих говорить этим примитивным при всем его блеске языком, обсасывая чужие концепции, популяризируя чужие открытия.
Примечательна одна особенность современного интеллигентского просветительства. Прежнее просветительство шло сверху вниз. Элита, в лице самого государя и приближенных, просвещала нацию, интеллигенция просвещала народ. Порядок был более или менее естественным. Нынешний интеллигент просвещает либо своих сотоварищей, таких же интеллигентов, от которых он почему-нибудь оторвался вперед, либо даже льстит себя надеждой просветить саму государственную власть, начальство! Он полагает, что там наверху и впрямь сидят и ждут его слова, чтобы прозреть, что им только этого и не хватает. Он надеется облагородить их, потихоньку ввести в их обиход новые понятия, прежде всего о праве, о законе, о других возможных стилях управления. Мысль о просвещении народа отошла на задний план, хоть вслух и не отрицается. Просветительство, таким образом, идет снизу вверх. Интеллигенция стала похожа на мужика, верившего, что барин добр, но управляющий обманывает его и нужно лишь, чтобы он узнал правду.
Указанное нарушение нормального порядка вещей вскрывает некоторую важную подробность, которая во всяком просветительстве затушевывается и тем более существенна в просветительстве сегодняшнем. Просветительство обычно рядится в одежды бескорыстной заботы о ближнем. Некто, обладающий избытком знаний, якобы великодушно делится ими со своими ближними, со своими малыми братьями, одаряет их. Но бескорыстие это лишь кажущееся. Всякое просветительство самым теснейшим образом связано с идеями об исправлении нравов. Даже более того: с идеями о спасении, посредством исправления нравов. За просветительством всегда прячется надежда секуляризованного человека, что отвлеченное знание спасет мир от хаоса. А параллельно этой надежде – леденящий душу ужас перед хаотической звериной природой падшего человека. Просветительство поэтому лишь изящный занавес, прикрывающий этот отвратительный страх, лишь заклятие; по сути дела, магическая знаковая система, позволяющая обойти, не назвать таящееся поодаль чудище. В просветительстве мало истинного света; если б мы были честнее, нам следовало бы подыскать этому комплексу аффектов другое обозначение. Немецкое нейтральное «культуртрегерство» было б здесь и то уместнее.
И уж русской интеллигенции в первую голову надо было бы спросить себя: откуда у нее такая уверенность, что именно этим путем придет спасение? Ведь, казалось бы, ясно, что просветительство может быть только добавочным моментом, поскольку оно лишь распределяет уже созданные блага, но не создает новые. Просветительство решает распределительную задачу. Вера в просветительство напоминает наивную веру коммунистов, что жилищную проблему можно легко решить, если занять особняки и квартиры, выгнав их немногочисленных сравнительно прежних владельцев. «Уже теперь, – пишет Ф. Энгельс, – в больших городах достаточно жилых зданий, чтобы тотчас помочь действительной нужде в жилищах при разумном использовании этих зданий. Это осуществимо, разумеется, лишь посредством экспроприации теперешних владельцев и посредством поселения в этих домах бездомных рабочих, живущих теперь в слишком перенаселенных квартирах. И как только пролетариат завоюет политическую власть, подобная мера, предписываемая интересами общественной пользы, будет столь же легко выполнима, как и прочие экспроприации и занятия квартир современным государством»[4]4
Цит. по книге В. Ленина «Государство и революция», изд. 1952 г., с. 53.
[Закрыть]. Экспроприируем и расселим! – весь кошмар советских коммунальных квартир, советского быта зиждется на этой идее, руководствуясь которой, за сорок лет были построены считанные единицы жилых домов, а перенаселенность квартир, безусловно, и не снилась рабочим во времена Энгельса. Все сегодняшние просветители прошли через этот опыт. Как будто бы можно и удостовериться. Так нет же, из поколения в поколение передается жалкая идейка, упование слабых духом, измельчавших людей. Их энергия куда-то растворилась, им легче заниматься просветительской уравниловкой, чем идти вперед, в неисследованные высоты. Они не хотят брать на себя ответственности сказать что-то свое, новое, построить что-то, они лгут самим себе, изворачиваются, притворяются скромными. Они живут в призрачном мареве этих «скромных» надежд и дешевых подсоветских соблазнов.
Вся история интеллигенции за прошедшие полвека может быть понята, как непрерывный ряд таких соблазнов, вернее, как модификация одного и того же соблазна, соблазна поверить, что исправление нравов наконец свершилось, что облик Советской Власти начал меняться, что она изменила своей бесчеловеческой сущности. Все эти годы, с самых первых лет, интеллигенция жила не разумом, не волей, а лишь этим обольщением и мечтою. Жестокая действительность каждый раз безжалостно наказывала интеллигенцию, швыряла ее в грязь, на землю, разочарования были такой силы, что, казалось, от них никогда не оправиться, никогда снова не суметь заставить себя поддаться обману. Но проходило время и интеллигенция снова подымалась в прежнем своем естестве, легковерная и легкомысленная, страдания ничему не научили ее.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?