Электронная библиотека » Владимир Маяковский » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 2 августа 2018, 06:43


Автор книги: Владимир Маяковский


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Умер Александр Блок

Творчество Александра Блока – целая поэтическая эпоха, эпоха недавнего прошлого.

Славнейший мастер-символист Блок оказал огромное влияние на всю современную поэзию.

Некоторые до сих пор не могут вырваться из его обвораживающих строк – взяв какое-нибудь блоковское слово, развивают его на целые страницы, строя на нем все свое поэтическое богатство. Другие преодолели его романтику раннего периода, объявили ей поэтическую войну и, очистив души от обломков символизма, прорывают фундаменты новых ритмов, громоздят камни новых образов, скрепляют строки новыми рифмами – кладут героический труд, созидающий поэзию будущего. Но и тем и другим одинаково любовно памятен Блок.

Блок честно и восторженно подошел к нашей великой революции, но тонким, изящным словам символиста не под силу было выдержать и поднять ее тяжелые реальнейшие, грубейшие образы. В своей знаменитой, переведенной на многие языки поэме «Двенадцать» Блок надорвался.

Помню, в первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед Зимним костра. Меня окликнули. Это был Блок. Мы дошли до Детского подъезда. Спрашиваю: «Нравится?» – «Хорошо», – сказал Блок, а потом прибавил: «У меня в деревне библиотеку сожгли».

Вот это «хорошо» и это «библиотеку сожгли» было два ощущения революции, фантастически связанные в его поэме «Двенадцать». Одни прочли в этой поэме сатиру на революцию, другие – славу ей.

Поэмой зачитывались белые, забыв, что «хорошо», поэмой зачитывались красные, забыв проклятие тому, что «библиотека сгорела». Символисту надо было разобраться, какое из этих ощущений сильнее в нем. Славить ли это «хорошо» или стенать над пожарищем, – Блок в своей поэзии не выбрал.

Я слушал его в мае этого года в Москве: в полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме, – дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла.

<1921>
В.В. Хлебников

Умер Виктор Владимирович Хлебников.

Поэтическая слава Хлебникова неизмеримо меньше его значения.

Всего из сотни читавших – пятьдесят называли его просто графоманом, сорок читали его для удовольствия и удивлялись, почему из этого ничего не получается, и только десять (поэты-футуристы, филологи ОПОЯЗа) знали и любили этого Колумба новых поэтических материков, ныне заселенных и возделываемых нами.

Хлебников – не поэт для потребителей. Его нельзя читать. Хлебников – поэт для производителя.

У Хлебникова нет поэм. Законченность его напечатанных вещей – фикция. Видимость законченности, чаще всего, дело рук его друзей. Мы выбирали из вороха бросаемых им черновиков кажущиеся нам наиболее ценными и сдавали в печать. Нередко хвост одного наброска приклеивался к посторонней голове, вызывая веселое недоумение Хлебникова. К корректуре его нельзя было подпускать, – он перечеркивал все, целиком, давая совершенно новый текст.

Принося вещь для печати, Хлебников обыкновенно прибавлял: «если что не так – переделайте». Читая, он обрывал иногда на полуслове и просто указывал: «ну и так далее».

В этом «и т. д.» весь Хлебников: он ставил поэтическую задачу, давал способ ее разрешения, а пользование решением для практических целей – это он предоставлял другим.

Биография Хлебникова равна его блестящим словесным построениям. Его биография – пример поэтам и укор поэтическим дельцам.

Хлебников и слово.

Для так называемой новой поэзии (наша новейшая), особенно для символистов, слово – материал для писания стихов (выражения чувств и мыслей), материал, строение, сопротивление, обработка которого были неизвестны. Материал бессознательно ощупывался от случая к случаю. Аллитерационная случайность похожих слов выдавалась за внутреннюю спайку, за неразъединимое родство. Застоявшаяся форма слова почиталась за вечную, ее старались натягивать на вещи, переросшие слово.

Для Хлебникова слово – самостоятельная сила, организующая материал чувств и мыслей. Отсюда углубление в корни, в источник слова, во время, когда название соответствовало вещи. Когда возник, быть может, десяток коренных слов, а новые появлялись как падежи корня (склонение корней по Хлебникову) – например, «бык», это тот, кто бьет; «бок» это то, куда бьет (бык). «Лыс» то, чем стал «лес», «лось», «лис» – те, кто живут в лесу.

 
Хлебниковские строки –
Леса лысы.
Леса обезлосили. Леса обезлисили –
 

не разорвешь – железная цепь.

А как само расползается –

 
Чуждый чарам черный челн.
    Бальмонт.
 

Слово в теперешнем его смысле – случайное слово, нужное для какой-нибудь практики. Но слово точное должно варьировать любой оттенок мысли.

Хлебников создал целую «периодическую систему слова». Беря слово с неразвитыми, неведомыми формами, сопоставляя его со словом развитым, он доказывал необходимость и неизбежность появления новых слов.

Если развитый «пляс» имеет производное слово «плясунья» – то развитие авиации, «лёта», должно дать «летунья». Если день крестин – «крестины», – то день лёта – «летины». Разумеется, здесь нет и следа дешевого славянофильства с «мокроступами»; не важно, если слово «летунья» сейчас не нужно, сейчас не привьется, – Хлебников дает только метод правильного словотворчества.

Хлебников – мастер стиха.

Я уже говорил, что у Хлебникова нет законченных произведений. В его, напр., последней вещи «Зангези» ясно чувствуется два напечатанные вместе различные варианта. Хлебникова надо брать в отрывках, наиболее разрешающих поэтическую задачу.

Во всех вещах Хлебникова бросается в глаза его небывалое мастерство. Хлебников мог не только при просьбе немедленно написать стихотворение (его голова работала круглые сутки только над поэзией), но мог дать вещи самую необычайную форму. Например, у него есть длиннейшая поэма, читаемая одинаково с двух сторон –

 
Кони. Топот. Инок.
Но не речь, а черен он
    и т. д.
 

Но это, конечно, только сознательное штукарство – от избытка. Штукарство мало интересовало Хлебникова, никогда не делавшего вещей ни для хвастовства, ни для сбыта.

Филологическая работа привела Хлебникова к стихам, развивающим лирическую тему одним словом.

Известнейшее стихотворение «Заклятие смехом», напечатанное в 1909 г., излюблено одинаково и поэтами новаторами и пародистами критиками:

 
О, засмейтесь смехачи,
Что смеются смехами,
Что смеянствуют смеяльно,
О, иссмейся рассмеяльно смех усмейных смеячей.
    и т. д.
 

Здесь одним словом дается и «смейево», страна смеха и хитрые «смеюнчики» и «смехачи» – силачи.

Какое словесное убожество по сравнению с ним у Бальмонта, пытавшегося также построить стих на одном слове «любить»:

 
Любите, любите, любите, любите,
безумно любите, любите любовь.
 

Тавтология. Убожество слова. И это для сложнейших определений любви! Однажды Хлебников сдал в печать 6 страниц производных от корня «люб».. Напечатать нельзя было, так как в провинциальной типографии не хватило «Л».

От голого словотворчества Хлебников переходил к применению его в практической задаче, хотя бы описание кузнечика:

 
Крылышкуя золотописьмом тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Премного разных трав и вер.
Пинь-пинь-пинь – тарарахнул зинзивер.
О неждарь вечерней зари!
О не ждал!
Озари!
 

И наконец классика:

 
У колодца
Расколоться
Так хотела бы вода,
Чтоб в болотце
С позолотцей
Отразились повода.
Мчась, как узкая змея,
Так хотела бы струя,
Так хотела бы водица
Убегать и расходиться,
Чтоб ценой работы добыты
Зеленее стали чоботы
Черноглазые ее.
Шопот, топот, неги стон,
Краска темная стыда,
Окна избы с трех сторон,
Краска темная стыда.
 

Оговариваюсь: стихи привожу на память, могу ошибиться в деталях и вообще не пытаюсь этим крохотным очерком очертить всего Хлебникова.

Еще одно: я намеренно не останавливаюсь на огромнейших фантастико-исторических работах Хлебникова, так как в основе своей это поэзия.

Жизнь Хлебникова.

Хлебникова лучше всего определяют его собственные слова:

 
Сегодня снова я пойду
Туда – на жизнь, на торг, на рынок,
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок.
 

Я знаю Хлебникова 12 лет. Он часто приезжал в Москву и тогда, кроме последних дней, мы виделись с ним ежедневно.

Меня поражала работа Хлебникова. Его пустая комната всегда была завалена тетрадями, листами и клочками, исписанными его мельчайшим почерком. Если случайность не подворачивала к этому времени издание какого-нибудь сборника и если кто-нибудь не вытягивал из вороха печатаемый листок – при поездках рукописями набивалась наволочка, на подушке спал путешествующий Хлебников, а потом терял подушку.

Ездил Хлебников очень часто. Ни причин, ни сроков его поездок нельзя было понять. Года три назад мне удалось с огромным трудом устроить платное печатание его рукописей. (Хлебниковым была передана мне небольшая папка путанейших рукописей, взятых Якобсоном в Прагу, написавшим единственную прекраснейшую брошюру о Хлебникове.) Накануне сообщенного ему дня получения разрешения и денег я встретил его на Театральной площади с чемоданчиком.

«Куда вы?» – «На юг, весна!..» и уехал. Уехал на крыше вагона; ездил два года, отступал и наступал с нашей армией в Персии, получал за тифом тиф. Приехал он обратно этой зимой в вагоне эпилептиков, надорванный и ободранный, в одном больничном халате.

С собой Хлебников не привез ни строчки. Из его стихов этого времени знаю только стих о голоде, напечатанный в какой-то крымской газете, и присланные ранее две изумительнейших рукописных книги – «Ладомир» и «Царапина по небу».

«Ладомир» сдан был в Гиз, но напечатать не удалось. Разве мог Хлебников пробивать лбом стену.

Практически Хлебников – неорганизованнейший человек. Сам за всю свою жизнь он не напечатал ни строчки. Посмертное восхваление Хлебнкова Городницким приписало поэту чуть не организаторский талант: создание футуризма, печатание «Пощечины общественному вкусу» и т. д. Это совершенно неверно. И «Садок судей» (1908) с первыми стихами Хлебникова, и «Пощечина» организованы Давидом Бурлюком. Да и во всё дальнейшее приходилось чуть не силком вовлекать Хлебникова. Конечно, отвратительна непрактичность, если это прихоть богача, но у Хлебникова, редко имевшего даже собственные штаны (не говорю уже об акпайках), бессеребренничество принимало характер настоящего подвижничества, мученичества за поэтическую идею.

Хлебникова любили все знающие его. Но это была любовь здоровых к здоровому, образованнейшему, остроумнейшему поэту. Родных, способных самоотверженно ухаживать за ним, у него не было. Болезнь сделала Хлебникова требовательным. Видя людей, не уделявших ему все свое внимание, Хлебников стал подозрителен. Случайно брошенная даже без отношения к нему резкая фраза раздувалась в непризнание его поэзии, в поэтическое к нему пренебрежение.

Во имя сохранения правильной литературной перспективы считаю долгом черным по белому напечатать от своего имени и, не сомневаюсь, от имени моих друзей, поэтов Асеева, Бурлюка, Крученых, Каменского, Пастернака, что считали его и считаем одним из наших поэтических учителей и великолепнейшим и честнейшим рыцарем в нашей поэтической борьбе.

После смерти Хлебникова появились в разных журналах и газетах статьи о Хлебникове, полные сочувствия. С отвращением прочитал. Когда, наконец, кончится комедия посмертных лечений?! Где были пишущие, когда живой Хлебников, оплеванный критикой, живым ходил по России? Я знаю живых, может быть, не равных Хлебникову, но ждущих равный конец.

Бросьте, наконец, благоговение столетних юбилеев, почитания посмертными изданиями! Живым статьи! Хлеб живым! Бумагу живым.

<1922>
«Вас не понимают рабочие и крестьяне»

Я еще не видал, чтобы кто-нибудь хвастался так:

«Какой я умный – арифметику не понимаю, французский не понимаю, грамматику не понимаю!»

Но веселый клич:

«Я не понимаю футуристов» – несется пятнадцать лет, затихает и снова гремит возбужденно и радостно.

На этом кличе люди строили себе карьеру, делали сборы, становились вождями целых течений.

Если бы все так называемое левое искусство строилось с простым расчетом не быть никому понятным (заклинания, считалки и т. п.), – понять эту вещь и поставить ее на определенное историко-литературное место нетрудно.

Понял, что бьют на непонятность, пришпилил ярлык и забыл.

Простое: «Мы не понимаем!» – это не приговор.

Приговором было бы: «Мы поняли, что это страшная ерунда!» – и дальше нараспев и наизусть десятки звонких примеров.

Этого нет.

Идет демагогия и спекуляция на непонятности.

Способы этой демагогии, гримирующиеся под серьезность, многоразличны.

Смотрите некоторые.

«Искусство для немногих, книга для немногих нам не нужны!

Да или нет?»

И да и нет.

Если книга рассчитана на немногих, с тем чтобы быть исключительно предметом потребления этих немногих, и вне этого потребления функций не имеет, – она не нужна.

Пример – сонеты Абрама Эфроса, монография о Собинове и т. д.

Если книга адресована к немногим так, как адресуется энергия Волховстроя немногим передаточным подстанциям, с тем чтобы эти подстанции разносили переработанную энергию по электрическим лампочкам, – такая книга нужна.

Эти книги адресуются немногим, но не потребителям, а производителям.

Это семена и каркасы массового искусства.

Пример – стихи В. Хлебникова. Понятные вначале только семерым товарищам-футуристам, они десятилетие заряжали многочислие поэтов, а сейчас даже академия хочет угробить их изданием как образец классического стиха.

«Советское, пролетарское, настоящее искусство должно быть понятно широким массам.

Да или нет?»

И да и нет.

Да, но с коррективом на время и на пропаганду. Искусство не рождается массовым, оно массовым становится в результате суммы усилий: критического разбора для установки прочности и наличия пользы, организованное продвижение аппаратами партии и власти в случае обнаружения этой самой пользы, своевременность продвижения книги в массу, соответствие поставленного книгой вопроса со зрелостью этих вопросов в массе. Чем лучше книга, тем больше она опережает события.

Так, стих против войны, за который вас в 1914 году могли разорвать одураченные «патриотами» массы, в 1916 году гремел откровением. И наоборот.

Стих Брюсова:

 
Неужели вы близки,
К исполнению близки,
Мечты моей юности, –
И в древний Царьград,
Там, где дремлют гаремы,
Где грустят одалиски,
Войдут легионы европейских солдат…
 

вызывавший слезы прапорщического умиления, в семнадцатом году был издевательством.

Разве былая массовость «Отченаша» оправдывала его право на существование?

Массовость – это итог нашей борьбы, а не рубашка, в которой родятся счастливые книги какого-нибудь литературного гения.

Понятность книги надо уметь организовывать.

«Классики-Пушкин, Толстой – понятны массам.

Да или нет?»

И да и нет.

Пушкин был понятен целиком только своему классу, тому обществу, языком которого он говорил, тому обществу, понятиями и эмоциями которого он оперировал.

Это были пятьдесят – сто тысяч романтических воздыхателей, свободолюбивых гвардейцев, учителей гимназий, барышень из особняков, поэтов и критиков и т. д., то есть те, кто составлял читательскую массу того времени.

Понимала ли Пушкина крестьянская масса его времени, – неизвестно, по маленькой причине – неумению ее читать.

Мы ликвидируем это неумение, но даже у нас газетчики жалуются, что грамотный крестьянин еще не понимает фразы, в которой два отрицания, например: «Я не могу не сказать, что…»

Где же ему было понимать и где же и сейчас понять длиннейшие объиностраненные периоды «Евгения Онегина»:

 
Бранил Гомера, Феокрита,
Зато читал Адама Смита… и т. д.
 

Сейчас всем понятны только простейшие и скучнейшие сказки о Салтанах да о рыбаках и рыбках.

Все рабочие и крестьяне поймут всего Пушкина (дело нехитрое), и поймут его так же, как понимаем мы, лефовцы: прекраснейший, гениальнейший, величайший выразитель поэзией своего времени.

Поняв, бросят читать и отдадут истории литературы. И Пушкина будут изучать и знать только те, кто специально интересуется им в общем учебном плане.

Чтивом советских масс – классики не будут.

Будут нынешние и завтрашние поэты.

В анкете о Толстом («Огонек») Н.К. Крупская приводит слова комсомольца, вернувшего со скукой «Войну и мир»:

«Такие вещи можно читать, только развалясь на диване».

Первые читатели Пушкина говорили:

«Читать этого Пушкина нельзя, скулы болят».

Завтрашняя всепонятность Пушкина будет венцом столетнего долбления и зубрежки.

Слова о сегодняшней всехной понятности Пушкина – это полемический прием, направленный против нас, это, к сожалению, комплимент, ненужный ни Пушкину, ни нам. Это бессмысленные слова какой-то своеобразной пушкинской молитвы.

«Если вы понятны, где ваши тиражи?»

Вопрос, повторяемый всеми, кто количеством проданных экземпляров измеряет близость и нужность книги рабочему и крестьянину.

Не распространились? О чем говорить! Равняйтесь на «Новый мир» и на Зощенку.

Вопрос о распространении наших книг – это вопрос о покупательной способности тех групп, на которые книга рассчитана.

Наш чтец – это вузовская молодежь, это рабочая и крестьянская комсомолия, рабкор и начинающий писатель, по существу своей работы обязанный следить за многочисленными группировками нашей культуры.

Это наименее обеспеченный чтец.

Я получил недавно письмо от одного новочеркасского вузовца. Письмо со вложением, – конверт, сделанный из «Лефа» и полученный в придачу к соленым огурцам.

Вузовец писал:

«Я два года мечтал подписаться на «Леф» – он нам по цене недоступен. Наконец получил даром».

Вот почему нас не радуют тиражи двухрублевых томов. Нам подозрителен их покупатель.

Временный выход – покупка библиотеками.

Но здесь нужно организованное продвижение книги соответствующими органами, понявшими нужность этой книги.

Но вопрос о нас – еще дискуссионный. Нас не пущают полонские-воронские авторитетами двухрублевых тиражей.

«Но почему вас не читают в библиотеках?»

«Вас купят, если будет массовый спрос».

Так говорят библиотекари.

В Ленинграде в клубе на Путиловском заводе я читал мое «Хорошо». После чтения – разговор.

Одна из библиотекарш радостно кричала из рядов, подкрепляя свою ненависть к нашей литературе:

– Ага, ага! А вас никто не читает, никто не спрашивает! Вот вам, вот вам!

Ей отвечал меланхолический басок из другого ряда:

– Покупала бы – читали бы. Я спрашиваю библиотекаршу:

– А вы рекомендуете книгу читателю? Объясняете нужность ее прочтения, делаете первый толчок к читательской любви?

Библиотекарша отвечала с достоинством, но обидчиво:

– Нет, конечно. У меня свободно берут любую книгу.

Тот же бас опротестовывает учительшу:

– Врет она! Она Каверина читать советует.

Я думаю, что нам не нужны такие библиотекари, которые являются хладнокровными регистраторами входящих и исходящих книг.

Ни один рабочий не разберется сейчас в шести-семи тысячах зарегистрированных федерацией писателях.

Библиотекарь должен быть агитатором-пропагандистом коммунистической, революционной, нужной книги.

Библиотекаршу-агитатора я видел в Баку. Библиотекарша работала со второй ступенью. Учащиеся от чтения моих стихов резко отказывались. Библиотекарша сделала из разных стихов октябрьский литмонтаж и разучила его с чтецами чуть не насильно.

Вчитавшись, стали читать с удовольствием. После чтения стали отказываться от элементарных стихов.

«Чтение сложных вещей, – говорит библиотекарша, – не только доставило удовольствие, а повысило культурный уровень».

У нас хвастаются – литература расцвела садом.

Нужно, чтоб это дело не стало Садовой-Самотечной.

Нужно ввести в наши русла вкус – вести его по Садовой без затеков в Собачьи переулки. Меньше самотека.

Вкус приемщика (библиотекаря тоже) должен быть подчинен плану.

Ю.М. Стеклов часто морщился на приносимые мной в «Известия» стихи:

– Что-то они мне не нравятся.

Думаю, что я отвечал правильно:

– Хорошо, что я пишу не для вас, а для рабочей молодежи, читающей «Известия».

Самый трудный стих, комментируемый двумя-тремя вводными фразами (что – к чему), становится интересен, понятен.

Мне часто приходится по роду своей разъездной чтецкой работы встречаться лицом к лицу с потребителем.

Картина платных публичных выступлений тоже показательна: пустые первые дорогие ряды – расхватанные входные стоячие и галерка.

Вспомним, что расхватывать билеты наших народных Гельцер, Собиновых и других начинают с первых – душку виднее.

Если кто и займет на моем чтении перворядный билет, то именно он кричит:

– Вас не понимают рабочие и крестьяне!

Я читал крестьянам в Ливадийском дворце. Я читал за последний месяц в бакинских доках, на бакинском заводе им. Шмидта, в клубе Шаумяна, в рабочем клубе Тифлиса, читал, взлезши на токарный станок, в обеденный перерыв, под затихающее верещание машины.

Приведу одну из многих завкомовских справок:


Дана сия от заводского комитета Закавказского металлического завода имени «Лейтенанта Шмидта» тов. Маяковскому Владимиру Владимировичу в том, что сего числа он выступил в цеху перед рабочей аудиторией со своими произведениями.

По окончании читки тов. Маяковский обратился к рабочим с просьбой высказать свои впечатления и степень усвояемости, для чего предложено было голосование, показавшее полное их понимание, так как «за» голосовали все, за исключением одного, который заявил, что, слушая самого автора, ему яснее становятся его произведения, чем когда он их читал сам.

Присутствовало – 800 человек.


Этот один – бухгалтер.

Можно обойтись и без справок, но ведь бюрократизм – тоже литература. Еще и распространеннее нашей.

<1928>

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации