Текст книги "Не поворачивай головы. Просто поверь мне"
Автор книги: Владимир Кравченко
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
II
Баку встретил солнцем и теплом. Проведя ночь в поезде, утром вышел на платформу вокзала и пошел улицами незнакомого города к «Интуристу». В номере бросил сумку в шкаф, подошел к балкону – и охнул! Море голубело до горизонта… Чайки, облака. Яхта шла под распущенным спинакером. Сорокафутовик, самоделка, скорей всего, отсюда не разглядеть. С четверть часа простоял, пока лодка не скрылась из виду, пока солнце не затянуло набежавшей тучкой – ненадолго, тучка-пятиминутка. В номере нарисовался сосед – припадающий на одну ногу малый с резной палкой, на губах неопределенная усмешка, пиджачишко жалкий, рубаха в турецких огурцах. Глаза смотрели серьезно, оценивающе. Как такие захолустные люди поселяются на верхних этажах «Интуриста» с видом на море? Следом появилось двое приятелей и, видимо, соседей по этажу, быстро взвесив меня на весах и найдя легким, занялись разговорами, не обращая на меня внимания, один полуприлег на мою, пока еще не мою, кровать, вытянутую ногу положил на стул. Мне захотелось попроситься в отдельный, но это наверняка связано было с трудными переговорами и потерями – моря, солнца, парусов. Прошел через ногу, заставив ее опуститься, как шлагбаум, и отправился в город.
Как все портовые города, всем лучшим в себе Баку развернут к морю. Красивый чистый южный город. Дворцы-сундуки нефтяных баронов прошлого с претензиями на модерн, ренессанс и барокко, венецианскую готику, мавританский стиль, бесхитростно импортированные из Европы дома скоробогачей, поднявшихся на буме начала века, сталинский ампир, как отпечаток кистеперый в бетоне, на глазах превращающийся в антику, зеленая набережная, далеко в море уходил, как спица, узкий мостик на сваях, кончающийся, словно золотой каплей, дрожащей и искрящейся в мареве, стеклянным павильоном кафешки…
Прогулялся по бесконечной набережной, поймав себя, что ноги сами влекут меня к мысу, за которым скрылась лодка, но до него было шагать и шагать, по выглаженному морю рябь свежего бриза, у каспийской воды нутро мое дрожало и рвалось куда-то, позади глухая зима, впереди лето, море, лодки. Зашел в старый город Ичери Шехер через Шемахинские (XII век) ворота и застонал от удовольствия – сразу пахнуло детством, затрепанной книжкой арабских сказок, волшебным Востоком, волшебством восточным, с которым советский школьник знакомился через «Хоттабыча». Минареты, бани, Девичья башня, дворец Ширван шахов и вполне приличные средиземноморские дома из апшеронского известняка с верандами и патио; кривые мощеные улочки для двух ишаков с шорами на левом глазу, чтоб смогли разойтись, не кусаясь, из-за поворота вот-вот выйдет вертопрах Миронов и с возгласом Тшорт побери! картинно поскользнется на арбузной корке. Литератор Костюковский увидел в журнале «За рубежом» заметку о контрабандистах, перевозивших ценности в загипсованной руке, и навалял сценарий народной комедии, разбудив от спячки массовое сознание картинками экзотичной жизни – теплоходы, круизы, заграничный шопинг. Фильм-рекордсмен быстро встал рядом с «Чапаевым», и плевать, что главная интрига фильма не имела юридических оснований: граждане СССР могли свободно ввозить любые драгоценности в страну.
В мемориальном городе, кроме актеров Каневского и Шпигеля, живет еще около тысячи семей. Правильное решение – поселить жителей в пределах старинного города для оживления района, чтоб он не казался некрополем. Познакомиться бы с кем-нибудь, набиться в гости, на постой квартирантом, бродить по вечерам с томиком «Тысячи и одной ночи» под мышкой, потягивать пахнущий вишней дымок из кальяна и чай из грушевидных стаканчиков под парусиновым тентом, сибаритствовать и кейфовать. Кое-где на стенах старые граффити даже с ятями – гимназист Ивановъ расписался, но даты не оставил. Еще один ходил по древнему городу и с маниакальным упорством присваивал дом за домом, вырезая: Асадъ Керимовъ, Асадъ Керимовъ 1910…
В самой крепости селились кучно: Агшалварлылар – семьи совершивших хадж, Сеидлар – потомки пророка Мухаммеда, Арабачилар – возницы, Амамчилар – банщики, Гямичилар – лодочники. Прочитал в путеводителе и кивнул: ага! – поняв свое место в средневековой иерархии этого города. Посмотрел на бухту с холма, но лодки не увидел. Зачалилась где-то.
Ширваншахи, Сефевиды, Османы, опять Сефевиды, Петр I занял Баку в 1723-м в ходе Персидского похода (поводом к войне послужило ограбление русских купцов в Персии – во как!), в 1735-м русские ушли, Екатерина в 1796-м опять займет город. Вступивший на престол Павел отозвал войска из Закавказья, но благодаря Персидскому походу Екатерины Грузия была спасена от разрушительного нашествия персов. Какая-то неуверенность сопровождала процесс воцарения русских на этих берегах, шло перетягивание каната с Ираном и Турцией, за которыми «англичанка гадила» – вечная «англичанка», которая таки, улучив момент, попытается захватить промыслы в 1918-м, но ненадолго.
В 1805-м правитель Баку Гусейн Кули признал русское подданство, однако, когда в 1806-м небольшой русский отряд под предводительством Павла Цицианова подошел к Баку, коварно убил его. Случилось это у ворот Старого города. Когда хан передавал Цицианову, главнокомандующему русскими войсками на Кавказе, ключи от крепости, двоюродный брат хана Ибрагим-бек выстрелил в него из пистолета. Русский отряд отступил перед превосходящими силами мусульман, тело Цицианова досталось врагу. Голову его отрезали и преподнесли в подарок персидскому шаху в знак своей преданности и победы над русскими. Это было ошибкой. Русские с чистой совестью, руководствуясь принципом, что дело правое, если под ним струится кровь, в конце того же года заняли Баку – с уверенностью, что теперь уж это навсегда. Нефть, ковры, табак. Торговля. Пошлины. Близость Ирана и Турции. Райское место, дивное теплое море, дружелюбное мирное население. Первый керосиновый завод Василия Кокорева в 1859-м. Но не с русскими деньгами было приходить в эти места – хлынул капитал Ротшильдов, Нобилей (каждая четвертая шведская крона в Нобелевской премии приплыла отсюда по Волге в нефтетанкерах конструкции Менделеева), иностранцы подмяли нефть под себя, оставив русским инфраструктуру, больше половины мировой нефти добывалось здесь. С нефтяным бумом расцвела культурная жизнь, открылись театры, было построено здание оперы. Баку стал именоваться Парижем Кавказа.
Заглянул на городской рынок.
Над головами торговцев была протянута веревка с ценниками. Обманувшись бумажкой, попросил полкило ранней клубники и заплатил ровно в три раза больше: ценники с их ценами оказались бутафорией для партийного начальства, иногда захаживающего с высокими гостями. Азия лукавая, двуличная, добродушно-насмешливая и хищная, искусство обвеса и обмера, надышанное человеческое тепло вонького базарного существования, молодые черноусые цветущие жизни, уместившиеся между мелким оптом и розницей, страна, живущая по своим правилам, которые надо знать. Скрученная в пружину, дремлющая базарная гекатомба за несколько лет до взрыва.
В гостинице сосед по номеру встретил возгласом: тебе звонил Эльчин! И уставился, выжидая. Я небрежно кивнул. Сосед помолчал и спросил: это тот самый Эльчин – писатель? Я кивнул. Это он снял фильм о торговой мафии? Я пожал плечами: наверное, да. Я не в курсе. Через четверть часа в номер вошли его приятели, один нес вазу с фруктами, другой – бутылку. Пить я отказался, а яблоко в целях смычки с местной торговой мафией съел.
Вечером Эльчин рассказал: это были торговые агенты из районов. Они месяцами живут в гостиницах города в ожидании поступившего на базы дефицита, чтобы первыми оказаться на распродаже. Мы сидели и работали над рукописью. Как всякий настоящий писатель, Эльчин дрался за каждое слово и запятую. Мы находились в кавказском Париже и работали над книжкой, в которой речь шла об автокатастрофе, случившейся в Париже настоящем – французском. Погибший в аварии француз оставляет наследство, бороться за которое выезжает армия родственников из Баку. С настоящим писателем всегда легко, он не чинится, не чванится, всегда раскрыт миру, чист, доверчив, в этом его сюжет, соль профессии, ее суть – пропускать время сквозь себя, не искажая, и вырабатывать смыслы, поднимать, взывая к простосердечию, на борьбу. Всегда с ним легко – если это не касается его текстов. Красавица жена вносила то чай, то орешки, со стены на нас посматривали две дочери писателя – на него с восторгом, на меня – с осуждением, потом они вошли и встали под своим масляным изображением кисти местного академика в солнечных тонах сарьяновских (впрочем, в Баку и своих солнцепоклонников от живописи хватало).
Утомившись от работы и друг от друга, отправились ужинать за город в чайхану «Зеленый изумруд», значившуюся на городском балансе как столовая № 6, – мужской загородный клуб, злачное место, где происходило и совершалось все: обручения, сделки, важные знакомства. Ели лагман, долму, плов и выпивали в компании двух нукеров – Рустама и Сафара. Рустам был нукером Эльчина, а Сафар – Рустама. Если в первый день мною занимался и катал по городу в своей «Волге» сам Эльчин, то во второй день меня развлекал Рустам на «жигулях», ну а в третий – Сафар на «москвиче».
Эльчин был перевозбужден – завтра съезд писателей, голосование, схватка со сталинистами, с главным из них – сталинским еще лауреатом, со всем мертвым, отжившим, день Ч, время для которого пришло. Читал стихи, цитировал Физули – мол, пусть меня забинтуют кровавыми бинтами с головы до пят, лишь бы не видеть страдания людей, – черноволосый, экспансивный, из потомственной семьи, похожий на всесоюзного Муслима, да он и был Муслимом – литературным.
На съезде «наши» кучковались отдельно, «не наши» – отдельно, так и садились в зале. Из уважения к большой делегации москвичей, налетевших, как золотые мухи, с дыханием весны на лагман и шашлыки каспийские из осетрины, говорили по-русски. Русский был языком бакинских улиц, прилавков, кафедр и мастерских – самый мультикультурный город империи, город солнца, плавильный котел Востока, где несть ни эллина, ни иудея, ни мусульманина, ни попа.
«Наши» выглядели лучше «не наших», живей, добродушней, расположенные друг к другу и к миру с теплым интересом, но казались разобщенными, бродили поодиночке, «не наши» терпеть не могли друг друга, но были сплочены, стояли темной (одежда) кучей, насупленно-серьезные, обремененные пафосными идеями, всегда готовые по приказу кадить и славить, развенчивать и обличать. «Наши» обращались прямо к залу, не скупились на улыбки и остроты, раскованные, образованные, амбивалентные. «Не наши» выступали вполоборота к президиуму, к высокому начальству, стараясь показать себя в лучшем виде, чтоб начальство запомнило и, где надо, отметило галкой.
Первый секретарь Багиров, похожий на круголового кота вислоухого, по кличке Багдадский вор, с повадками отца родного, готового и приласкать, и колотушек отвесить, прокатился катком по Акраму Айлисли, пока он стоял на трибуне, пытаясь прокричать свою высокохудожественную правду. Это не нервно-утонченный красавец Патиашвили, он сам рулил съездом, писателями, да всем рулил в республике.
Эмоционал-карьеристы из враждебного лагеря кипели верноподданническим пылом, но дело их было швах – голосование закончилось победой «наших». Сияющий Эльчин, восторженный Акрам. «Не наши» со скрежетом зубовным встретили свое поражение, готовые к реваншу, терпеливые, как семена, посматривая на «наших» с ненавистью, завидуя их легкости, городскому облику, образованности, модным костюмам и обуви, женам, автомобилям.
Вечером с Акрамом заехали за Баруздиным в цековскую гостиницу на горе. Атлетическая охрана с оттопыренными пиджаками с неодобрением посматривала, как худенький, высохший, легкий как перышко, похожий на отца Д’Артаньяна с седой эспаньолкой, на его бледный клон (именно так – отец Д’Артаньяна, родившийся от своего сына, от одного из его лучей, бледное его подобие, а не наоборот), садился в наше авто с городскими пыльными номерами. Дом, куда мы приехали, тоже стоял на горе. В саду был накрыт стол. Хозяин потчевал гостей своего друга Акрама – приветливый бакинец простой профессии, охотно рассказывавший о люля и долме, саде и цветах и надолго замолкавший, когда разговор съезжал на другое.
Говорил Баруздин, Акрам ему подливал и поддакивал, я просто слушал. Падишах и его подданные, делившийся с ними искусством лавирования, в котором он превзошел всех, комфортного пребывания на островке легального либерализма. Рядовой издательский нукер, главред главного журнала республики и главный редактор главного журнала империи (Трифонов, прибалты, грузины – все лучшее выходило из-под его редакторского карандаша). Баруздин цедил по капле коньяк и выкладывал нам высокие тайны; впервые я услышал, что главная интрига времени – кто кого: «наш» Горбачев или «не наш» Лигачев? От этого расклада зависело все, архаисты и новаторы, супостаты и прогрессисты разворачивались в марше, подлаживаясь под это противостояние, маленького сына старенького Баруздина зовут тоже Михаил Сергеевич, трогательно рассказывал о проделках малыша, сам становясь в эти минуты малышом, смешливым, восторженным. Акрам говорил, красуясь: я – турок, мы все тут турки, – гордясь принадлежностью к наследию Великой Порты, два родственных народа, разделенных прошедшей по живому границей, а по сути – один народ.
Нашелся бинокль, которым я завладел. Навел на Бакинскую бухту и долго следил за лодкой, барражирующей по акватории, используя косые плоскости своих парусов, норовящей уклониться от генеральной линии свежего зюйда в ту или иную сторону, в этом и состояло искусство плавания под парусом – «наиболее уклончивого и пластичного», по выражению Мандельштама, вида спорта.
Потом прошел в дом и позвонил по межгороду в Москву.
Жена взяла трубку. Сказала, что все по-прежнему. А что отец? Звонила ему? Что он говорит? Может, надо уезжать из Москвы? У него маленькая внучка, должен понимать. Каждый день звоню, сказала жена. Отец молчит, ничего не хочет объяснять. Сказал только, что заряд топливной массы очень большой и надо любой ценой избежать критичности. Ходит в храм и молчит. Нашел бабушкину икону, повесил в зале. Я поймал себя на том, что разговариваю с женой тоном обвинителя, требовательно, нетерпеливо. Тесть-пенсио нер был физиком-ядерщиком, одним из создателей русской А-бомбы, работавшим в известной уральской шарашке в конце 40-х, бомба ему, сталинскому рабу, спасла жизнь, его вытащили из колымских лагерей и усадили за эту работу, подарив тепло, кормежку, даже жену, которую разрешили выписать вместе с другими женами ученых, работавших в этой шарашке на положении зэка. Там-то, за колючей проволокой, моя жена и появилась на свет, там она провела первые шесть лет своей жизни. Смеясь, она говорила, что они с бомбой родились в одной лаборатории и почти ровесницы. Сестры-близняшки. Оказывается, русские давали своим бомбам женские имена – «Татьяна», «Наташа», «Мария». Разговоры родителей о прошлом так или иначе велись вокруг бомбы, на фоне этих разговоров протекала наша жизнь, бомба была членом нашей семьи, я женился на бомбе, вернее, на ее сестре, а по сути – на обеих сразу. Жена была та еще бомба. Так что авария под Киевом рассматривалась как семейное несчастье, семейное происшествие, когда один из членов семьи вдруг пришел в буйное умопомешательство и собравшиеся на совет родственники решают, что делать.
Я сидел на крыльце дома. Не было сил подойти к столу и занять свое место, да и не хотелось. Бинокль болтался на шее. Яхта ходко бежала через всю Бакинскую бухту – сначала туда, потом обратно, галсуя, выжимая из встречного молекулы поступательной энергии. Майский сад зацветал – персики, сливы. Яхта галсировала посреди Бакинской бухты под неисчислимыми взглядами с берега. Жизнь дрожала и искрилась, как золотая капля стеклянной кафешки на кончике трепетного шаткого моста, далеко вынесенной в море, – еще дрожала, еще искрилась.
– Что в Москве? – спросил Акрам, когда я наконец уселся за стол.
– Физики причащаются и всем советуют, – ответил я.
По дороге в аэропорт Эльчин остановил машину на заправке.
В «Волге» сидели Рустам и Сафар, провожавшие меня, помогавшие закупаться на бакинском рынке – специи, травы для плова, в приготовлении которого, наученный авторами-азиатами, я считал себя докой, на выходе Рустам смахнул у бабушки тугой пучок весенних гиацинтов и сунул мне: жене подаришь! Их надо было довезти в сохранности. Я все время держал букет нежных соцветий в руках, белых и розовых, чтоб не помять, цветы источали тонкий аромат, чашечки их казались искусственными – восковыми или фарфоровыми, с тех пор Азербайджан свяжется для меня с запахом гиацинтов, как увижу гиацинты на выходе из метро с наступлением весны, так сразу – весна, сады в цвету, Каспий синий, который я так и не тронул лодкой, Ширваншахи, далекий парусник в море, как вечная цитата из классика, гениальная метафора одиночества, и как обрадовалась жена в холодной Москве букету, разделила сначала розовые отдельно и белые отдельно, а потом опять объединила их в одной вазе.
Эльчин открыл капот машины и вдруг отпрыгнул в сторону…
Опасливо вытягивая шею, еще раз заглянул в мотор и покрутил головой.
– Что? Что там? – почуяв неладное, спросил Рустам, как верный нукер бросившийся на помощь патрону.
– Змея в машине! Гюрза!
Мы с Сафаром тоже вылезли и подошли к открытому капоту.
– Только я открыл капот, как она метнулась и спряталась, – объяснял Эльчин. – Но я успел заметить – большая серо-коричневая гюрза, тут ошибки быть не может. Откуда в машине гюрза?
Мы стояли полукольцом вокруг открытого мотора, в недрах которого затаилась серо-коричневая смерть.
– Осторожней, гюрза умеет прыгать, – сказал Рустам, когда я, осмелев, подошел слишком близко к капоту, с любопытством заглядывая в пыльное моторное нутро.
Время поджимало, уже началась регистрация на московский рейс, которым я улетал. Посовещавшись, решили рискнуть и доехать до аэропорта. Усевшись в машину, посидели, привыкая, уговаривая себя и друг друга, что все нормально, змея нападает только в случае опасности, если ее раздразнить. Сейчас она напугана и предпочтет отлежаться в моторе подальше от врагов.
– Как гюрза оказалась в машине? – недоумевал Эльчин. – Я давно не выезжал за город. Машина всегда стояла перед домом на асфальте, в центре Баку. Кто-то помог ей сюда забраться, не иначе.
Мы молчали, обдумывая его слова, каждый нет-нет да поглядывал себе под ноги, я вспоминал недобрые взгляды проигравших на выборах «не наших» и только поводил плечом.
Самолет мой улетит. Эльчин оставит машину на стоянке в аэропорту. Когда же вызванные им змееловы приедут и обследуют ее, гюрзы они не найдут. Скорей всего, почуяв близкую траву, змея выбралась из мотора и уползла в лес. А потом придет время кровавых бинтов, в разгар сумгаитской резни Акрам Айлисли выступит с гневным письмом, взывая к разуму земляков, но слово писателя утонет в гвалте и истерии «не наших» голосов, оценивших его уши в 15 тыс. $, армяне будут отбиваться от погромщиков всеми способами, отстреливаться из ружей, рубиться топорами, бросать из окон и с балконов тяжелые предметы, поливать головы лезущих по лестницам кипятком, зачерпывая из непрерывно кипящих баков на газовых плитах, потом в Баку войдут войска, резервисты шальные, в одну ночь поднятые с постелей, будут палить с брони по всему, что движется, не выбирая, по окнам, чердакам, паркам и площадям, по школе – так по школе, по свадьбе – так по свадьбе (парная могила жениха и невесты в Аллее), двести бакинцев лягут в Аллее шехидов в центре Баку, начнется долгая, тянущаяся по сей день война, я прочту в газете, что Эльчин занят переводом Мольера на родной язык и с пониманием кивну, соглашаясь с выбором, – Шекспир с его трагедиями в эти времена был бы некстати, ядовитый трезвый Мольер – в самый раз.
«Ключи от неба»
Как-то раз в стародавние времена сидел у окна, редактировал муру несусветную, боже мой, думал, затягиваясь «Примой» (до зарплаты еще три дня – на «Яву» явскую не хватает): на что уходят лучшие годы? Окно редакционной комнаты выходило на Сущевскую. Отсюда в десяти минутах ходьбы Божедомка – теперь улица Достоевского, на которой он родился. Сейчас там музей с выставленной в отдельной комнате под пластиковым колпаком старомодной ручкой с пером-вставочкой, которой были написаны «Братья Карамазовы». Сидевший напротив Саша Ж-ов (мы с ним как два валета, развернутые лицами, посаженные волею завреда, когда-то сдвинувшего столы, чтобы легче, наверное, было следить друг за другом) тоже закуривал и тоже смотрел в окно по направлению моего взгляда. Пиво в знатной пивнушке на Селезневке, что напротив бань на краю пруда, нами уже выпито (когда возвращались из пивной, проезжавший мимо главред-трезвенник Машовец погрозил кулаком из окна черной «Волги»), сигареты кончаются что у него, что у меня. Сибиряк, охотник, потомственный чалдон с раскосыми глазами, в крови которого столько намешано геологов, звероловов, забайкальских бродяг, приехавший покорять Москву своими стихами о Сибири, рыбалке на раскатах, охоте на тигров, тайге, тайге, таежных красотах, закончивший Литинститут, женившийся на москвичке и сломавшийся на необходимости зарабатывать, тянуть лямку, пахать, раб серых издательских будней, такой же каторжник чернорабочий, прикованный к своему столу, такой же мечтатель. Иногда он ссорился с женой на два-три дня и оставался ночевать в комнате редакции. Устелив папками с рукописями паркетный пол за шкафчиком, бросал поверх пальто и укладывался спать, заворачиваясь в это свое пальто, как солдат-губарь в шинель в холодной камере, существуют приемы, как спать на шинели и ею же укрываться – целое искусство, он им владел и мне показывал, как подгибать полу, укладываясь по диагонали. Днем Саша рукописи вычитывал, правил, писал на них редзаки, а вечером захлопывал папки и укладывал эти испражнения незрелых и бездарных гениев себе под зад, под бока, под голову вместо подушки, спал на них сладким сном и видел сны о сибирских тиграх. Запойный человек, станешь тут запойным.
В дверь постучали. Он вошел и важно сел у моего редакторского стола – этот вполне созревший восточный бай. Я смотрел на него чуть снисходительно, но учтиво и одновременно с каким-то недоуменным изумлением, как на заговоривший чайник или, положим, шкаф с пыльными рукописями. Таким взглядом, должно быть, смотрел старый итальянский шарманщик на заговорившее под его ножом полено. И поделом мне, я сам породил и выкормил это чудовище, эту напыщенную, лоснящуюся самодовольством тварь. В моей памяти пронеслась череда воспоминаний об обстоятельствах (крайних), приведших к появлению этого гомункула, родившегося из редакторской пробирки, – наша необходимость платить за квартиру, долги, обязательства. Тощая стопка этюдов в подстрочном переводе тронула чем-то мою душу – аулы, арыки, степь в тюльпанах и ирисах, друг-ишак, дедушка-сказитель, босоногое детство. Такыр-тандыр. Чапан-караван. Моя жена сделала все как надо – прописала по едва намеченным линиям детство, отрочество и юность этого кабана, замечательное детство и юность подарили этому бабаю (Толстой облился бы слезою), за которые он получил комсомольскую премию, неимоверно осложнившую нам, летописцам и редакторам его сильно приукрашенной жизни, жизнь.
Он отверг блестящий, талантливый перевод повести, осуществленный моей женой по бездарному, клочковатому подстрочнику, он решил самонадеянно, что дорос уже до уровня, когда его следует переводить «слово в слово», то есть без всяких купюр и отсебятины. Как Юрий Казаков переводил Нурпеисова. (Да не переводил он так!) Жена вложила в повесть много всего, писала всем сердцем, а иначе она не умела, только загораясь душою, с полным погружением в едва обозначенный очерк жизни азиатского паренька, выросшего в степной глубинке, косноязычно, с муками, абортировавшего свои обрывки на бумагу, как мертворожденное дитя, она совершила невозможное – вдохнула жизнь в эти страницы, занимаясь прямым переливанием крови, отрывая от себя дорогие детали и образы, щедро делясь своим гением и своей бессмертной душой – дар напрасный, дар случайный, оценить который некому. Итог нашего сдержанного, полного взаимной, едва скрываемой неприязни разговора на тонах: из готовой к набору рукописи изымалась по его настоянию стостраничная повесть, а из нашего семейного бюджета 1 тыс. руб. Суконка тандырная. Колючка верблюжья.
Путешествуя по Казахстану, спустя много лет, завернул в этот аул, затерянный в предгорьях Джунгарского Алатау (что значит в переводе «пестрые горы»), долго разыскивал его на карте. Мои провожатые – водитель и местный культуролог – лезли из кожи, стараясь помочь гостю поскорей попасть в заметенное пылью, ничем не примечательное селение, навевающее тоску и скуку. Оставив машину на околице, я прошел аул насквозь со странным чувством возвращения в места, где я никогда не бывал, но близкие, едва не родные, потому что связаны были с ее жизнью: вот в этом арыке она мыла ноги, с этим примерно осликом играла, под этой шелковицей читала свою первую книжку. Местные мальчишки отвели меня сначала к дому сельского отца-учителя, где она жила, потом к обветшавшей школе с гипсовым пионером, отдающим салют куском торчащей из локтя арматуры, где училась, потом к домику старого беркучи, выкармливавшего молодых беркутов для степной охоты на зайцев и лис (лучшая новелла в книжке), давно умершего старика охотника, о котором этот заезжий непонятный русский где-то узнал, помнит и знает все-все про их жизнь: детские игры, пещеры, табуны, отгонные пастбища джайляу.
Я шел по следам ее детства, написанного по чужим робким прописям и расцвеченного так ярко и вдохновенно, что за него дали комсомольскую премию, вся страна читала и очаровывалась историей дружбы старого беркучи и казахского мальчика, а на самом деле – русской девочки, раскрасившей цветами литературного красноречия чужое детство (раз своё шестой год лежит в издательстве без движения и надежд на скорый выход книги нет), подарившей ему так много своего, что невольно перелилась в эту далекую жизнь с ее мечтами и заботами, приняв ее как свою, за свою. Далекая степная йокнапатофа, населенная суровыми немногословными людьми, порожденная силой ее воображения русско-казахская сказка, которая сложилась и не сложилась, окраина Средней Азии, из которой Россия давно ушла, отхлынувшая, как больной Арал, оставив на берегах остовы кораблей, клубов, фельдпунктов, метеостанций, гипсовых пионеров, чтоб когда-нибудь вернуться с приливной волной, как прибывает вернувшийся в свои природные границы соседний седой Каспий…
Днем у нас в редакции побывал Иван Стаднюк – известный писатель, секретарь СП, классик и лауреат, кто говорил – сталинист и бездарь, кто – человек хороший, сделал квартиру тому и тому, большой начальник. Саша Ж-ов выпускал его четырехтомное собрание сочинений. Работы было много, приходил Стаднюк часто, приносил коньяк, сидели, выпивали. Я расспрашивал его о фильме про ракетчиков «Ключи от неба», сценаристом которого он значился, грешным делом подозревая, что сценарий не его. Не сходилось вроде: в прошлом фронтовик, политруком и журналистом прошел всю войну, по возрасту ракетных войск ПВО не знал, от моих расспросов уклонялся. Такое бывало: молодые сценаристы, чтоб быстрей запустили в производство, соглашались на соавторство, а то и на негроработу втемную, если деньги нужны, а имени нет. Но потом почитал сценарий и понял, что его может написать любой – ракеты там не главное, легкий такой водевильчик, игра в любови-расставания. У фильма был консультант, он, видимо, и отвечал за техсодержание. Там еще комичные команды во время ракетного пуска в кабине «У» – таких команд нет, это для маскировки придумали, чтоб враг не проведал.
Здесь надо объяснить, что значил для меня этот фильм – столько лет прошло, а до сих пор смотрю, смеюсь над легкой, пузырчатой комедией, где вот уж офицеры так офицеры – красавцы, остроумцы, форма сидит как влитая, пружина сюжета работает туда-сюда, как возвратная в карабине СКС, диалоги точны и дурашливы, девушки красивы, голых коленок хватает, в самый раз для солдат, смотрящих это изделие Главпура, точно дозирующее лакировку и юмор, девушек и ракеты. Многие поступали в училища, посмотрев этот фильм, – после выхода «Ключей от неба» в в/у ЗРВ хлынул поток заявлений. В солдатском карантине на Корейке нас познакомили с новинкой – суперсекретным комплексом С-200, укрытым сетью от спутников-шпионов, укутанным в сеть, как муха в паутину, а вечером показали в открытом зале под байконурскими звездами это кино про СНР-75-й, на котором буду служить, на фоне которого пели, влюблялись и маршировали бравые киносолдаты – не нам, зачморенным духам-новобранцам, чета. Песню из фильма «А мы как летчики, как летчики крылаты, только не летаем в облаках, а мы ракетчики, ракетчики-солдаты, охраняем небо от врага, тверже шаг, слушай, враг! страшись ответа грозного! нам по велению страны ключи от неба вручены, ключи от неба звездного!..» будем орать во всю глотку, сажая голос зимой и летом, с разворотом плеча и отмашкой, боевая байконурская рота, готовая через одиннадцать минут к пуску, гремя ослиными по плацу, многоногая солдатская гусеница дивизиона, мучимая сержантами и спермотоксикозом, мечтающая о подушке и дембеле, до которого как медным котелкам. Творение Василия Федорова, с которым спустя много лет я окажусь за одним столом и буду смотреть, как известный поэт, два года мучивший меня своими кособокими виршами, медленно надирается, быстро надираясь вместе с ним: youtube.com/watch?v=2VgAzrHgIGU&feature=plcp
В «Цельнометаллической оболочке» Стенли Кубрика почувствую потом, как нигде больше, этот дух казармы, мужского вооруженного сообщества, общий для всех стран и времен, от римского Колизея до тренировочного лагеря морпехов, воссозданного на киноэкране знаменитым режиссером с помощью сержанта морской пехоты Ли Эрмея, преподавшего такой мастер-класс ругательств и унижений новобранцев, что изумленный Кубрик тут же отвел ему отдельную роль инструктора Хартмана в фильме.
Проходящие мужскую инициацию молодые раздолбаи погружаются в ад учебки, где жестокий инструктор воспитывает из них псов войны, готовящихся убивать косоглазых вьетконговцев и прячущихся за их спинами русских дьяволов-ракетчиков с их ракетами, успевшими уничтожить уже ровно половину всего воздушного флота US. (В Youtube фильм «Танец со смертью. ЗРК С-75 во Вьетнаме».)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.