Текст книги "По мостовой моей души"
Автор книги: Владимир Маяковский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Я человек по существу веселый. Благодаря таковому характеру я однажды побывал в Латвии и, описав ее, должен был второй раз уже объезжать ее морем.
С таким же чувством я ехал в Берлин.
Но положение Германии (конечно, рабочей, демократической) настолько тяжелое, настолько горестное – что ничего, кроме сочувствия, жалости, она не вызывает.
Уже в поезде натыкаешься на унизительные сцены, когда какой-нибудь зарвавшийся француз бесцеремонно отталкивает от окна стоявшую немку – ему, видите ли, захотелось посмотреть вид! И ни одного протеста – еще бы: это всемогущие победители.
Здесь наглядно видишь, какой благодарностью к Красной Армии должно наполниться наше сердце, к армии, не давшей сесть и на нашу шею этим «культурным» разбойникам.
При въезде в Берлин поражает кладбищенская тишь. (Сравнительно.) Прежде всего результаты того же Версальского хозяйничанья. Например, около Берлина есть так называемое «Кладбище аэропланов» – это новенькие аэропланы, валяющиеся, ржавеющие и гниющие: французы ходили с молотками и разбивали новенькие моторы!
Так во всем. Конечно, не удивляешься, что постепенно тухнут, темнеют и омертвечиваются улицы, из-под рельс начинает прорастать трава, пунктуальность, размеренность жизни – дезорганизуется.
Рядом с этими внешними причинами страшная внутренняя разруха!
У прекрасного берлинского художника Гросса есть рисунок – что будет, когда доллар дойдет до 300 марок: нарисована полная катастрофа. Легко понять, что делается в Германии сейчас, если принять по внимание, что этот самый доллар сто́ит уже 26 000 марок!
Доллар это тот термометр, которым мир измеряет тяжкую болезнь германского хозяйства. Отражение этой болезни внутри Германии: страшный рост спекуляции, рост богатства капиталистов, с одной стороны, и полное обнищание пролетариата, с другой. Ни в одной стране нет стольких, до слез расстраивающих, нищих – как в Германии. Отбросы разрухи и обрубки бойни. Понятно поэтому, что Германия наиболее вулканизированная революцией страна. Здесь еженедельно вспыхивают революционные выступления (во время моего пребывания, например, был целый бой у цирка Буша: рабочие выгоняли засевших националистов); ежедневно нарастают различнейшие забастовки – борются все от кондукторов подземной железной дороги до актеров.
Конечно, низкая валюта принесла Германии целый поток иностранцев. Особенно много в Берлине русских эмигрантов – тысяч около двухсот. Целый Вестен (богатая часть Берлина) занят чуть ли не одними этими русскими. Даже центральная улица этого квартала Курфюрстендам называется немцами – «Нэпский проспект».
Эта русская эмиграция уже не старая, не воинственная. Надежды на двухнедельность существования РСФСР рассеялись «аки дым», вывезенные деньжонки порастряслись, все чаще и чаще заворачивают наиболее бедные и наиболее культурные из них (многие бежали ведь просто с перепугу) на Унтер-ден-Линден 7, в наше посольство, за разрешениями на возврат в Россию. Да и Германия, разумеется, после Рапалльского договора, только с нами, с советскими, считается как с настоящими русскими.
Конечно, к России, к единственной стране, подымающей голос против наглого Версальского грабежа, у Германии самое дружеское, предупредительное отношение.
И для нас эта дружба имеет колоссальные выгоды. Разоренная Германия напрягает все усилия на восстановление своего разрушенного хозяйства, поражая по сравнению с Францией своей изобретательностью, своим культурным напряжением. Присмотреться к ней, учиться у ее технического опыта – большая и благодарная задача.
Выставка изобразительного искусства РСФСР в Берлине<1923>
В настоящее время в Берлине открыта наша выставка. Выставка картин, плаката, фарфора. Выставка не дала лучшего, что есть в области изобразительного искусства в России, так как главные вещи российских художников приобретены музеями; вывезено было только то, что могли дать художники сверх своих основных вещей.
Кроме того, трудность устройства выставки, трудность перевозки картин не давала возможности направить большое количество и большие произведения. Тем не менее выставка пользуется за границей огромным успехом, как факт первого прихода искусства Советской России в Европу.
По окончании выставки в Берлине выставка будет перевезена в Италию, во Францию и в Америку, откуда уже получены соответствующие официальные приглашения.
Наша революционная выставка открылась как раз в тот день, когда на улицах Берлина, у цирка Буша, немецкие коммунисты дрались с националистами. Это сильно действовало на революционное настроение, и выставка была открыта с большим подъемом. От имени германского министерства просвещения выступал заведующий отделом искусств Ренцлов, приветствовавший выставку. Отвечал зав. отд. изобразительных искусств т. Штеренберг.
Выставка помещается в центральном месте на Унтер-ден-Линден. Нижний этаж занят так называемой правой живописью. Здесь все, начиная с Бубнового Валета Машкова, Кончаловского и кончая Малявиным и Кустодиевым.
Верхний этаж занят левой живописью и образцами промышленного искусства.
Особенным успехом пользуется верхний этаж, так как образцы искусства левых художников определенно принимаются европейцами, как подлинное, свое, искание нового искусства, как искусство, характерное для Советской России. Много способствовало такому убеждению то, что левые художники, приезжающие за границу, определенно, на всех собраниях, во всех статьях и интервью, выступают как защитники и пропагандисты Советской России. Маститые же часто по приезде соблазняются чечевичной похлебкой американских миллиардеров и стараются выслужиться инсинуациями по адресу Советской России. Такой необычайный скачок произвел известный художник Малявин. Тщательно оберегаемый в России, заботливо препровожденный с нашего согласия и содействия за границу, он не нашел ничего лучшего, как напечатать интервью в беленькой газетке «Руль», – интервью, наполненное жалобами на Советскую Россию, где ему, видите ли, не давали возможности работать. Очевидно, в доказательство этой невозможности, он выставил два своих огромных полотна, писанных на прекрасном холсте, прекрасными красками.
Еще до закрытия выставки он потребовал выдачи этих картин обратно и, когда представитель Наркомпроса отказался, он утром сам стащил свои картины с выставки!
Берлинская полиция нашла эти картины уже отданными для отправки на американскую выставку спекулянту Когану. С таким же письмецом в редакцию выступил и правенький художник Синезубов.
Ясно, что все это (не говоря уже о том, что и живопись их давно известна Европе и успела порядком надоесть) создало левым художникам большой моральный и политический авторитет.
Американцы приобретают конструкции, живопись и промышленные изделия, сделанные этими художниками. Газеты определенно указывают, что именно из этих вырастет живописное искусство грядущей России.
Конечно, по такой выставке нельзя судить о том, что делается в России. Главная наша сила не в картинах, даже очень хороших, может быть, а в той новой организации искусства, главным образом, школы, промышленности, профдвижения, которая дает нашему искусству новое, неизвестное Европе движение. Необходимо всяческим образом показывать эту сторону работы РСФСР.
Пытающаяся отстраниться от нас политически Европа не в силах сдерживать интереса к России, старается дать выход этому интересу, открывая отдушины искусства.
Например, Франция, с таким трудом пускающая к себе русских, визирует паспорта Художественному театру, и сама Мильеранша чуть не становится во главе комитета, устраивающего приезд нашей выставки в Париж.
Мы должны вдуть в эту отдушину максимальное количество наших коммунистических идей.
Доклад «Что делает Берлин?» (около 20 декабря 1922)<1923>
Основное впечатление, что Германия, поскольку Берлин может ее представлять, тяжело больна, агонизирует, чахнет. В Берлине есть поле, и на нем – огромное количество новеньких аэропланов. Однако это поле – сплошное кладбище, ибо у всех его аэропланов разбиты моторы. «Культурные» французы ходили и разбивали их молотками. Рабочие, строившие эти машины, плакали – но победителей это, конечно, мало трогало. Одно из двух: или вся Германия надолго превратится под пятой победителей в подобное кладбище, или ее вырвет из цепких лап болезни пролетарская революция.
Более 400 тысяч русских – в Берлине. Отношение немцев к приезжающим из России самое предупредительное. Нередки случаи, когда комната, стоящая 7-8 тысяч марок, отдается русскому за 1½ тысячи. Большая часть русской колонии состоит из эмигрантов – в последний год сильно изменивших свое отношение к РСФСР. На одной из берлинских улиц их живет так много, что улица эта теперь шутя называется: Непский проспект.
Русская эмиграция состоит из нескольких больших групп. Самая объемистая – сменовеховцы. К этим последним принадлежит и Ал. Толстой, собирающийся въехать в Россию… «на полном собрании своих сочинений».
К другой группе принадлежит Иг. Северянин, воспевающий не то белоголовку, не то красноголовку, но вообще нечто водочное. Несмотря на то, что вся заваруха в России – по словам Северянина – началась едва ли не по вине Маяковского и Д. Бурлюка, он, увидав Маяковского, пытался броситься ему в объятия и убеждал последнего помочь ему вернуться в Россию…
Третья группа – и в том числе известный теоретик лингвокритической школы В. Шкловский, убежавший из России, с огромной болью переживает разлуку с ней и мечтает вернуться в ее лоно какой угодно ценой.
Самая злобная группа, это те, кто первые годы революции прожил в России, а теперь черносотенствует за границей и вешает на шею советской власти всех собак.
А. Белый… жалуется на перенесенные им в России неудобства и недоедание, как будто Советская Россия специально устраивала неудобства для А. Белого! На одном из собраний в Доме искусств он, председательствуя, не дал говорить Маяковскому в тот момент, когда какой-то хулиган оскорбил русского художника. Белый дипломатично заявил, что он ничего не слышал. Маяковский и за ним почти вся аудитория ушли.
Белые, продержавшись у власти четыре часа, на пятый час сдали позиции сменовеховцам.
Художественные дела оказались настолько плохи, что «в рассуждении чего бы покушать», Маяковский не нашел там ничего хорошего. Картинки и бюсты, конечно, есть, но той руководящей и той двигательной силы, которая ранее шла к нам из Европы – это относится и к Парижу, – уже нет.
В живописи главное место занимает в Берлине экспрессионизм, но при ближайшем рассмотрении знаменитейшими художниками его в Германии оказались… русские – Шагал и Кандинский. Единственный талантливый немец – Дикс.
Замечательное явление – Георг Гросс, впитавший в себя все социальные предпосылки Германии.
В литературе выделяются две группы: 1) революционно-мистическая, приближающаяся к А.В. Луначарскому (Кайзер, Толлер), и группа пролетарских писателей, не имеющих еще издателей: Гаспар.
Театров интересных в Берлине нет. Изобретательность режиссеров направлена в сторону ревю и обозрений: последние поражают безвкусной роскошью.
Вл. Маяковский задается вопросом – почему мизерно западноевропейское искусство. И приходит к выводу, что, хотя все предыдущие искания и были плодотворно-формальны, но теперь формальным исканиям пришел конец. Они натыкаются на несоответствие социальной обстановки, которая не позволяет энтузиазму нового искусства перелиться на производство.
Отсюда – трагедия западного искусства и переход гегемонии в этой области к Москве.
Доклад «Что делает Париж?» (27 декабря 1922 г.)Маяковский был десять дней в Париже. Кое-что видел, кое с кем говорил – «впечатлился» на целый доклад – книгу, которую скоро выпустит. Это немного – Эррио был в России неделю и дал уже двести восемьдесят интервью.
Париж – исключительно шикарен. Исключительно богат. Сытая, довольная жизнь превалирует над всем прочим. Париж жрет, объедается, болеет брюшным тифом – чрезмерное увлечение устрицами и… сосет золото из договоров – Версальского, Севрского, русских облигаций и т. д.
В живописи – понижение художественной ценности. Популярные картины – с содержанием и исполнением пошлы (главный мотив – женское тело). Живопись – в руках крупных дельцов, скупающих картины и задающих тон. Пикассо отошел от жизни. Леже – несомненная величина – он индустриален. Из русских художников в «моде» Гончарова – у Дягилева. Сорин. Ларионов.
Театры. Есть в Париже актеатры, но французы ходят в различные Revue, обозрения – с разнообразной цирковой программой. Французам нравится «Николай», демонстрируемый под «Ах, зачем эта ночь». Вообще в кабаках – русская цыганщина.
В литературе сейчас в «моде» – вычурность стиля до нелепости. Есть поэтическая группа роялистов, символисты-неоклассики.
К России исключительное внимание – Маяковскому художники надавали много картин для наших художников. Автор «Рогоносца» возмущался постановкой Мейерхольда. Наши литераторы читают, но на их лекции и доклады ходят, как на благотворительные.
Записки путешественника в Америку (вторая половина 1925 и 1926)
Мое открытие АмерикиДва слова. Моя последняя дорога – Москва, Кенигсберг (воздух), Берлин, Париж, Сен-Назер, Жижон, Сантандер, Мыс-ла-Коронь (Испания), Гавана (остров Куба), Вера-Круц, Мехико-сити, Ларедо (Мексика), Нью-Йорк, Чикаго, Филадельфия, Детройт, Питсбург, Кливленд (Северо-Американские Соединенные Штаты), Гавр, Париж, Берлин, Рига, Москва.
Мне необходимо ездить. Обращение с живыми вещами почти заменяет мне чтение книг.
Езда хватает сегодняшнего читателя. Вместо выдуманных интересностей о скучных вещах, образов и метафор – вещи, интересные сами по себе.
Я жил чересчур мало, чтобы выписать правильно и подробно частности.
Я жил достаточно мало, чтобы верно дать общее.
18 дней океана. Океан – дело воображения. И на море не видно берегов, и на море волны больше, чем нужны в домашнем обиходе, и на море не знаешь, что под тобой.
Но только воображение, что справа нет земли до полюса и что слева нет земли до полюса, впереди совсем новый, второй свет, а под тобой, быть может, Атлантида, – только это воображение есть Атлантический океан. Спокойный океан скучен. 18 дней мы ползем, как муха по зеркалу. Хорошо поставленное зрелище было только один раз; уже на обратном пути из Нью-Йорка в Гавр. Сплошной ливень вспенил белый океан, белым заштриховал небо, сшил белыми нитками небо и воду. Потом была радуга. Радуга отразилась, замкнулась в океане, – и мы, как циркачи, бросались в радужный обруч. Потом – опять плавучие губки, летучие рыбки, летучие рыбки и опять плавучие губки Сарагоссова моря, а в редкие торжественные случаи – фонтаны китов. И все время надоедающая (даже до тошноты) вода и вода.
Океан надоедает, а без него скушно.
Потом уже долго-долго надо, чтобы гремела вода, чтоб успокаивающе шумела машина, чтоб в такт позванивали медяшки люков.
Пароход «Эспань» 14 000 тонн. Пароход маленький, вроде нашего «ГУМ’а». Три класса, две трубы, одно кино, кафе-столовая, библиотека, концертный зал и газета.
Газета «Атлантик». Впрочем, паршивая. На первой странице великие люди: Балиев да Шаляпин, в тексте описание отелей (материал, очевидно, заготовленный на берегу) да жиденький столбец новостей – сегодняшнее меню и последнее радио, вроде: «В Марокко все спокойно».
Палуба разукрашена разноцветными фонариками, и всю ночь танцует первый класс с капитанами. Всю ночь наяривает джаз:
Маркита,
Маркита,
Маркита моя!
Зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…
Классы – самые настоящие. В первом – купцы, фабриканты шляп и воротничков, тузы искусства и монашенки. Люди странные: турки по национальности, говорят только по-английски, живут всегда в Мексике, – представители французских фирм с парагвайскими и аргентинскими паспортами. Это – сегодняшние колонизаторы, мексиканские штучки. Как раньше за грошовые побрякушки спутники и потомки Колумба обирали индейцев, так сейчас за красный галстук, приобщающий негра к европейской цивилизации, на гаванских плантациях сгибают в три погибели краснокожих. Держатся обособленно. В третий и во второй идут только если за хорошенькими девочками. Второй класс – мелкие коммивояжеры, начинающие искусство и стукающая по ремингтонам интеллигенция. Всегда незаметно от боцманов, бочком втираются в палубы первого класса. Станут и стоят, – дескать, чем же я от вас отличаюсь: воротнички на мне те же, манжеты тоже. Но их отличают и почти вежливо просят уйти к себе. Третий – начинка трюмов. Ищущие работы из Одесс всего света – боксеры, сыщики, негры.
Сами наверх не суются. У заходящих с других классов спрашивают с угрюмой завистью: «Вы с преферанса?» Отсюда подымаются спертый запашище пота и сапожищ, кислая вонь просушиваемых пеленок, скрип гамаков и походных кроватей, облепивших всю палубу, зарезанный рев детей и шепот почти по-русски урезонивающих матерей: «Уймись, ты, киса́нка моя, заплака́нная».
Первый класс играет в покер и маджонг, второй – в шашки и на гитаре, третий – заворачивает руку за спину, закрывает глаза, сзади хлопают изо всех сил по ладони, – надо угадать, кто хлопнул из всей гурьбы, и узнанный заменяет избиваемого. Советую вузовцам испробовать эту испанскую игру.
Первый класс тошнит куда хочет, второй – на третий, а третий – сам на себя.
Событий никаких.
Ходит телеграфист, орет о встречных пароходах. Можете отправить радио в Европу.
А заведующий библиотекой, ввиду малого спроса на книги, занят и другими делами: разносит бумажку с десятью цифрами. Внеси 10 франков и запиши фамилию; если цифра пройденных миль окончится на твою – получай 100 франков из этого морского тотализатора.
Мое незнание языка и молчание было истолковано как молчание дипломатическое, и один из купцов, встречая меня, всегда для поддержки знакомства с высоким пассажиром почему-то орал: «Хорош Плевна» – два слова, заученные им от еврейской девочки с третьей палубы.
Накануне приезда в Гавану пароход оживился. Была дана «Томбола» – морской благотворительный праздник в пользу детей погибших моряков.
Первый класс устроил лотерею, пил шампанское, склонял имя купца Макстона, пожертвовавшего 2000 франков, – имя это было вывешено на доске объявлений, а грудь Макстона под общие аплодисменты украшена трехцветной лентой с его, Макстоновой фамилией, тисненной золотом.
Третий тоже устроил праздник. Но медяки, кидаемые первым и вторым в шляпы, третий собирал в свою пользу.
Главный номер – бокс. Очевидно, для любящих спорт англичан и американцев. Боксировать никто не умел. Противно – бьют морду в жару. В первой паре пароходный кок – голый, щуплый, волосатый француз в черных дырявых носках на голую ногу.
Кока били долго. Минут пять он держался от умения и еще минут двадцать из самолюбия, а потом взмолился, опустил руки и ушел, выплевывая кровь и зубы.
Во второй паре дрался дурак-болгарин, хвастливо открывавший грудь, – с американцем-сыщиком. Сыщика, профессионального боксера, разбирал смех, – он размахнулся, но от смеха и удивления не попал, а сломал собственную руку, плохо сросшуюся после войны.
Вечером ходил арбитр и собирал деньги на поломанного сыщика. Всем объявлялось по секрету, что сыщик со специальным тайным поручением в Мексике, а слечь надо в Гаване, а безрукому никто не поможет, – зачем он американской полиции?
Это я понял хорошо, потому что и американец-арбитр в соломенном шлеме оказался одесским сапожником-евреем.
А одесскому еврею все надо, – даже вступаться за незнакомого сыщика под тропиком Козерога.
Жара страшная.
Пили воду – и зря: она сейчас же выпаривалась по́том.
Сотни вентиляторов вращались на оси и мерно покачивали и крутили головой – обмахивая первый класс.
Третий класс теперь ненавидел первый еще и за то, что ему прохладнее на градус.
Утром, жареные, печеные и вареные, мы подошли к белой – и стройками и скалами – Гаване. Подлип таможенный катерок, а потом десятки лодок и лодчонок с гаванской картошкой – ананасами. Третий класс кидал деньгу, а потом выуживал ананас веревочкой.
На двух конкурирующих лодках два гаванца ругались на чисто русском языке: «Куда ты прешь со своей ананасиной, мать твою…»
Гавана. Стояли сутки. Брали уголь. В Вера-Круц угля нет, а его надо на шесть дней езды, туда и обратно по Мексиканскому заливу. Первому классу пропуска на берег дали немедленно и всем, с заносом в каюту. Купцы в белой чесуче сбегали возбужденно с дюжинами чемоданчиков – образцов подтяжек, воротничков, граммофонов, фиксатуаров и красных негритянских галстуков. Купцы возвращались ночью пьяные, хвастаясь дареными двухдолларовыми сигарами.
Второй класс сходил с выбором. Пускали на берег нравящихся капитану. Чаще – женщин.
Третий класс не пускали совсем – и он торчал на палубе, в скрежете и грохоте углесосов, в черной пыли, прилипшей к липкому поту, подтягивая на веревочке ананасы.
К моменту спуска полил дождь, никогда не виданный мной тропический дождина.
Что такое дождь?
Это – воздух с прослойкой воды.
Дождь тропический – это сплошная вода с прослойкой воздуха.
Я первоклассник. Я на берегу. Я спасаюсь от дождя в огромнейшем двухэтажном пакгаузе. Пакгауз от пола до потолка начинен «виски». Таинственные подписи: «Кинг Жорж», «Блэк энд уайт», «Уайт хорс» – чернели на ящиках спирта, контрабанды, вливаемой отсюда в недалекие трезвые Соединенные Штаты.
За пакгаузом – портовая грязь кабаков, публичных домов и гниющих фруктов.
За портовой полосой – чистый богатейший город мира.
Одна сторона – разэкзотическая. На фоне зеленого моря черный негр в белых штанах продает пунцовую рыбу, подымая ее за хвост над собственной головой. Другая сторона – мировые табачные и сахарные лимитеды с десятками тысяч негров, испанцев и русских рабочих.
А в центре богатств – американский клуб, десятиэтажный Форд, Клей и Бок – первые ощутимые признаки владычества Соединенных Штатов над всеми тремя – над Северной, Южной и Центральной Америкой.
Им принадлежит почти весь гаванский Кузнецкий мост: длинная, ровная, в кафе, рекламах и фонарях Прадо; по всей Ведадо, перед их особняками, увитыми розовым коларио, стоят на ножке фламинго цвета рассвета. Американцев берегут на своих низеньких табуретах под зонтиками стоящие полицейские.
Все, что относится к древней экзотике, красочно поэтично и малодоходно. Например, красивейшее кладбище бесчисленных Гомецов и Лопецов с черными даже днем аллеями каких-то сплетшихся тропических бородатых деревьев.
Все, что относится к американцам, прилажено прилежно и организованно. Ночью я с час простоял перед окнами гаванского телеграфа. Люди разомлели в гаванской жаре, пишут почти не двигаясь. Под потолком на бесконечной ленте носятся зажатые в железных лапках квитанции, бланки и телеграммы. Умная машина вежливо берет от барышни телеграмму, передает телеграфисту и возвращается от него с последними курсами мировых валют. И в полном контакте с нею, от тех же двигателей вертятся и покачивают головами вентиляторы.
Обратно я еле нашел дорогу. Я запомнил улицу по эмалированной дощечке с надписью «трафико». Как будто ясно – название улицы. Только через месяц я узнал, что «трафико» на тысячах улиц просто указывает направление автомобилей. Перед уходом парохода я сбежал за журналами. На площади меня поймал оборванец. Я не сразу мог понять, что он просит о помощи. Оборванец удивился.
– Ду ю спик инглиш? Парлата Эспаньола? Парле ву франсе?
Я молчал и только под конец сказал ломано, чтоб отвязаться: «Ай эм ре́ша!»
Это был самый необдуманный поступок. Оборванец ухватил обеими руками мою руку и заорал:
– Гип большевик! Ай эм большевик! Гип, гип!
Я скрылся под недоуменные и опасливые взгляды прохожих.
Мы отплывали уже под гимн мексиканцев.
Как украшает гимн людей, – даже купцы стали серьезны, вдохновенно повскакивали с мест и орали что-то вроде:
Будь готов, мексиканец,
вскочить на коня…
К ужину давали незнакомые мне еды – зеленый кокосовый орех с намазывающейся маслом сердцевиной и фрукт манго – шарж на банан, с большой волосатой косточкой.
Ночью я с завистью смотрел пунктир фонарей далеко по правой руке, – это горели железнодорожные огни Флориды.
На железных столбах в третьем классе, к которым прикручивают канаты, сидели вдвоем я и эмигрирующая одесская машинистка. Машинистка говорила со слезой:
– Нас сократили, я голодала, сестра голодала, двоюродный дядька позвал из Америки. Мы сорвались и уже год плаваем и ездим от земли к земле, от города к городу. У сестры – ангина и нарыв. Я звала вашего доктора. Он не пришел, а вызвал к себе. Пришли, говорит – раздевайтесь. Сидит с кем-то и смеется. В Гаване хотели слезть зайцами – оттолкнули. Прямо в грудь. Больно. Так в Константинополе, так в Александрии. Мы – третьи… Этого и в Одессе не бывало. Два года ждать нам, пока пустят из Мексики в Соединенные Штаты… Счастливый! Вы через полгода опять увидите Россию.
Мексика. Вера-Круц. Жиденький бережок с маленькими низкими домишками. Круглая беседка для встречающих рожками музыкантов.
Взвод солдат учится и марширует на берегу. Нас прикрутили канатами. Сотни маленьких людей в тричетвертиаршинных шляпах кричали, вытягивали до второй палубы руки с носильщическими номерами, дрались друг с другом из-за чемоданов и уходили, подламываясь под огромной клажей. Возвращались, вытирали лицо и орали и клянчили снова.
– Где же индейцы? – спросил я соседа.
– Это индейцы, – сказал сосед.
Я лет до двенадцати бредил индейцами по Куперу и Майн-Риду. И вот стою, оторопев, как будто перед моими глазами павлинов переделывают в куриц.
Я был хорошо вознагражден за первое разочарование. Сейчас же за таможней пошла непонятная, своя, изумляющая жизнь.
Первое – красное знамя с серпом и молотом в окне двухэтажного дома.
Ни к каким советским консульствам это знамя никак не относится. Это «организация Проаля». Мексиканец въезжает в квартиру и выкидывает флаг.
Это значит:
«Въехал с удовольствием, а за квартиру платить не буду». Вот и все.
Попробуй – вышиби.
В крохотной тени от стен и заборов ходят коричневые люди. Можно идти и по солнцу, но тогда тихо, тихо – иначе солнечный удар.
Я узнал об этом поздно и две недели ходил, раздувая ноздри и рот – чтобы наверстать нехватку разреженного воздуха.
Вся жизнь – и дела, и встречи, и еда – всё под холщевыми полосатыми навесами на улицах.
Главные люди – чистильщики сапог и продавцы лотерейных билетов. Чем живут чистильщики сапог – не знаю. Индейцы босые, а если и обуты, то во что-то не поддающееся ни чистке, ни описанию. А на каждого имеющего сапоги – минимум 5 чистильщиков.
Но лотерейщиков еще больше. Они тысячами ходят с отпечатанными на папиросной бумаге миллионами выигрышных билетов, в самых мелких купюрах. А наутро уже выигрыши с массой грошовых выдач. Это уже не лотерея, а какая-то своеобразная, полукарточная, азартная игра. Билеты раскупают, как в Москве подсолнухи. В Вера-Круц не задерживаются долго: покупают мешок, меняют доллары, берут мешок с серебром за плечи и идут на вокзал покупать билет в столицу Мексики – Мехико-сити.
В Мексике все носят деньги в мешках. Частая смена правительств (за отрезок времени 28 лет – 30 президентов) подорвала доверие к каким бы то ни было бумажкам. Вот и мешки.
В Мексике бандитизм. Признаюсь, я понимаю бандитов. А вы, если перед вашими носами звенят золотым мешком, разве не покуситесь?
На вокзале увидел вблизи первых военных. Большая шляпа с пером, желтое лицо, шестивершковые усы, палаш до полу, зеленые мундиры и лакированные желтые краги.
Армия Мексики интересна. Никто, и военный министр тоже, не знает, сколько в Мексике солдат. Солдаты под генералами. Если генерал за президента, он, имея тысячу солдат, хвастается десятью тысячами. А получив на десять, продает еду и амуницию девяти.
Если генерал против президента, он щеголяет статистикой в тысячу, а в нужный момент выходит драться с десятью.
Поэтому военный министр на вопрос о количестве войска отвечает:
– Кин сав, кин сав. Кто знает, кто знает. Может 30 тысяч, но возможно – и сто.
Войско живет по-древнему – в палатках со скарбом, с женами и с детьми.
Скарб, жены и дети этакой махновщиной выступают во время междоусобных войн. Если у одной армии нет патронов, но есть маис, а другие без маиса, но с патронами – армии прерывают сражение, семьи ведут меновую торговлю, одни наедятся маисом, другие наполнят патронами сумки – и снова раздувают бой.
По дороге к вокзалу автомобиль спугнул стаю птиц. Есть чего испугаться.
Гусиных размеров, вороньей черноты, с голыми шеями и большими клювами, они подымались над нами.
Это «зопилоты», мирные вороны Мексики; ихнее дело – всякий отброс.
Отъехали в девять вечера.
Дорога от Вера-Круц до Мехико-сити, говорят, самая красивая в мире. На высоту 3000 метров вздымается она по обрывам, промежду скал и сквозь тропические леса. Не знаю. Не видал. Но и проходящая мимо вагона тропическая ночь необыкновенна.
В совершенно синей, ультрамариновой ночи черны тела пальм – совсем длинноволосые богемцы-художники.
Небо и земля сливаются. И вверху и внизу звезды. Два комплекта. Вверху неподвижные и общедоступные небесные светила, внизу ползущие и летающие звезды светляков.
Когда озаряются станции, видишь глубочайшую грязь, ослов и длинношляпых мексиканцев в «сарапе» – пестрых коврах, прорезанных посередине, чтоб просунуть голову и спустить концы на живот и за спину.
Стоят, смотрят – а двигаться не их дело.
Над всем этим сложный, тошноту вызывающий запах, – странная помесь вони газолина и духа гнили банана и ананаса.
Я встал рано. Вышел на площадку.
Было все наоборот.
Такой земли я не видал и не думал, что такие земли бывают.
На фоне красного восхода, сами окрапленные красным, стояли кактусы. Одни кактусы. Огромными ушами в бородавках вслушивался нопаль, любимый деликатес ослов. Длинными кухонными ножами, начинающимися из одного места, вырастал могей. Его перегоняют в полупиво-полуводку – «пульке», спаивая голодных индейцев. А за нопалем и могеем, в пять человеческих ростов, еще какой-то сросшийся трубами, как орган консерватории, только темно-зеленый, в иголках и шишках.
По такой дороге я въехал в Мехико-сити.
Диего де-Ривера встретил меня на вокзале. Поэтому живопись – первое, с чем я познакомился в Мехико-сити.
Я раньше только слышал, будто Диего – один из основателей компартии Мексики, что Диего величайший мексиканский художник, что Диего из кольта попадает в монету на лету. Еще я знал, что своего Хулио Хуренито Эренбург пытался писать с Диего.
Диего оказался огромным, с хорошим животом, широколицым, всегда улыбающимся человеком.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.