Текст книги "По мостовой моей души"
Автор книги: Владимир Маяковский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Бурже – это находящийся сейчас же за Парижем колоссальный аэродром.
Здесь я получил действительно удовольствие.
Один за другим стоят стальные (еле видимые верхушками) аэропланные ангары. Провожающий нажимает кнопку, и легко, плавно электричество отводит невероятную несгораемую дверь. За дверью аккуратненькие, блестящие аэропланы – вот на шесть человек, вот на двенадцать, вот на двадцать четыре. Распахнутые «жилеты» открывают блестящие груди многосильнейших моторов. С каким сверхлуврским интересом лазим мы по прекраснейшим кабинкам, разглядываем исхищрения и изобретения, любезно демонстрируемые провожающим летчиком.
Рядом второй – ремонтный ангар. Показывают одни обломки, – вот в этом летели через Ламанш, и сошедший с ума, в первый раз влезший пассажир убил выстрелом из револьвера наповал пилота. Погибли все. С тех пор пилотов и пассажиров размещаем иначе.
Рядом обивают фанерой длинненькую летательную игрушку. С гордостью показывают особый холст на крыльях – не уступит алюминию, не секрет.
Переходим через аккуратную, небольшую таможню на гладко вымощенную площадку.
Грузятся два 24-местных аэроплана. Один в Лондон, а другой в Швейцарию.
Через минуту вынимают клинья из-под колес, аэропланы берут долгий разбег по полю, описывают полукруг, взвиваются и уже в небе разлучаются: один – на север, другой – на восток.
Хорошо-то хорошо, только бы если отнять у этих человеко-птиц их погромные способности.
Перед уходом мы, с трудом изъяснявшиеся все время с нашим любезным провожатым, пытаемся с тем же трудом его поблагодарить. Француз выслушал и потом ответил на чисто русском языке:
– Не стоит благодарности, для русских всегда рад, я сам русский, ушел с врангелевцами, а теперь видите…
Серьезную школу прошли! Где только русских не раскидало. Теперь к нам пачками возвращаются «просветленные».
Что ж, может быть, еще и РСФСР воспользуется его знаниями.
Вот Франция!
А за всем этим памфлетом приходится сказать – ругать, конечно, их надо, но поучиться у них тоже никому из нас не помешает. Какая ни на есть вчерашняя, но техника! Серьезное дело.
Парижские очерки<1923>
Между мной и музыкой древние контры. Бурлюк и я стали футуристами от отчаянья: просидели весь вечер на концерте Рахманинова в «Благородном собрании» и бежали после «Острова мертвых», негодуя на всю классическую мертвечину.
Я с полным правом рассчитывал на то же в Париже, и меня только силком затаскивали на рояльные неистовства.
Мы едем к Стравинскому. Больше всего меня поразило его жилье. Это фабрика пианол – Плевель. Эта усовершенствованная пианола все более вытесняет на мировом рынке музыканта и рояль. Интересно то, что в этой фабрике впервые видишь не «божественные звуки», а настоящее производство музыки, вмещающее все – от музыканта до развозящих фур. Двор – фабричный корпус. Во дворе огромные фуры уже с пианолами, готовыми в отправку. Дальше – воющее, поющее и громыхающее трехэтажное здание. Первый этаж – огромный зал, блестящий пианольными спинами. В разных концах добродетельные пары парижских семеек, задумчиво выслушивающих наигрываемые для пробы всехсортные музыкальные вещицы. Второй этаж – концертный зал, наиболее любимый Парижем. До окончания рабочего дня здесь немыслимо не только играть, но и сидеть. Даже через закрытые двери несется раздирающий душу вопль пробуемых пианол. Тут же то суетится, то дышит достоинством сам фабрикант г. Леон, украшенный орденом Почетного легиона. И, наконец, вверху – крохотная комнатка музыканта, загроможденная роялями и пианолами. Здесь и творит симфонии, тут же передает в работу фабрике и, наконец, правит на пианоле музыкальные корректуры. Говорит о пианоле восторженно: «Пиши хоть в восемь, хоть в шестнадцать, хоть в двадцать две руки!»
Душа этого дела, во всяком случае одна из душ, – опарижившийся русский, Игорь Стравинский. Музыкальная Россия его прекрасно знает по «Петрушке», по «Соловью» и др. вещам. Париж также его прекрасно знает по постановкам С.П. Дягилева. Испанец Пикассо – в живописи, русский Стравинский – в музыке, видите ли, столпы европейского искусства. На концерт Стравинского я не пошел. Он играл нам у Леона. Играл «Соловья», «Марш», «Два соловья», «Соловей и богдыхан», а также последние вещи: «Испанский этюд» для пианолы, «Свадебку» – балет с хором, идущий весной у Дягилева, и куски из оперы «Мавра».
Не берусь судить. На меня это не производит впечатления. Он числится новатором и возродителем «барокко» одновременно! Мне ближе С. Прокофьев – дозаграничного периода. Прокофьев стремительных, грубых маршей.
Сами французы говорят, что французская музыка живет под нашим сильнейшим влиянием. Главным образом под влиянием нашей «пятерки». В противовес ей и в уважение, очевидно, парижские музыканты-модернисты объединились в шестерку. Некоторые уже отошли, но название держится. Это: Орик, Пуленк, Мильо, Онеггер, Дюре, Тайфер. Интересующихся ими специально отсылаю к статье о них Лурье в последнем номере журнала «Запад». Чтобы не говорить неверно о незнакомом предмете, ограничиваюсь перекличкой.
И старая литература Франции, и сегодняшняя «большая» французская литература нам хорошо известны. Кажется, нет сейчас сборника, нет журнала, в котором не появлялись бы куски Анатоля Франса, Барбюса, Ромена Роллана. Просто «художественную» академическую литературу типа Бенуа также во множестве выпускает «Всемирная литература» и поразведшиеся за последнее время многие частные издательства. Здесь меня интересует бытовая сторона сегодняшней парижской литературы. Здесь, конечно, только черточки – чересчур краткое пребывание.
Я обратился к моим водителям с просьбой показать писателя, наиболее чтимого сейчас Парижем, наиболее увлекающего Париж. Конечно, два имени присовокупил я к этой просьбе: Франс и Барбюс. Мой водитель «знаток», украшенный ленточкой Почетного легиона, поморщился:
– Это интересует вас, «коммунистов, советских политиков». Париж любит стиль, любит чистую, в крайности – психологическую литературу. Марсель Пруст – французский Достоевский, – вот человек, удовлетворяющий всем этим требованиям.
Это было накануне смерти Пруста. К сожалению, через три дня мне пришлось смотреть только похороны, собравшие весь художественный и официальный Париж, последние проводы этого действительно большого писателя.
Мои шансы видеть Франса и Барбюса увеличились. Получив карточку к Франсу (странная комбинация: Маяковский – к коммунисту Франсу с карточкой какого-то архиправого депутата), мчу, – но Франс в Туре, а Барбюс, по газетам, в Питере.
Вместо всего просимого получаю Жана Кокто – моднейшего сейчас писателя-парижанина.
Кокто – бывший дадаист, поэт, прозаик, теоретик, пайщик «Эспри нуво», критик, драмщик, самый остроумный парижанин, самый популярный, – даже моднейший кабачок окрещен именем его пьесы «Бык на крыше». Как «провинциал» я первым делом спросил о группировках, о литературных школах Парижа. Кокто сообщил мне вразумительно, что таковых в Париже не имеется. «Свободная личность, импровизация – вот силы, двигающие Францию вообще и литературу в частности». (Генерал Галлиени, остроумнейшим маневром, вдохновением спасший Париж от немцев, до сих пор у всех примером.) «Школы, классы, – пренебрежительно заметил Кокто, – это варварство, отсталость». Бешеным натиском мне удалось все-таки получить характеристики, в результате чего оказалось, что прежде всего существует даже «школка Кокто». Отсутствие школ и течений – это не признак превосходства, не характеристика передового французского духа, а просто «политическая ночь», в которой все литературные кошки серы. Это не шагнувшая вперед литература, а наш реакционнейший, упадочный 907–908 год. Даже при первом Феврале все эти кошки получат свою определенную масть.
Вот первые признаки расцветки.
Группа Клартэ, образовавшаяся еще во время войны, близкая нам, коммунистическая, во главе с Ан. Франсом, Барбюсом, Полем Ребу. Издает журнал «Клартэ». Совершенно непопулярная в салонах и так же «совершенно» популярная в рабочих французских кругах.
Группа унанимистов. Это наши символисты, но в «мировом масштабе»; к ним же отошла «залитературившаяся» часть Клартэ. Во главе этой группы – Жюль Ромен, Дюамель и др.
Центр – группа неоклассиков. Акцион – группа интеллигентов (по выражению самих французов – не ругательно); это – вся масса охранителей и ревнителей французской классической литературы.
И, наконец, самая правая группа – роялисты, во главе с Полем Валери. Поэты этой группы, даже разбивая синтактическую расстановку в стихе, разбирают сначала – соответствует ли таковая роялистским принципам.
После этого роялизма, думаю, и Кокто придется умолкнуть о внеклассовой литературе.
<1923>
Семидневный смотр французской живописиСмотр – иначе не назовешь мое семидневное знакомство с искусством Франции 22-го года.
За этот срок можно было только бегло оглядеть бесконечные ряды полотен, книг, театров.
Из этого смотра я выделяю свои впечатления о живописи. Только эти впечатления я считаю возможным дать книгой: во-первых, живопись – центральное искусство Парижа, во-вторых, из всех французских искусств живопись оказывала наибольшее влияние на Россию, в-третьих, живопись – она на ладони, она ясна, она приемлема без знания тонкостей быта и языка, в-четвертых, беглость осмотра в большой степени искупается приводимыми в книге снимками и красочными иллюстрациями новейших произведений живописи. Я считаю уместным дать книге характер несколько углубленного фельетона. Меня интересовали не столько туманные живописные теории, философия «объемов и линий», сколько живая жизнь пишущего Парижа. Разница идей сегодняшней французской и русской живописи. Разница художественных организаций. Определение по живописи и по встречам размеров влияния Октября, РСФСР, на идеи новаторов парижского искусства. Считаю нужным выразить благодарность Сергею Павловичу Дягилеву, своим знанием парижской живописи и своим исключительно лойяльным отношением к РСФСР способствовавшему моему осмотру и получению материалов для этой книги.
Вл. Маяковский
Эта книга о парижской живописи + кусочки быта.
До 14 года не стоило выпускать подобной книги.
В 22 году – необходимо.
До войны паломники всего мира стекались приложиться к мощам парижского искусства.
Российские академии художеств слали своих лауреатов доучиваться в Париж.
Любой художник, побывший год в Париже и усвоивший хотя бы только хлесткость парижских картиноделателей, – удваивался в цене.
Меценаты России, напр., Щукин, совершенно не интересовались современной русской живописью, в то же время тщательно собирали искусство парижан.
Париж знали наизусть.
Можно не интересоваться событиями 4-й Тверской-Ямской, но как же не знать последних мазков сотен ателье улицы Жака Калло!
Сегодня – другое.
Больше знаем полюсы, чем Париж.
Полюс – он без Пуанкарей, он общительнее.
Еще политика и быт – описываются.
Товарищи, на неделю тайно въехавшие во Францию на съезд партии, на съезд профсоюзов, набрасываются на эти стороны французской жизни.
Искусство – в полном пренебрежении.
А в нем часто лучше и яснее видна мысль, виден быт сегодняшней Франции.
До войны Париж в искусстве был той же Антантой. Как сейчас министерства Германии, Польши, Румынии и целого десятка стран подчиняются дирижерству Пуанкаре, так тогда, даже больше, художественные школы, течения возникали, жили и умирали по велению художественного Парижа.
Париж приказывал:
«Расширить экспрессионизм! Ввести пуантиллизм!» И сейчас же начинали писать в России только красочными точками.
Париж выдвигал:
«Считать Пикассо патриархом кубизма!» И русские Щукины лезли вон из кожи и из денег, чтобы приобрести самого большого, самого невероятного Пикассо.
Париж прекращал:
«Футуризм умер!» И сразу российская критика начинала служить панихиды, чтоб завтра выдвинуть самоновейшее парижское «да-да», так и называлось: парижская мода.
Критики газет и журналов (как всегда, художники, отчаявшиеся выдвинуться в живописи) были просто ушиблены Парижем.
Революция, изобретения художников России были приговорены заочно к смерти: в Париже это давно и лучше.
Вячеслав Иванов так и писал о выставке первых русских импрессионистов – «Венок» (1907 г.) Д. Бурлюка:
Новаторы до Вержболова!
Что ново здесь, то там не ново.
Дело доходило до живописных скандалов.
В 1913 году в Москве открылась совместная выставка французских и русских художников. Известный критик «Утра России» Ал. Койранский в большой статье о выставке изругал русских художников жалкими подражателями. В противовес критик выхвалял один натюрморт Пикассо. По напечатании статьи выяснилось, что служитель случайно перепутал номера: выхваляемая картина была кисти В. Савинкова – начинающего ученичка. Положение было тем юмористичнее, что на натюрморте нарисованы были сельди и настоящая великорусская краюха черного хлеба, совершенно немыслимая у Пикассо. Это был единственный случай возвеличения русских «подражателей». Это было единственное низведение знаменитого Пабло в «жалкие». Было до того конфузно, что ни одна газета не поместила опровержения. Даже при упоминании об этом «недоразумении» на живописных диспутах Бубнового Валета – подымался всеми приближенными невообразимый шум, не дающий говорить.
Достаточно было раструбить по Парижу славу художественного предприятия – и беспрекословный успех в Америке обеспечен.
Успех – доллары.
Еще и сейчас Парижу верят.
Разрекламированные Парижем, даже провалившиеся в нем, напр. театр «Летучей мыши» Балиева, выгребают ведрами доллары из янки.
Но эта вера стала колебаться.
С тревогой учитывает Париж интерес Америки к таинственной, неведомой культуре РСФСР.
Выставка русской живописи едет из Берлина по Америке и Европе. Камерный театр грозит показать Парижу неведомые декоративные установки, идеи российских конструктивистов приобретают последователей среди первых рядов деятелей мирового искусства.
На месте, в РСФСР, в самой работе, не учтешь собственного роста.
Восемь лет Париж шел без нас. Мы шли без Парижа.
Я въезжал в Париж с трепетом. Смотрел с учащейся добросовестностью. С внимательностью конкурента. А что, если мы опять окажемся только Чухломою?
Внешность (то, что вульгарные критики называют формой) всегда преобладала во французском искусстве.
В жизни это устремило изобретательность парижан в костюм, дало так называемый «парижский шик».
В искусстве это дало перевес живописи над всеми другими искусствами – самое видное, самое нарядное искусство.
Живопись и сейчас самое распространенное и самое влиятельное искусство Франции.
В проектах меблировки квартир, выставленных в Салоне, видное место занимает картина.
Кафе, какая-нибудь Ротонда сплошь увешана картинами.
Рыбный ресторан – почему-то весь в пейзажах Пикабиа.
Каждый шаг – магазин-выставка.
Огромные домища – соты-ателье.
Франция дала тысячи известнейших имен в живописи.
На каждого с именем приходится тысяча, имеющих только фамилию. На каждого с фамилией приходятся тысячи – ни имя, ни фамилия которых никого не интересуют, кроме консьержки.
Нужно заткнуть уши от жужжания десятка друг друга уничтожающих теорий, нужно иметь точное знакомство с предыдущей живописью, чтобы получить цельное впечатление, чтобы не попасть во власть картинок – бактерий какой-нибудь не имеющей ни малейшего влияния художественной школы.
Беру довоенную схему: предводитель кубизм, кубизм атакуется кучкой красочников «симультанистов», в стороне нейтралитет кучки беспартийных «диких», и со всех сторон океаном полотнища бесчисленных академистов и салонщиков, а сбоку – бросающийся под ноги всем какой-нибудь «последний крик».
Вооруженный этой схемой, перехожу от течения к течению, от выставки к выставке, от полотна к полотну. Думаю – эта схема только путеводитель. Надо раскрыть живописное лицо сегодняшнего Парижа. Делаю отчаянные вылазки из этой схемы. Выискиваю какое-нибудь живописное открытие. Жду постановки какой-нибудь новой живописной задачи. Заглядываю в уголки картин – ищу хотя бы новое имя. Напрасно.
Все на своих местах.
Только усовершенствование манеры, реже мастерства. И то у многих художников отступление, упадок.
По-прежнему центр – кубизм. По-прежнему Пикассо – главнокомандующий кубистической армией.
По-прежнему грубость испанца Пикассо «облагораживает» наиприятнейший зеленоватый Брак.
По-прежнему теоретизируют Меценже и Глез.
По-прежнему старается Леже вернуть кубизм к его главной задаче – объему.
По-прежнему непримиримо воюет с кубистами Делонэ.
По-прежнему «дикие» Дерен, Матисс делают картину за картиной.
По-прежнему при всем при этом имеется последний крик. Сейчас эти обязанности несет всеотрицающее и всеутверждающее «да-да».
И по-прежнему… все заказы буржуа выполняются бесчисленными Бланшами. Восемь лет какой-то деятельнейшей летаргии.
Это видно ясно каждому свежеприехавшему.
Это чувствуется и сидящими в живописи.
С какой ревностью, с какими интересами, с какой жадностью расспрашивают о стремлениях, о возможностях России.
Разумеется, не о дохлой России Сомовых, не об окончательно скомпрометировавшей себя культуре моментально за границей переходящих к Гиппиусам Малявиных, а об октябрьской, о РСФСР.
Впервые не из Франции, а из России прилетело новое слово искусства – конструктивизм. Даже удивляешься, что это слово есть во французском лексиконе.
Не конструктивизм художников, которые из хороших и нужных проволок и жести делают ненужные сооруженьица. Конструктивизм, понимающий формальную работу художника только как инженерию, нужную для оформления всей нашей практической жизни.
Здесь художникам-французам приходится учиться у нас.
Здесь не возьмешь головной выдумкой. Для стройки новой культуры необходимо чистое место. Нужна октябрьская метла.
А какая почва для французского искусства? – Паркет парижских салонов!
2395 номеров (не считая художественной промышленности).
А ведь Осенний салон – это только одна из многочисленных выставок Парижа.
Считая в году приблизительно 4 выставки, это 10 000 картин. Примите во внимание, что выставляется не более 10 % производства. Получится солидная цифра: 100 000 ежегодных картин.
Еще сто лет – и у каждого француза будет собственный Луврик. Луврики – больше ничего, самые здоровые, самые молодые люди вместо работы сидят и удваивают свое имущество сомнительным живописным путем. Раньше была одна жена, а теперь две: одна в натуре, другая на картинке (как живая!), а живая и работать не может, потому что позирует. Раньше была одна собачка, а теперь две, и т. д. и т. д.
Слабоватая промышленность!
Хотя, может быть, и это имеет значение: посещение Салона дает иллюзию занятий бесконечным выфранченным бездельникам.
Все время существования Салона – тысячные толпы.
Прохожу раз по бесчисленным комнатам, просто чтобы найти вещь, приковывающую гуляющее внимание парижан.
Только в одном месте настоящая давка, настоящая толпа.
Это номер 870, картина художника японца Фужита – «Ню». Разлегшаяся дама. Руки заложены за голову. Голая. У дамы открытые настежь подмышки. На подмышке волосики. Они-то и привлекают внимание. Волосики сделаны с потрясающей добросовестностью. Не каким-нибудь общим мазком, а каждый в отдельности. Прямо хоть сдавай их на учет в Центрощетину по квитанции. Ни один не пропадет – считанные.
Еще одна толпа, уже меньше. Сюжет не такой интересный. Это 1885 номер. Елена Пердрио. Тоже дама, но в рубашке. Рубашка сеткой. Вот эту сетку, сделанную бог весть чем, но, безусловно, чем-то самым тонким, и рассматривают.
Мимо остального плывут плавно.
Прохожу еще раз медленно, хочу, чтобы меня остановила сама живопись. Но живопись висит спокойно, как повешенная. Приходится прибегнуть к каталогу, стараясь по именам искать картины.
Ищу кубистов.
Вот Брак. 18 солидных вещей. Останавливаюсь перед двумя декоративными панно. Какой шаг назад! Определенно содержательные. Так и лезут кариатиды. Гладенький-гладенький. Серо-зелено-коричневый. Не прежний Брак, железный, решительный, с исключительным вкусом, а размягченный, облизанный Салоном.
Леже. Его сразу выделишь яркостью, каким-то красочным антиэстетизмом. Но и его антиэстетизм, в его мастерской кажущийся революционной силой, здесь тоже рассалонен и выглядит просто живописной манеркой.
Смотришь на соседние, уже совсем приличные академические картинки и думаешь: если все это вставить в одну раму и чуточку подтушевать края, не сольется ли все это в одну благоприличную картиночную кашу? Кубизм стал совсем комнатным, совсем ручным.
Нажегшись на школах, перехожу к отдельным.
Матисс. Дряблый. Незначительный. Головка и фигурка… Испытываю легкую неприятность, будто стоишь около картинок нашего отечественного Бодаревского.
Ван-Донжен. Картина «Нептун». Еще невероятнее: оперный старик с трезубцем. Желто-зеленого цвета – яичница с луком. Сзади пароход. Плохонькая живопись, дешевенькая аллегорийка.
Остальное еще унылее.
Некоторое исключение представляет Пикабиа. Его картина – «Принцип французской живописи» – черный мужчина на белом фоне и белая женщина на черном фоне – интересна. Но это формализм даже по заданию. Во всяком случае, это не разрешение задачи живописью.
Из «национальной вежливости» разыскиваю русских. Нелегкое занятие. Уже найдя, должен не выпускать его из глаз ни на минуту (лучше всего держаться рукой за раму), а то сейчас же забудешь и спутаешь с соседом.
Григорьев. Хороший? Нет. Плохой? Нет. Какой же он? Какой был, такой и есть. Повернет карандаш боком и водит по бумаге. От долгой практики выучился таким образом всякие фигурки делать. А так как кисть уже сама по себе повернута боком, то тут на манере не отыграешься, приходится сюжетом брать. Какой же может быть сюжет для нашего тамбовца, приехавшего в первый раз в Париж? Разумеется, Монмартр и апаши. Мне скучно. Скучно французам. Григорьеву тоже. Ноет: в Москву! Интересуется: пустят ли? Напоминаю ему картинку его на какой-то заграничной выставке – какая-то непроходимая физиономия, и подпись – комиссар. Григорьев кается: это я нашего парижского фотографа рисовал, а название «комиссар» ему уже на выставке устроители для эффекта присовокупили.
Хороший пример высасывания из пальца антисоветской агитации.
Шухаев. Академическая баба. Думаю, как это он за это время успел в Африку съездить. Баба самая реальная, черная негритянка. Приглядываюсь. Оказывается, ошибся. Это тени наложены. Этим и славится – светотенью.
Яковлев. Портрет. Сидит дама. Живая. В руках и на столе книжки: Кузмин «Вторник Мери», Ахматова «Подорожник». Заглавийки книжек выведены с потрясающей добросовестностью. Удивительно. Зачем делать от руки то, что можно напечатать (на то и Европа, на то им и техника). По причине избегания ими меня сей вопрос остался невыясненным.
До полного цинизма дошел Сорин. Портрет Павловой. Настоящий куаферо-маникюрщик. Раскрашивает щечки, растушевывает глазки, полирует ноготочки. Раньше привлекали вывески – «Парикмахер Жан из Парижа», теперь, очевидно, привлекают – «Парикмахер Савелий из Петербурга».
Адмирал Битти заказал ему портрет. Недалеко уедешь там, где вкусом правит этакий адмирал. Хорош был бы английский флот, если бы адмиралов к нему подбирал Сорин.
Я знаю, эстеты Парижа, русские тоже, обидятся на мой «отчет» Сам, мол, столько говорил о форме, а подходит со стороны сюжетца, как старый репортер «Биржевки».
Скажут:
Вы, говорящий о нашем стоянии, разве вы не видите это совершенство работы, это качество: Qualité[5]5
Качество (фр.).
[Закрыть] (модное сейчас словечко французов). Может быть, в вашей Чухломе есть лучшие мастера картин?! Назовите! Покажите!
О нет! Я меньше, чем кто-нибудь из русских искусства, блещу квасным патриотизмом. Любую живописную идею Парижа я приветствовал так же, как восторгаюсь новой идеей в Москве. Но ее нет!
Я вовсе не хочу сказать, что я не люблю французскую живопись. Наоборот.
Я ее уже любил. От старой любви не отказываюсь, но она уже перешла в дружбу, а скоро, если вы не пойдете вперед, может ограничиться и простым знакомством.
Посмотрите приводимые здесь иллюстрации Салона. Они взяты из проспекта, даваемого при каталоге, ясно подчеркивая гордость выставки.
Обычное ню, где интерес голизны не менее живописного интереса.
Приглаженный, красивенький быт идеализированных рыбаков.
Пейзаж до Сезанна и до Ван-Гога.
Композиция: Матисс в ботичеллевской обработке, и т. д.
Но, конечно, российское производство картинок не ровня парижскому. Париж выше на много голов. Париж первый.
Конечно, я отдал бы весь наш бубнововалетский стиль за одну вариацию из этого цикла Пикассо или Брака.
Дело не в этом.
Дело в том, что время выдвинуло вопрос о существовании картинок. И их мастеров вообще. Выдвинуло вопрос о существовании общества, удовлетворяющегося художественной культуркой украшения картинами Салона. Эта культура уже изжила себя. Я охотно отдаю французам первенство в писании картин.
Я говорю: наши пентры должны бросить писать картины, потому что французы пишут лучше. Но и французы должны бросить писать, потому что они лучше не напишут.
Мелкота картиночной работы выступает со всей ясностью, когда от картин Салона переходишь к промышленно-художественному отделу.
Здесь тоже номеров пятьсот.
Книжные обложки. Драгоценнейшие. Под стеклом. Пергаменты. На всех тоненькие виньеточки и рисуночки. Многоцветные. Костер, золотой, от него голубенький дымок, разворачивающий загогулинки по всей книге, а на фоне розовые облачишки. И никакой работы ни над новым шрифтом, ни над ясностью, ни над старанием типографски подчеркнуть сказанное в книге.
Вот убранство квартирок, столики и шкафики в ампире. На дверцах бронзовые веночки, со шкафов и с полочек спущена парча с бурбонскими лилиями. На подставочке, разумеется, бюст Наполеона. И все в этом стиле. Никакого придумывания, никакого изобретения, никакой конструкции. Механическое варьирование обломков старых, великих, но изживших себя и ненужных стилей.
Попробуй, обставь дом – общежитие на тысячи рабочих – этими шкафиками.
С удовольствием выхожу из салонного гроба к автомобилям Елисейских полей.
Салоном не исчерпывается французская живопись. Это средний обывательский вкус.
Чтобы знать водителей вкуса, нужно пройти по галереям частных торговцев и по мастерским художников.
Эстеты кричат о свободе творчества! Каждый ребенок в Париже знает, что никто не вылезет к славе, если ее не начнет делать тот или иной торговец. Этот торговец всесилен. Даже Салон подбирает он. Так и делятся художники и картины. Это художники Симона, это художники Леона.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.