Электронная библиотека » Владимир Короленко » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 05:07


Автор книги: Владимир Короленко


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Такое настроение заставило однажды его в сторону лагерного храма посмотреть. Никакого конкретного решения вроде как и не вызрело, но желание связать свою главную на сегодня проблему с церковью почти определилось. Кажется, и надежда зашевелилась, что после этого или проблема решится, или просто станет легче. Уже и уточнил Никита, по каким дням в лагерную церковь приезжает батюшка из вольного храма, что над зоной вроде как шефствует, да вспомнил, к месту ли или наоборот вовсе, что случилось полгода назад в соседнем отряде. Сидел там парень из местных с законным червонцем по сто пятой. Год сидел, два сидел, а на третий с головой в веру ушел. Как минута свободная, в храм спешит, иконы обходит, молитвы шепчет, крестится истово. Потом и до исповеди созрел.

– Надо… Время пришло… У меня теперь многое изменится… – говорил он накануне соседям по проходняку и удивлял их решительным и просветлевшим лицом.

Никто, конечно, этой исповеди не слышал и слышать не мог, но говорили в зоне, будто на той беседе рассказал арестант батюшке что-то про свою делюгу, из чего выходило, что не один жмур на парне, а целых два.

Вроде как покаялся, вроде как душу облегчил. Вроде как все по-доброму.

Только последствия у этого откровения совсем не добрые вышли.

Уже через неделю нагрянули в лагерь опера из того городка, откуда парень садился. Разговор у них конкретный был: речь только о втором жмуре шла. Заодно пытались и третий труп на парня нагрузить, который на местных мусорах как висяк числился и к которому парень никакого отношения не имел. По-простому объясняли:

– Ты и этого покойника на себя возьми… Много тебе не добавят… Где два – там и три… Зато мы похлопочем, тебя домой пораньше… Мы постараемся… Только и ты навстречу пойди… Мы потом и чайком с куревом тебя поддержим… Пойди навстречу…

Чем та история завершилась, никто так и не узнал: перевели вскоре парня в другую дальнюю зону, откуда ничем о себе он ни разу не напомнил. Зато четкий, понятно какой, вывод из этой истории родился и жестко в арестантском сознании прописался.

Про все это Никита Тюрин и вспомнил, в очередной раз лагерный храм через прутья локалки разглядывая.

Выходило, что ни помощников, ни советчиков у него в нынешней ситуации не было и быть не могло. Значит, решение оставалось исключительно за ним. А каким это решение могло быть, он даже в самом отдаленном приближении представить не мог. Такая неопределенность тащила за собой великое беспокойство, пронзительную тоску и отвратительную слабость. А за всем этим волнами возвращалась и та самая боль, что впервые проявилась в голове Никиты после того, как три мусора его в полутемной подсобке подмолодили. Казалось, что боль эта злобы и тяжести прибавила. Соответственно, и гримаса на его лице, про которую он знал и которую неуклюже и безуспешно пытался спрятать, еще заметней стала.

Еще сутки промаялся Никита Тюрин со своим обретением, все более убеждаясь, что новая возможность его сознания – вовсе не подарок, а дополнительный груз и без того к немалой арестантской ноше. Размышлял он на эту тему везде и всегда, но чаще всего случалось это на лавочке в курилке, что справа от входа в барак.

С этой лавочки, как головой ни крути, непременно вид на лагерный храм и открывался. На тот самый, куда еще совсем недавно он за помощью ткнуться думал, да по известным причинам передумал.

В один из таких моментов, поглядывая на невысокий церковный купол, где-то внутри своего мятущегося сознания ощутил Никита Тюрин какой-то возникший белый зыбкий прямоугольник с темными четкими буквами. Буквы мгновенно сложились в слова. Так же мгновенно пропал белый прямоугольник, и эти слова забылись, но смысл их жестко осел в памяти. Сводился он к единственному выводу, который по своей краткости и жесткости больше приказ напоминал: про все свои обретения и озарения – забыть, жить, как и раньше жил, честно тянуть арестантскую лямку и над головами у встречаемых людей ничего не выглядывать.

Чуть позднее что-то вроде пояснения-комментария вдогон к приказу пришло. Прямиком в сознание. Без всяких посредников в виде темных слов на белом пространстве. Простой смысл несли в себе эти пояснения: не дано человеку у себе подобных мысли читать и не надо к этому стремиться.

Так честнее и правильней.

Если же почувствовал он в себе такое свойство, то самое лучшее – отказаться от этого, как от неправильной привычки. Усилием воли, помноженной на здравый смысл.

И принял Никита всю эту информацию как должное. Как будто до всего сам дошел и сам такое решение принял.

А когда, следом за принятой установкой, чугунная боль его голову покинула, о себе даже слабого напоминания не оставив, понял, что такой ход событий – единственно верный, и совсем успокоился. Тогда же и почувствовал желание подняться, вытянуться в струнку и в сторону купола, рядом с которым недавно простые, но очень своевременные мысли появились, развернуться.

Смотрел он туда долго и внимательно. Будто снова хотел разглядеть тот самый белый прямоугольник с важными словами. Будто смысл, что в тех словах скрыт, лучше усвоить готовился.

И нисколько не удивился, когда рука, что еще минуту назад сигаретный бычок мусолила, вверх взметнулась и четкий, к себе обращенный крест описала.

Смуглая и… вовсе не старуха

Вчера я видел смерть. Ближе к полночи, когда после второй смены на ужин шел.

Отстал от всех, шнурок на коце завязать хотел, и… вот она. Проскользила между седьмым и девятым бараками. Не так чтобы очень быстро, потому я и разглядел ее. Но и не задерживалась, оттого немного чего из ее облика я запомнил.

Главное: никакая она ни старуха. Никакой дряхлости-ветхости. И вовсе не страшная. Смуглая, порывистая. Показалось, тонкий нос нервный и скулы резко обозначенные видел. Что-то восточное, арабское или цыганское, во всем этом угадывалось.

Глаз не видел. Это – к лучшему. Кому это надо: смерти в глаза заглядывать.

Одежда свободная, какого цвета – не отложилось, но точно темная. То ли капюшон, то ли платок на голове.

Еще: ног – проще, ступней – не видно. Между прикидом ее и землей, точнее асфальтом, в который плац лагерный закатан, пространство свободное, попросту воздух. Соответственно, не шагала она, а совсем по-другому двигалась – плыла, летела, или кто, невидимый и сильный, нес ее над этим асфальтом.

Рук, кстати, тоже не углядел. Так что ту самую косу, с которой смерть художники рисовать любят, ей держать нечем было бы. Хотя, возможно, руки просто сложены под одеждой были. Потому и не углядел их.

Может быть, это вовсе и не смерть была, а просто женщина? С такой летящей походкой, когда со стороны идущих ног не разглядеть и у которой руки под одеждой спрятаны?

Исключено! Потому что в полночь на территории лагеря строгого режима никаких женщин просто быть не может. Тут и днем женщина – событие. Когда медсестра с фельдшерицей в сопровождении мусора-прапора дважды в день проходят (на работу в санчасть и обратно), все арестанты к локалкам льнут. Слюну сглатывают, жмурятся мечтательно. И это притом что медсестра – грымза старая, квашня бесформенная, а фельдшерица, хоть и моложе, по лицу видно – стерва отъявленная, не случайно вторым браком замужем за кумом лагерным.

А место для такой встречи, кажется, не случайно выбрано. Все логично. Девятый барак – нерабочий, инвалидно-пенсионерский. Не надо объяснять, почему оттуда арестанты чаще всего на последний этап вперед ногами уходят. И седьмой барак – особенный, опять нерабочий, там блаткомитет базируется, оттуда вся лагерная жизнь рулится. Там самые отчаянные со всей зоны собраны. И там умирают чаще, чем в любом прочем отряде. То вскроется кто, то вздернется, а то передоз собственной персоной пожалует. Потому что, повторяю, самые отчаянные там собраны.

С учетом маршрута дамы этой выходило: жди в зоне нового покойника. К этому не привыкать. Только неделю назад у меня на глазах два шныря из санчасти на брезентовых носилках длинный черный пакет из соседнего барака вынесли. Жора Миронов Богу душу отдал. Легко умер – во сне: по отбою лег, а по подъему не встал. Сердце. Пятьдесят два ему было. По арестантским нормам, конечно, пожилой, а по вольным представлениям – жить ему да жить. И семью еще мог построить, и детьми обзавестись.

Впрочем, стоп. Метнулась смуглая женщина между… седьмым и девятым бараками. Только не в один из этих бараков она не вошла, проскользила куда-то дальше.

Дальше…

А дальше наш третий барак… Наш барак, в котором я с начала срока и обитаю, и за ним уже тройной забор лагерный с запреткой. Понятно, для нее все это – не препятствие, не помеха. Возможно, она сквозь эти заборы еще куда-то по своим заботам неотложным двинулась. Например, к соседям нашим в «трешку». «Трешка» – это колония номер три. Тоже зона. Только общего режима. И там наверняка у нее дела есть. И оттуда в пластиковых черных мешках кто-то регулярно на последний этап отправляется.

А, если все-таки никуда с территории нашего лагеря она не делась?

Неужели…

Неужели в наш третий барак юркнула? Что ей там делать? Она же просто так не приходит. Она же непременно за кем-то наведывается. Вот только за кем?

В таких переплетах каждый эгоистом становится, каждый в первую очередь о своей судьбе заботится. И трусость при таких раскладах понятна, а потому и простительна. Да и нет здесь никакой трусости. Какая трусость, когда вопрос о жизни человеческой. И я тут – не исключение. Вдруг меня высматривала эта смуглая, нездешних кровей, дама?

Вот здесь-то встает ребром в памяти и больше уже не забывается, что появилась в последнее время непроходящая вязкая усталость, что постоянно чувствуется в основании горла комок, который вроде бы и не сильно мешает, но который и проглотить не получается. А еще так бывает, что ни с того ни c сего перестает хватать воздуха, как будто кто вовнутрь железяку ледяную вгоняет и не спешит вытащить. Потому и не вдохнуть, не выдохнуть.

Как приложение иллюстративное, жутковатое и совсем бесплатное: иногда, будто со стороны, картинки в сознании возникают. Про собственные внутренности, про ливер, как здесь говорят, свой.

Словно изнутри с помощью какой-то хитрой камеры я вовнутрь себя заглядываю, а все органы, что там, в сырых потемках, находятся при этом, нисколько не смущаясь, своей жизнью живут: кто пульсирует, кто вздымается, кто просто колышется. Тут и легкие, куревом в очень темный цвет окрашенные. Каким им еще быть, когда с малолетства смолю. Когда при фарте, понятно, фильтровые, а когда без особых возможностей или на зоне, как сейчас, то «Приму». Слава Богу, выпускают еще и в цене не сильно прыгнула. Тут и печенка, верно, разбухшая, известно на каких фронтах утруженная. Тут и сердце мое, моей же жизнью загнанное. То сердце, что порою как бешеное молотит, а порою, как на издыхании, от одного стука до следующего с немалой натужной паузой работает. Иногда даже кажется, будто ощущаю, чем там, в сырых потемках, пахнет. Так на мелгородской пересылке, где вместо окна – форточка крошечная и где на каждый шконарь по три человека приходилось, пахло.

Кстати, по большому счету любой из этих органов запросто может кульбит выбросить: забарахлить всерьез, а то и вовсе в ступор, в отказ. Потому как давно за сорок мне, а с учетом прожитого и отсиженного все давно изношено.

И внахлест на видения про мой ливер добавка про то, как совсем не спится опять же последнее время, как перед глазами, даже не закрытыми, то родители, давно умершие, появляются, то давние, куда-то пропавшие, скорей всего также умершие, друзья.

Мерзкое настроение, паскудные мысли, главная из которых: неужели меня ищет эта смуглая порывистая женщина?

Где-то читал воспоминания какого-то интеллигента, что оттянул в сталинские времена десяточку. С гордым пафосом он вроде как признавался и себе, и своим читателям, что в неволе он стал ближе… к Богу. Врал, сто процентов. В тюрьме, в зоне, в лагере человек ближе только к смерти становится. Тем более если туда он по беспределу, или по оговору, как тот самый интеллигент, попадает. А Бог, который есть, конечно, в таких ситуациях бочком-бочком от арестанта и… куда подальше. Не вспоминает Он про арестанта и даже в его сторону не смотрит. Вроде как никакого до него дела нет. Бог – Он все больше для вольных, да и то по особому выбору. Арестанты для него – на потом, на послезавтра, на самую последнюю очередь. Зато смерть тут как тут. То в стриженый зэковский затылок дышит, то впереди мельтешит, под ногами путается, а то и просто очень конкретно по плечу хлопнет: мол, пора!

Кстати, почему никто, кроме меня, эту смуглую верткую даму между седьмым и девятым бараками не видел? Ни вчера, ни в какое предыдущее время. Даже никакого разговора на эту тему от тех, кто дольше всех сидит, я не слышал. Возможно, просто не принято на эту тему разговаривать, а возможно, и впрямь все это про меня, а значит, и за мной?

Был бы пограмотней, умел бы слова гладко складывать, обязательно написал бы что-то вроде рассказа про смерть в лагере строгого режима. А еще лучше что-нибудь в стихах про то, как здесь люди умирают, что напоследок почувствовать успевают, что накануне им снится или просто мерещится. Разумеется, опять про все с поправкой на то, где находимся. На то, что неволей называется, что в территорию между заборами и вышками втиснуто-засунуто.

И все-таки, куда вчерашняя смуглая женщина подевалась? Бессмысленный вопрос. Спрашивать об этом так же бессмысленно, как интересоваться, откуда она появилась. Еще бессмысленней искать этому свидетелей, спрашивать об этом таких же, как ты, арестантов.

Между прочим, именно здесь понимаешь, как в неволе дистанция между жизнью и смертью сокращается. Все переходные моменты и посредники всех калибров исключены. По сути, арестант со смертью просто один на один. На воле в этой ситуации всегда кто-то подворачивается, кто такой контакт амортизирует, кто хотя бы часть наваливающейся черной тяжести на себя берет. Пусть зачастую без должной искренности, а то и с откровенным липким лицемерием. Те же родственники, друзья, те же медики, что на воле в таких ситуациях вроде как рядом обязаны быть, – все это в параметры понятия «смерть на зоне» никак не вписывается. Понятно, что и родственников здесь никаких быть не может. На зоне только арестант и неволя, а все родственники, сколько бы писем они ни присылали и как бы часто по телефону, запрещенному, но в любом бараке непременно присутствующему, ты их не слышал, все это что-то очень-очень далекое, если не сказать чужое. И те родственники, что на свиданку сюда отваживаются приезжать, ближе не становятся. Потому что эти люди – часть воли, а воля отсюда бесконечно далека. Потому что здесь – неволя, а воля и неволя – это два измерения, два космоса, которые не то чтобы воюют между собой, но которые просто исключают друг друга.

Где смерть, там и все расклады на тему: что потом, а как там «после»? Если потом просто ничего, значит – ничего. Просто ничего – и все! Ни времени, ни пространства. Ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Не по себе от такой перспективы. Хотя совсем не укладывается это в голове: много лет, сколько жил, все это было, а потом вдруг, р-р-раз, и уже ничего, ничего – нет. Нет – ничего! Вообще – ничего! Не верю, чтобы все это именно так было, хотя бы что-то должно оставаться, хотя бы что-то в качестве перехода из жизни в это самое никуда должно быть, непременно должно.

Вполне допускаю, что вот здесь и обязательно спрашивают всякого человека про то, как он жизнь свою прожил, как распоряжался тем, что отведено-отмерено было. Серьезный спрос. Думаю об этом часто, и совсем не страшно от этого. Верно, воровал всю жизнь, верно, брал то, что мне не принадлежало, чужое брал, совсем при этом не спрашиваясь. Только все это я обосновать готов. Зайдет об этом разговор – обязательно скажу: во все времена у всех народов вор – обязательная составляющая любого общества. Обязательная и непременная, как несущая и составляющая.

Это что-то из той серии, где Добро и Зло, Белое и Черное, Правильное и Неправильное. Без первого – второго не бывает. Одно другое подчеркивает и оттеняет. Все в связке. Все по единому кругу.

Сильно верующие здесь непременно еще и про Бога и черта вспомнят. Разве я найду, чем им возразить?

Кстати, когда воровал, силу я никогда не применял, и последнее старался не забирать. Выходило, что тем, кого обворовывал, напоминал, что внимательнее надо быть, что любое имущество – временно, что все – прах и тление, как те же верующие утверждают. Выходит, я какое-то равновесие помогал утверждать и поддерживать.

Пока обо всем этом думал, часа полтора времени прошло. Все сигареты, что в пачке оставались, докурил, еще и у соседа по проходняку стрельнул. Страху не убавилось. Скорее наоборот. Потому и ноги отяжелели. Ко всему в придачу сердце заколотилось. Такое впечатление, будто вся грудная клетка ходуном задвигалась. Машинально даже лепень расстегнул, майку задрал, на левую сторону груди уставился. Думал, увижу, как там все колышется и трясется. Зря думал, там все вполне обычным порядком вверх-вниз поднималось и опускалась. Хорошо, что никого в этот момент рядом не оказалось, а то не нашелся бы, что ответить, если бы спросили, с какой стати я на бабий манер полуоголился.

Пока с сердцебиением разобраться пытался, в барак весть пришла: мусор-прапор из дежурной смены под утро умер. Коротал ночь за бухлом и разговорами с другими мусорами, потом, прямо за столом, вроде задремал, уронил голову на руку. Хватились собеседники-собутыльники минут через сорок, тряхнули за плечи, а он… не дышит. Заметный был мусор – метра под два ростом, и лицо у него коричневого оттенка, как будто очень загорелое, отсюда и погоняло – Чифир. Не самый вредный мусор. Никто не помнит, чтобы он на шмонах особое рвение проявлял. Было дело, что кому-то он даже телефон на зону заносил. Впрочем, все равно мусором он был, сам ремесло выбирал, никто ему профессию под ножом не навязывал. Только и это теперь неважно…

Так вот, не стало в ту ночь Чифира. Теперь ясно, почему накануне мне смуглая быстрая женщина ближе к полуночи повстречалась. Понятно, что ни девятый пенсионерский, ни седьмой блатной, ни наш третий мужицкий рабочий барак ее не интересовали. И соседей наших в «трешке» на общем режиме не собиралась тревожить. Она… арестантские бараки обогнула и прямиком в административный корпус направилась, где в планах ее было на прапора Чифира спикировать.

Вот и спикировала. Стопроцентное попадание! Да и разве она промахивается когда?

Нет такого в арестантских традициях, чтобы по умершему мусору скорбеть, только я завтра все равно в лагерном храме за помин души Чифира свечечку поставлю. Хотя бы в виде благодарности, что ему досталось то, что могло бы мне выпасть. Конечно, никому ни слова, ни полслова об этом. Еще пошепчу – попрошу, чтобы не встречать мне больше эту смуглую быструю женщину, которая, не понять, то ли ходит, то ли летает, то ли носит ее кто над землей. Хотя, повторяю, совсем она не страшная: смуглая и вовсе не старуха.

А я… я жить буду. Возможно, и не так правильно, как большинство людей представляют. Но по-своему все равно правильно. Как судьба отмахнула. По своему разумению, по своей совести. В поддержание общей конструкции Правды и Справедливости!

Украденный горизонт

Воздуха в зоне не было.

Ну, не настолько, чтобы все живое здесь корчилось от удушья, чтобы люди, сюда попадающие, из противогазов не вылезали.

В зоне не было воздуха в привычном человеческом понимании. Отсутствовал тот воздух, который можно со смаком вдохнуть всей грудью, принося облегчение легким, чувствуя его вкусную благодать и живительную силу.

Воздуха не было, потому что лагерь находился в глубокой ложбине между холмами, по сути в яме. Ветер, сквозняки и прочие воздушные потоки, способные нести свежесть, или обходили зону с флангов, или перекатывались сверху. Кислород в лагерь не попадал.

Что накапливалось в ложбине и служило вынужденным сырьем для дыхания всего оказавшегося здесь одушевленного, представляло собой едкую смесь. Основу ее составляли испарения совсем рядом расположенного болота, смрад лагерного свинарника, вонь главной помойки зоны, прозванной из-за формы мусоросборника «ракетой».

Миазмы гниющего белка разбавлял горчичный запах мешков, что изготавливались из неизвестной химической, так же остро пахнущей пленки на первом производстве промки.

Участвовала в этом коктейле и вроде бы не обязанная пахнуть, но все-таки пахнущая, и пахнущая чем-то нездоровым и нехорошим, белесая пыль, которая круглыми сутками клубами выкатывалась из всех щелей ангара второго производства все той же промки.

На этом производстве зэки в три смены дробили и фасовали по мешкам мел. Сырье для их труда выгрызал из склона одного из уже упоминавшихся холмов экскаватор. Экскаватору помогал бульдозер. Обе машины при работе то и дело плевались мрачными, как слюна перечифирившего арестанта, облачками удушливой гари.

Гарь будто завершала недобрый букет предназначенного для дыхания продукта.

Понятно, летом, в жару, все, что заменяло здесь воздух, начинало смердеть, вонять и всяким прочим образом напоминать о себе сильнее.

Удивительно, зимой, в мороз, этот гадкий коктейль вовсе не вымораживался, не изгонялся с территории зоны, а только повышал градус ядовитости, прибавлял колючей, рвущей бронхи, сухости.

Гена Новожилов, в зоне схлопотавший ничего общего не имевшее с его характером погоняло Жила, продышал всем этим два года. Такого времени оказалось достаточно, чтобы усвоить, что лагерный воздух – не результат случайного сочетания уровня местной санитарии с опять же местными последствиями научно-технического прогресса, плюс складки местности, плюс роза ветров.

Особым чутьем, дремлющим в вольном человеке и просыпающимся даже не во всяком арестанте, он уже понимал: этот воздух – что-то вроде не прописанной законом, но обязательной прибавки к определенному судом наказанию, непременная составляющая многослойного и многогранного понятия «несвобода». Так же, как когда-то лагерные старожилы нехотя и снисходительно поясняли ему, первоходу, теперь и он с показной ленцой вразумлял поднявшихся с карантина и брезгливо дергающих ноздрями новичков:

– Вот такой здесь духман… Ну, на то она и зона, чтобы вонять…Ароматы все на воле остались…

И добавлял после гулкой паузы совсем без зла, вроде как разделяя удивленную оторопь новичков:

– А вы что думали, здесь парикмахерской пахнуть будет…

Хоть и без зла добавлял, все равно как приговор звучало.

Помимо отравленной атмосферы, имела неволя и прочие фирменные приметы. Например, не бросающуюся в глаза, но откровенно сушащую эти глаза и тем самым их убивающую палитру красок.

Скудность этой палитры только подчеркивала ее агрессивность.

Главным цветом в палитре был черный.

Черные решетки локалок, черные робы и телаги арестантов, черные недужные круги под их глазами, черные корешки сгнивших зубов, что обнажались уже при первых произнесенных словах.

С черным цветом пытался соперничать серый.

Серые коробки корпусов промки и жилки, серые стены внутри бараков, серые одеяла арестантов.

Предметы, окрашенные в прочие, когда-то, возможно, очень нарядные цвета, оказавшись здесь, попадали под безжалостный пресс черного и серого. Пресса не выдерживали, неминуемо капитулировали, расставались со своею яркостью, начинали необратимо дрейфовать в сторону оттенков того же черного и того же серого.

Казалось, даже небо и солнце имели здесь какой-то очень местный, сильно отдающий черно-серым, цвет. Будто возвел кто-то по злой прихоти над зоной гигантский купол из закопченного или щедро присыпанного пеплом стекла и не находилось рядом шныря с большой стремянкой, чтобы это стекло хотя бы изредка чистить и мыть.

Впрочем, по большому счету неба здесь и не было.

Не было неба, опять же, в привычном, в человеческом понимании. Ведь когда оно есть, оно – везде, оно – всюду, его – просто много.

Конечно, если задрать голову, небо присутствовало. Ночью с луной и звездами, днем с облаками и солнцем. Пусть в местном, придушенном черно-серой диктатурой, варианте.

Только неподлинным, ненастоящим было это небо. Какое же это небо, когда смотришь на него, а боковое зрение то цепляется за многослойный забор из колючки, то спотыкается о вышку, на которой часовой с карабином, то упирается в мрачные коробки корпусов жилки и промки. Неправильное и противоестественное соседство! Потому как небо – вечный признанный символ воли и свободы, а здесь… попытаешься увидеть его и непременно нарываешься глазом на совершенно противоположные по смыслу символы.

С лагерной палитрой, как и с воздухом зоны, Гена Новожилов для себя все четко уяснил, но эти выводы вовнутрь на самое донышко своего разумения спрятал и ни с кем ими делиться не собирался. Даже когда кто-то из арестантов рядом на разводе нервно крутил головой и начинал костерить скудную местную панораму, он делано удивлялся:

– И чего здесь тебе, в натуре, не нравится?

Когда же слышал в ответ вполне предсказуемую матерную тираду про тоску в красках и предметах кругом, почти возмущался:

– А ты чего хотел? Ты куда заехал-то? В зо-ну! А нарядных зон не бывает…

Хотелось ему в такой момент от себя добавить выстраданный и лично сформулированный вывод, что всякий лагерь – это место, густо напичканное человеческой бедой, что беда эта с яркими цветами не дружит, что черный и серый здесь – самые подходящие, но всякий раз сдерживался. Понимал: лишнее, вряд ли кто это поймет, да и наизнанку истолковать подобные откровения желающие обязательно найдутся. Помнил, как еще в самом начале срока сосед по проходняку вытаращился на книги, что принес Гена из лагерной библиотеки, и заорал с дурашливой торжественностью:

– Во, гляди, Жила в профессора собрался!

Хохотнул жестяным смешком и добавил с недоброй серьезностью:

– Думаешь, начитанным – УДО по зеленой?

Тогда получилось складно отшутиться-отболтаться, только кто знает, как и с кем в следующий раз разговор пойдет.

Был в лагерных ощущениях Гены Новожилова и еще один момент, с одной стороны напоминающий о несуществующей свободе, с другой – очень близко связанный с главным символом этой самой свободы – с небом: в зоне… не существовало горизонта. В какую сторону ни смотри, как ни вглядывайся, ни прищуривайся, не было здесь той условной, как говорила еще в начальных классах первая учительница Анна Ивановна, линии, что разделяет небо и землю.

Верно, и на воле видел Гена эту линию не часто. Разве что за городом, когда на рыбалку изредка выбирался или когда студентом на свеклу в колхоз отправляли. Только на воле об этом самом горизонте не вспоминалось никогда, будто и не существовало его вовсе. И не было никакого, даже ничтожного, повода о нем вспоминать.

Горизонт напомнил о себе здесь, в лагере. В лагере, где, казалось бы, другие, более насущные проблемы, никакого соседства с проблемой этой самой условной линии, что разделяет небо и землю, просто не потерпят. Тем не менее именно горизонт с некоторых пор прочно обосновался в сознании Гены Новожилова и постоянно напоминал о себе, будто требуя понимания и разъяснения. Хотя какое понимание, откуда взяться разъяснению? Ведь расположен лагерь в ложбине между холмами, по сути в яме. С одной стороны – холм, склон которого очень круто поднимается прямо за бараками (запретка в этот склон на манер террасы врезана). С другой стороны – болото, за которым опять же склон холма дыбится. Вроде как сама природа никакого горизонта здесь не подразумевает.

А еще существовали в зоне строгого режима правила внутреннего поведения. И был в этих правилах пункт, согласно которому арестантам категорически запрещалось на крыши бараков и прочих лагерных строений подниматься.

Будто специально этот пункт мусора придумали, чтобы зэки даже краешка горизонта не видели.

Конечно, и это можно было на издержки режима и на особенности мозгов авторов неуклюжей инструкции списать.

Списать-то можно, только все это как-то неестественно, а потому и неубедительно получалось. Потому и совсем в другом направлении мысли горбились. Вот здесь опять параллели с незаконной прибавкой к приговору напрашивались.

Тут же и вопрос начинал топорщиться: в каком кодексе, в какой юридической литературе прописано, что арестант в России вместе со свободой еще и горизонта лишается?

Следом – другой, такой же неудобный, обреченный на вечную безответность: за что такое наказание и можно ли вообще человека живого, пусть даже закон преступившего, горизонта лишать?

По поздней осени, когда арестантская тоска особенно густа, когда иным вовсе не верится, что воля вообще существует, взбрело Гене Новожилову, говоря зэковским языком, «качнуть» на тему горизонта. Повозился он пару вечеров и выдал… обращение в Генеральную прокуратуру родимого государства. В обращении про несправедливость, из-за которой лишены граждане, отбывающие по известному адресу срок, видеть… горизонт. Или ту самую, пусть условную, линию, что отделяет небо от земли.

Проявил при этом полную наивность и беспечность, потому как всем известно, что зэковские письма, в подобные инстанции направляемые, чаще всего за пределы лагеря просто не выходят.

Знал, не мог не знать про это отсидевший уже два года арестант Новожилов, но надеялся… на чудо и на то, что персонально на представителей администрации лагеря он не жалуется, а потому и должно его письмо до Москвы непременно добраться. Надеялся…

Зря надеялся!

Прямиком из почтового ящика, что на стене лагерной столовой висел, попало это письмо на стол кума, кум с ним и со своими, несложно представить, какими, комментариями сразу к хозяину двинул.

Потом и закрутилось…

Начались у Гены Новожилова всякие неудобства и сложности и без того в непростой арестантской жизни.

Первым делом его отрядник вызвал и долго непонятными, совсем даже не мусорскими, вопросами донимал. Интересовался, все ли у него, арестанта Новожилова, в порядке, кто с воли ему письма пишет, нет ли каких причин для омрачения настроения или какого прочего беспокойства.

При этом еще и в глаза норовил заглянуть. С брезгливым состраданием и недоверчивым любопытством. С таким чувством иные кошку, раздавленную машиной, рассматривают.

Потом его ни с того ни с сего в санчасть выдернули, и сам главный лагерный лепила спрашивал, не падал ли он в детстве с высоты, не кружится ли у него голова, быстро ли после отбоя засыпает и какие сны потом снятся. Мимоходом полюбопытствовал, как часто на воле Гена выпивал, приходилось ли чего позабористей потреблять. Опять же при этом как-то странно в него вглядывался, будто болен Гена какой-то неизлечимой, доселе неизвестной, болезнью и приметы страшного недуга были откровенно обозначены прямо на лице его.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации