Электронная библиотека » Владимир Набоков » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 21:53


Автор книги: Владимир Набоков


Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Это произведение, удивительно цельное и изысканное, с его игрой тончайших нюансов и особой атмосферой берлинской эмиграции, которую отец так хорошо знал, совершенно уникально. Помимо плохой скрипки есть в нем плохой немецкий язык Кузнецова и его цветистый русский, его откровенно любительская тайная агентурная деятельность. Есть тихая, покорная, беззаветно любящая Ольга Павловна – единственный человек, который одалживает деньги отчаянно нуждающимся в них Ошивенским. Есть беззаботный Федор, который заявляет в самом начале пьесы, что он «капитан артиллерии», – и эти слова находят любопытный отклик в заключительной реплике Кузнецова:

Ольга Павловна (к нему прижимается). А ты, Алеша, а ты?

Кузнецов (одной рукой берет свой чемодан, другой обнимает жену, и оба тихо идут к двери, причем Кузнецов говорит мягко и немного таинственно). А ты слушай. Жил да был в Тулоне артиллерийский офицер. И вот этот самый артиллерийский офицер…

Уходят.

Значит ли это, что у них с Федором тайный сговор? Или Федора готовят к тому, чтобы он, подобно Наполеону (который в бытность свою капитаном артиллерии, жил в Тулоне), двинулся на Россию? Может, ему повезет больше? Или Кузнецов еще раз напоминает о своем всеведении, на которое уже намекал раньше («И все будут там…»): там, где я окажусь, мне будет ведомо все; возможно, я даже смогу что-то изменить.

Реакция на «Человека из СССР» некоторых читателей в 1985 году вынуждает меня остановиться на одном из аспектов этой пьесы, который может пройти незамеченным для тех, кто не знаком с ее фоном. Но для персонажей это нечто очевидное, насущное и всепроникающее.

Многим из нас доводилось переживать потери и невзгоды, но чаще всего – в качестве сторонних зрителей или временных, второстепенных участников. В большинстве случаев наши взгляды – в том числе и тех из нас, кто бунтует против жизненной рутины, – обусловлены устойчивостью основ и постоянством параметров. Мы испытываем тревогу, когда это устойчивое основание начинает шататься или давать трещины, но нам трудно даже вообразить ситуацию, в которой наши тела и души будут либо заключены в клетку, либо необратимо, неотвратимо вырваны с корнями из родной почвы. А ведь микрокосм русского эмигранта, мающегося без гражданства по Европе в двадцатые – тридцатые годы, был невероятно шатким, лишенным корней и уверенности в будущем. Его Россия более не существовала, Европа, в которую ему пришлось бежать, сотрясалась от подземных толчков надвигающегося катаклизма, статус его был призрачным, заработок и выживание зависели от сметки и удачи. Со временем история и атмосфера эмиграции будут увидены с должного расстояния, но пока события эти слишком свежи в памяти, а их историческая ниша слишком уникальна.

На фоне этой зыбкой, словно кошмарное сновидение, действительности пьеса обретает совершенно особую ауру. В ней заключено куда больше, чем просто тоска по родине. Подлинный фон неустроенного, неприкаянного существования персонажей – ужас и обреченность. Теперь, когда мы рассмотрели иные аспекты пьесы, мы не можем не вернуться к трагическому осознанию того, что судьба этих людей, со всеми их мечтаниями, их прихотями, их слабостями, по сути, предрешена. И только совсем уж невосприимчивый зритель не поймет, что главный герой – не просто антибольшевик, но и человек великого мужества; что его поездка в Россию, по всей видимости, станет последней; что он по-человечески трогателен, слегка смешон и вдобавок отстал от века.

Давайте еще раз, но уже под иным углом, бросим взгляд на «Событие». Ключевая сцена, о которой я уже говорил, возможно, выглядит ирреальной, однако в ней немало реального сострадания. Раздражительная Любовь вдруг становится трогательной, нежной, чуткой. И она, и Трощейкин изо всех сил стараются удержать это состояние смещенного времени и пространства. Но волшебный миг начинает ускользать от обоих. Любовь произносит знаменитые слова Татьяны из «Евгения Онегина»:

 
Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была… –
 

и на этом все заканчивается. Финансовые проблемы, «мерзкая» прислуга Марфа, страх перед Барбашиным наваливаются на них снова. И все же Любовь успевает сказать (и этого уже никто не отнимет): «Наш маленький сын сегодня разбил мячом зеркало. Алеша, держи меня ты. Не отпускай». Мальчик давно умер. Вокруг нет никаких мячей, кроме тех, которые служат реквизитом для написания портрета совсем другого ребенка. Если кто и разбил зеркало, так именно этот ребенок. Трощейкин отпускает ее. Безумный гроссмейстер Рубинштейн, живший на рубеже веков, предпочитал играть, обратившись лицом не к сопернику, а к пустому стулу и зеркалу, в котором он видел «собственное отражение или, возможно, настоящего Рубинштейна»[12]12
  Из интервью «Apostrophes».


[Закрыть]
. Зеркало – а с ним и заклятие – разбито. Который Трощейкин – настоящий?

Трагический пафос «Полюса» остается постоянным на протяжении всей пьесы. Благородные спортсмены-первооткрыватели обречены на гибель. Кингсли (хотя, в иных смыслах, не он, а Скотт является предтечей Грегсона) бредит. Безликий, одномерный полярный ландшафт (который позднее и, возможно, преднамеренно будет перекомпонован в переплетение тропических тропок в «Terra incognita») служит фоном для порой сюрреалистической атмосферы, созданной внутри человеческой души. Кстати, этот полярный кошмар обладает некоторым сходством с причудливыми видениями и ощущениями, о которых рассказывали первые покорители Эвереста, и даже Уимпер, который вместе со своими спутниками наблюдал загадочных очертаний туманные радуги на Маттерхорне (было ли это вызвано перепадом высот и недостатком кислорода или новизной самого процесса покорения вершины – или полюса – для человеческого рассудка?).

И наконец, давайте опять ненадолго вернемся к «Дедушке». В других пьесах сырьем для перекомпоновки служили вымысел, приключения, автобиографический опыт; здесь же materia prima является исторической, а центральной темой служит извечная нравственная проблема.

Я отношусь к числу тех, кто в настоящее время не считает возможным выступать против смертной казни как способа оградить общество от его неисправимо-вредоносных и очевидно-виновных членов, отец же был убежденным противником этого вида наказания, как и его отец, Владимир Дмитриевич Набоков. Отец был убежден: малейшая возможность того, что хотя бы одна человеческая жизнь будет оборвана незаслуженно, делает смертную казнь совершенно неприемлемой (помню, главной тревогой отца, когда он увидел схваченного Освальда, в синяках и кровоподтеках, было: а вдруг арестовали и избили ни в чем не повинного человека?).

В «Дедушке» Набоков выражает свою точку зрения с куда большей силой, чем самый «социально ориентированный» современный автор. И это невзирая на то, что его в первую очередь интересовало, насколько любой предмет, о котором он станет писать, поддается комбинаторике. Однако точка зрения есть точка зрения, а настоящее искусство, возможно, является наиболее эффективным способом ее выразить.

Осужденный, который лишь по счастливому стечению обстоятельств избежал гильотины, много лет спустя встречает своего палача. Палач обуреваем желанием довести свою работу до конца: таким его сделало общество, потому что сам процесс казни плодит новых убийц. До самой развязки он одержим потребностью убивать. И здесь в разговор вступает художник, чтобы рассмотреть некоторые возможные пути развития этой ситуации.

Процесс творчества, представленный в «Дедушке», может, пожалуй, послужить незаменимым ключом для тех, кто не до конца понимает Набокова, кто критикует его за отстраненность от предмета изображения, Schadenfreude, игру ради игры, асоциальность и прочее.

В образ палача, безнадежно искалеченного обществом, в котором он живет, как и в образ деспота Падука в «Под знаком незаконнорожденных», и в образы незримых вершителей власти в «Приглашении на казнь», отец, безусловно, вкладывает глубочайшее личное чувство. Кто решится утверждать, что чувство это становится менее искренним или воздействует с меньшей силой оттого, что преломляется через призму искусства?

Говоря о том, что профессор Донахью определяет как набоковскую «эстетическую соотнесенность с русской литературой и существующей в ней взаимосвязью между искусством и пропагандой»[13]13
  «Владимир Набоков, великий волшебник».


[Закрыть]
, Альфред Казин указывает, что Набоков воспринял и развил традицию некоторых русских формалистов, как поэтов, так и ученых, которые «прежде всего интересовались искусством, в особом смысле этого слова». Это не было «искусство ради искусства» в традиционном смысле, но скорее «идея искусства как новой реальности… идея, с которой Набоков не расставался никогда… Он чувствовал – и в этом смысле он был пророком, что… Ленин ставил своей целью не социальные реформы и не социальную революцию, а нечто совсем иное… Набоков понимал, что Ленину нужна была своя особая реальность. А как мы теперь знаем, например, одна из причин абсолютной безжалостности тоталитаризма заключается в том, что он представляет… коммунизм как особую реальность, приходящую на смену капитализму, и что любой, подвергающий это малейшему сомнению, превращается во врага системы; таким образом, мы имеем дело с эксклюзивной идеей спасения, что само по себе страшно. И Набоков это понимал»[14]14
  «Владимир Набоков, великий волшебник».


[Закрыть]
.

К сожалению, климат той эпохи и ограниченность набоковской аудитории не позволили этим пророчествам повлиять на ход событий. Однако если верно то, что искусство – это реальность и частью этой реальности является взгляд на общественную ситуацию, вправе ли мы обвинять Набокова в отсутствии социальной сознательности?

Набоков ставил знак равенства между красотой, с одной стороны, и состраданием, поэзией, самой жизнью с ее сложными узорами – с другой. Он ненавидел жестокость и несправедливость как в отношении группы людей, так и в отношении отдельного человека. Он с равным состраданием относился и к жертве преступления, и к тому, кто безвинно понес за это преступление кару. Негодование дидактического толка, на какие бы литературные достоинства оно ни претендовало, какую бы точку зрения ни выражало, остается бесплодным. Сострадание истинного художника обладает почти что болезненной остротой; возможно, именно это и вызывает неприятие у некоторых критиков.

Скитальцы
Трагедия в четырех действиях

Перевод с английского Влад. Сирина[15]15
  Влад. Сирин – псевдоним Набокова в 1920-1930-е гг. При первой публикации Набоков представил свою пьесу как перевод первого действия трагедии вымышленного английского драматурга Вивиана Калмбруда (Vivian Calmbrood. The Wanderers. London. 1768).


[Закрыть]

Действие первое

Трактир «Пурпурного Пса». Колвил – хозяин – и Стречер – немолодой купец – сидят и пьют.


Стречер

 
Я проскочил, он выстрелил… Огонь
вдогонку мне из дула звучно плюнул,
и эхо рассмешил, и шляпу сдунул;
нагнулся я, – и вынес добрый конь…
Вина, вина испуг мой томный просит…
Я чувствую, – разбойник мой сейчас
свой пистолет дымящийся поносит
словами окровавленными!
 

Колвил

 
                Спас
тебя Господь! Стрелок он беспромашный,
а вот поди ж – чуть дрогнула рука.
 

Стречер

 
Мне кажется, злодей был пьян слегка:
когда он встал, лохматый, бледный, страшный,
мне, ездоку, дорогу преградив, –
поверишь ли, – как бражник он качался!
 

Колвил

 
Да, страшен он, безбожен, нерадив…
Ох, Стречер, друг, я тоже с ним встречался!
Сам посуди, случилось это так:
я возвращался с ярмарки и лесом
поехал я, – сопутствуемый бесом
невидимым. Доверчивый простак,
я песенку мурлыкал. Под узорной
листвой дубов луна лежала черной
и серебристой шашечницей. Вдруг
он выскочил из лиственного мрака
и – на меня!
 

Стречер

 
        Ой, грех, – мой бедный друг!
 

Колвил

 
Не грех, а срам! Как битая собака,
я стал юлить (я – видишь ли – кошель
червонцев вез) и выюлил пощаду…
«Кабатчик, шут, – воскликнул он, – порадуй
побасенкой – веселою, как хмель,
бесстыдною, как тысяча и десять
нагих блудниц, да сочною, как гусь
рождественский! Потешь меня, не трусь,
ведь все равно потом тебя повесить
придется мне». Но худо я шутил…
«Слезай с коня», – мучитель мой промолвил.
Я плакать стал; сказал, что я, Джон Колвил, –
пес, раб его; над страхом распустил
атласный парус лести; побожился,
что в жизни я не видел жирных дней;
упомянул о Сильвии моей
беспомощной, – и вдруг злодей смягчился:
«Я, – говорит, – прощу тебя, прощу
за имя сладкозвучное, которым
ты назвал дочь, но, помни, – с договором!
Лишь верю я вот этому пращу
носатому, с комком сопли свинцовой
в ноздре стальной – всегда чихнуть готовой
и тьму прожечь мокротой роковой…
Но так и быть: поверю и Горгоне,
уродливо застывшей предо мной.
Вот договор: в час бури иль погони
пускай найду в твоем трактире „Пса
Пурпурного“ приют ненарушимый,
бесплатный кров; я часто крался мимо,
хохочущие слышал голоса,
завидовал… Ну что же, ты согласен?»
Он отдал мне червонцы, и бесстрастен
был вид его. Но странно: теплоту
и жажду теплоты – я, пес трусливый,
почуял в нем, как чуешь в день тоскливый
стон журавлей, в туманах на лету
рыдающих… С тех пор раз восемь в месяц
приходит он спокойно в мой кабак,
как лошадь пьет, грозит меня повесить
иль Сильвию, шутя, вгоняет в мак.
 

Входит Сильвия.

 
Вот и она. Ты побеседуй, Стречер,
а у меня есть дело…
 

(Уходит в боковую дверь.)


Стречер

 
                Добрый вечер,
медлительная Сильвия; я рад,
что здесь опять склоняюсь неумело
перед тобой; что ты похорошела;
что темные глаза твои горят,
лучистого исполнены привета,
прекрасные, как солнечная ночь, –
когда б Господь дозволил чудо это…
 

Сильвия

 
Смеетесь вы…
 

Стречер

 
Смеяться я не прочь;
но, Сильвия, смеяться я не смею
перед святыней тихой чистоты…
 

Сильвия

 
Мы с мая вас не видели…
 

Стречер

 
                И ты
скучала?
 

Сильвия

 
Нет. Скучать я не умею:
все Божьи дни – души моей друзья,
и нынешний – один из них…
 

Стречер

 
                Мне мало…
Ах, Сильвия, ты все ли понимала,
когда вот здесь тебе молился я,
и вел с тобой глубокую беседу,
и объяснял, что на лето уеду,
чтоб ты могла обдумать в тишине
мои слова. Печально, при луне,
уехал я. С тех пор тружусь, готовлю
грядущее. В июне я торговлю
открыл в недальнем Гровсей. Я теперь
уж не бедняк… О Сильвия, поверь,
куплю тебе и кольца, и запястья,
и гребешки… Уже в мешках моих
немало тех яичек золотых,
в которых спят – до срока – птицы счастья…
 

Сильвия

 
Вы знаете, один мне человек
на днях сказал: нет счастия на свете;
им грезят только старики да дети;
нет счастия, а есть безумный бег
слепого, огневого исполина,
и есть дешевый розовый покой
двух карликов из воска. Середина
отсутствует…
 

Стречер

 
        Да, сказано… Какой
дурак изрек загадку эту?
 

Сильвия

 
                Вовсе
он не дурак!
 

Стречер

 
            А! Знаю я его!
Не царствует ли это божество
в глухих лесах от Глумиглэн до Гровсей
и по дороге в Старфильд?
 

Сильвия

 
                Может быть…
 

Стречер

 
Так этот волк, так этот вор кровавый
тебе, тебе приятен? Боже правый!
Отец твой – трус: он должен был убить,
убить его, ты слышишь? Что ж, прекрасно
устроился молодчик: пьет и жрет
да невзначай красотку подщипнет…
У, гадина!..
 

Сильвия

 
        Он – человек несчастный…
 

Незаметно возвращается Колвил.


Стречер

 
Несчастного сегодня встретил я…
Конь шагом шел, в седле дремал я сладко;
вдруг из кустов он выполз, как змея;
прищурился, прицелился украдкой;
тогда, вздохнув, – мне было как-то лень, –
я спешился и так его шарахнул,
так кулаком его по брылам трахнул,
что крикнул он и тихо сел на пень,
кровавые выплевывая зубы…
«Несчастный» – ты сказала? Да ему бы
давно пора украсить крепкий сук
осиновый! «Несчастный» – скажет тоже!
Он подошел, а я его по роже
как звездану…
 

Колвил

 
            Э, полно, полно, друг!
Хоть ты у нас боец небезызвестный, –
но мнится мне, что воду правды пресной
ты подцветил вином невинной лжи.
 

Стречер

 
Ничуть… Ничуть!
 

Колвил

 
        Твой подвиг беспримерен,
и ты – герой; но, друг мой, расскажи,
как это так, что в мыле смирный мерин,
а сам герой без шапки прискакал?
 

Сильвия

 
Оставь, отец: меня он развлекал
лишь вымыслом приятным и искусным.
Он говорил…
 

Стречер

 
            Я говорил одно:
я говорил, что Сильвии смешно
умильничать с бродягой этим гнусным;
я говорил, что кровью все леса
измызгал он, что я его, как пса…
 

Колвил

 
Довольно, друг! Задуй свой гнев трескучий,
не прекословь девическим мечтам;
ведь сто очей у юности, и там,
где видим мы безобразные тучи,
она увидит рыцарей, щиты,
струящиеся перья и кресты
лучистые на сумрачных кольчугах.
Расслышит юность в бухающих вьюгах
напевы дивья. Юность любит тьму
лесную, тьму высоких волн, туманы,
туманы и туманы, – потому,
что там, за ними, радужные страны
угадывает юность… Подожди,
о, подожди, – умолкнут птицы-грезы
о сказочном, сверкающие слезы
иссякнут, верь, как теплые дожди
весенние, и выцветут виденья…
 

Стречер

 
Давно я жду, и в этом наслажденья
не чувствую; давно я, как медведь,
вокруг дупла душистого шатаюсь,
не смея тронуть мед… Я допытаюсь,
я доберусь… Я требую ответ,
насмешливая Сильвия: пойдешь ли
ты за меня?..
 

Стук в наружную дверь.

 
        Слыхали?.. Этот стук…
Он, может быть…
 

Колвил

 
        О нет; наш вольный друг
стучит совсем иначе.
 

Стук повторный.


Голос за дверью

 
        Отопрешь ли,
телохранитель Вакха?
 

Колвил

 
        Это он, –
хоть стук и необычен. Стречер, милый,
куда же ты?
 

Стречер

 
        Я очень утомлен,
пойду я спать…
 

Голос

 
        Открой! Промокли силы…
Ох, жизнь мою слезами гасит ночь.
 

Стречер

 
Я, право, утомлен…
 

Колвил

 
        Ступай же, дочь,
впусти его; а нашему герою
тем временем я норку покажу.
 

Колвил и Стречер уходят.


Голос

 
Да это гроб, а не кабак!..
 

Сильвия

(идет к двери)

 
            Открою,
открою…
 

Входит Проезжий.

 
Ах!..
 

Проезжий

 
            Однако – не скажу,
красавица, чтоб ты спешить любила,
хоть ты любить, пожалуй, и спешишь…
Да что с тобой? Ты на меня глядишь
растерянно… Ведь я же не граби`ла…
 

Сильвия

 
Простите, путник строгий…
 

Проезжий

 
                Позови
хозяина. Прости и мне: брюзгливо
я пошутил; усталость неучтива.
Мне нравятся печальные твои
ресницы.
 

Сильвия

 
    Плащ снимите да садитесь
сюда, к огню.
 

Сильвия выходит в боковую дверь. Меж тем кучер и трактирный слуга вносят вещи Проезжего и выходят опять. Он же располагается у камина.


Проезжий

 
        Ладони, насладитесь
живым теплом алеющих углей!
Подошвы, задымитесь, пропуская
блаженный жар! И ты будь веселей,
моя душа! Смотрю в огонь: какая
причудливая красочность! Смотрю –
и город мне мерещится горящий,
и вижу я сквозь траурные чащи
пунцовую, прозрачную зарю,
и голубые ангелы на глыбах
оранжевых трепещут предо мной!
А то в подвижных пламенных изгибах
как будто лик мне чудится родной:
улыбка мимолетная блистает,
струятся пряди призрачных волос, –
но паутина радужная слез
перед глазами нежно расцветает
и ширится, скрывая от меня
волшебный лик – мой вымысел минутный, –
и вновь сижу я в полумгле уютной,
обрызганной рубинами огня…
 

Входит Колвил.


Колвил

(про себя)

 
Дочь не шутила… Впрямь он незнаком мне…
Но голос…
 

Проезжий

 
        Здравствуй, друг бездомных! Помни
пословицу: кто всем приют дает,
себе приют в любой звезде найдет…
 

Колвил

 
Мне голос ваш напомнил, ваша милость,
ночь в глушнике…
 

Проезжий

 
        И, верно, вой зверей
голодных. Да, душа моя затмилась
от голода… Но прежде – лошадей
и моего возницу (мы изрядно
сегодня потрепались) накорми.
 

Колвил

 
Слуга мой Джим займется лошадьми
и остальным… Но вам, о гость отрадный,
чем услужу? Тут, в погребе сыром,
есть пенистое пиво, рьяный ром,
степенный порт, малага-чародейка…
 

Проезжий

 
Я голоден!
 

Колвил

 
        Есть жирная индейка
с каштанами, телятина, пирог,
набитый сладкой дичью…
 

Проезжий

 
                Это вкусно.
Тащи скорей.
 

Хозяин и дочь его хлопочут у стола.

(Про себя.)

 
        Узнать, спросить бы… да,
спрошу… нет, страшно…
 

Колвил

(суетится)

 
            Хлеб-то где ж? Беда
с тобою, дочь!
 

Проезжий

(про себя)

 
    Спрошу…
 

Колвил

 
                Червяк капустный –
ох, Сильвия – в салат попал опять!
 

Проезжий

(про себя)

 
Нет…
 

Колвил

 
    Кружку! Да не эту! Вот разиня…
Да двигайся! Подумаешь, – богиня
ленивая… Ну вот. Ты можешь спать
теперь идти.
 

Сильвия уходит.


Проезжий

(садится за стол)

 
            Отселе – далеко ли
до Старфильда?
 

Колвил

 
        Миль сорок пять, не боле.
 

Проезжий

 
Там… в Старфильде… семья есть… Фаэрнэт, –
не знаешь ли? Быть может, вспомнишь?
 

Колвил

 
                            Нет,
не знаю я; бываю редко в этом
плющом увитом, красном городке.
В последний раз в июне этим летом,
на ярмарке…
 

(Смолкает, видя, что Проезжий задумался.)


Проезжий

(про себя)

 
            Там, в милом липнике,
я первую прогрезил половину
нескучной жизни. Завтра, чуть рассвет,
вернусь туда; на циферблате лет
назад, назад я стрелку передвину,
и снова заиграют надо мной
начальных дней куранты золотые…
Но если я – лишь просеки пустые
кругом найду, но если дом родной
давно уж продан, – Господи, – но если
все умерли, все умерли, и в кресле
отцовском человек чужой сидит,
и заново обито это кресло,
и я пойму, что детство не воскресло,
что мне в глаза с усмешкой смерть глядит!
 

(Вздыхает и принимается есть.)


Колвил

 
Осмелюсь понаведаться: отколе
изволите вы ехать?
 

Проезжий

 
                    Да не все ли
тебе равно? И много ль проку в том,
что еду я, положим, из Китая, –
где в ноябре белеют, расцветая,
вишневые сады, пока в твоем
косом дворце огонь, со стужей споря,
лобзает очарованный очаг?..
 

Колвил

 
Вы правы, да, вы правы… Я – червяк
в чехольчике… Не видел я ни моря,
ни синих стран, сияющих за ним, –
но любопытством детским я дразним…
Тяжелый желтый фолиант на рынке
для Сильвии задумчивой моей
я раз купил; в нем странные картинки,
изображенья сказочных зверей,
гигантских птиц, волов золоторогих,
людей цветных иль черных, одноногих
иль с головой, растущей из пупа…
Отец не слеп, а дочка не глупа:
как часто с ней, склонившись напряженно,
мы с книгою садимся в уголке,
и, пальчиком ее сопровожденный,
по лестницам и галереям строк,
дивясь, бредет морщинистый мой палец,
как волосатый сгорбленный скиталец,
вводимый бледным маленьким пажом
в прохлады короля страны чудесной!..
Но я не чувствую, что здесь мне тесно,
когда в тиши читаю о чужом
чарующем причудливом пределе;
довольствуюсь отчизною. Тепло,
легко мне здесь, где угли эти рдели
уж столько зим, метелицам назло…
 

Проезжий

(набивая трубку)

 
Ты прав, ты прав… В бесхитростном покое
ты жизнь цедишь… Все счастие мирское
лишь в двух словах: «я дома…»
 

Троекратный стук в дверь.


Колвил

(идет к двери)

 
                Вот напасть…
 

Осторожно входит Разбойник.


Разбойник

 
Пурпурный пес, виляй хвостом! Я снова
пришел к тебе из царствия лесного,
где ночь темна, как дьяволова пасть!
 

Он и Колвил подходят к камину. Проезжий сидит и курит в другом конце комнаты и не слышит их речей.

 
Мне надоела сумрачная пышность
дубового чертога моего…
Ба! Тут ведь пир! Кто это существо
дымящее?
 

Колвил

 
            Проезжий, ваша хищность.
Он возвращается из дальних стран,
из-за морей…
 

Разбойник

 
А может быть, из ада?
Не правда ли? Простужен я и пьян…
Дождь – эта смесь воды святой и яда –
всю ночь, всю ночь над лесом моросил;
я на заре зарезал двух верзил,
везущих ром, и пил за их здоровье
до первых звезд, – но мало, мало мне:
хоть и тяжел, как вымище коровье,
в твой кабачок зашел я, чтоб в вине
промыть свою раздувшуюся душу;
отрежь и пирога.
 

(Подходит к Проезжему.)

 
                Кто пьет один,
пьет не до дна. Преславный господин,
уж так и быть, подсяду я, нарушу
задумчивость лазурного венка,
плывущего из вашей трубки длинной…
 

Проезжий

 
Тем лучше, друг. Печалью беспричинной
я был увит.
 

Разбойник

 
            Простите простака,
но этот луч на смуглой шуйце вашей
не камень ли волшебный?
 

Проезжий

 
                    Да, – опал.
В стране, где я под опахалом спал,
он был мне дан царевною, и краше
царевны – нет.
 

Разбойник

 
            Позвольте, отчего ж
смеетесь вы – так тонко и безмолвно?
Или мое невежество…
 

Проезжий

 
                Да полно!
Смешит меня таинственная ложь
моих же чувств: душа как бы объята
поверием, что это все когда-то
уж было раз: вопрос внезапный ваш
и мой ответ; мерцанье медных чаш
на полке той; худые ваши плечи
и лоск на лбу высоком, за окном –
зеркальный мрак; мечтательные свечи
и крест теней на столике резном;
блестящие дубовые листочки
на ручках кресла выпуклых и точки
огнистые, дрожащие в глазах,
знакомых мне…
 

Разбойник

 
    Пустое… Лучше мне бы
порассказали вы: в каких морях
маячили, ночное меря небо?
Что видели? Где сердце и следы
упорных ног оставили, давно ли
скитаетесь?
 

Проезжий

 
        Да что ж, по Божьей воле,
семнадцать лет… Эй, друг, дай мне воды,
во мне горит твое сухое тесто.
 

Колвил

(не оглядываясь, из другого конца комнаты)

 
Воды? Воды? Вот чудо-то… Сейчас.
 

Разбойник

 
Семнадцать лет! Успела бы невеста
за это время вырасти для вас
на родине… Но, верно, вы женаты?
 

Проезжий

 
Нет. Я оставил в Старфильде родном
лишь мать, отца и братьев двух…
 

Колвил

(приносит и ставит воду перед Разбойником)

 
                            Вином
вы лучше бы запили…
 

Разбойник

 
                Шут пузатый!
Куда ж ты прешь? Куда ж ты ставишь, пес?
Не я просил, – а дурень мне принес!
Ведь я не роза и не рыба… Что же
ты смотришь так?
 

Колвил

 
                Но ваши голоса
так жутко, так причудливо похожи!
 

Проезжий

 
Похожи?..
 

Колвил

 
        Да: как морось и роса,
Заря и зарево, слепая злоба
и слепота любви; и хриплы оба:
один – от бочек выпитых, другой –
простите мне, о гость мой дорогой, –
от тайной грусти позднего возврата…
 

Разбойник

(обращаясь к Проезжему)

 
Как звать тебя?
 

Проезжий

 
            Мне, право, странно…
 

Разбойник

 
                        Нет,
ответь!..
 

Проезжий

 
    Извольте: Эрик Фаэрнэт.
 

Разбойник

 
Ты, Эрик, ты? Не помнишь, что ли, брата?
Роберта?
 

Эрик

 
    Господи, не может быть!..
 

Роберт

 
Не может быть? Пустое восклицанье!..
 

Эрик

 
О милый брат, меня воспоминанье
застывшее заставило забыть,
что должен был твой облик измениться…
Скорей скажи мне: все ли живы?
 

Роберт

 
                                Все…
 

Эрик

 
Благодарю вас, дни и ночи!.. Мнится,
уж вижу я – на светлой полосе
родной зари – чернеющую крышу
родного дома; мнится мне, уж слышу
незабываемый сладчайший скрип
поспешно открываемой калитки…
Брат, милый брат, все так же ль листья лип
лепечут упоительно? Улитки
все так же ль после золотых дождей
на их стволах вытягивают рожки?
Рыжеют ли коровы средь полей?
Выходят ли на мокрые дорожки
танцующие зайчики? Скажи,
все так же ли в зеленой полумгле
скользит река? И маленькие маки
алеют ли в тумане теплой ржи?
А главное: как вам жилось, живется?
Здорова ль мать и весел ли отец?
Как брат Давид, кудрявый наш мудрец?
Все так же ль он за тучи молча рвется,
в огромные уткнувшись чертежи?
И кто ты сам? Что делаешь, скажи?
Я признаюсь: мне вид твой непонятен;
в глазах – тоска, и сколько дыр и пятен
на этих кожаных одеждах… Что ж,
рассказывай!
 

Роберт

 
        Ты хочешь? Пес пурпурный,
скажи – кто я?
 

Колвил

 
        Вы – честный…
 

Роберт

 
                        Лжешь…
 

Колвил

 
Вы – честный, но мятежный…
 

Роберт

 
                        Лжешь…
 

Колвил

 
                  Вы – бурный,
но добрый…
 

Роберт

 
Лжешь!
 

Колвил

 
    Вы – князь лесной, чей герб –
кистень, а эпитафия – веревка!
 

Роберт

 
Вот это так! Ты, брат, слыхал? Что, ловко?
 

Эрик

 
Не шутку ли ты шутишь?..
 

Роберт

 
                Нет. В ущерб
твоей мечте – коль ты мечтал увидеть
все качества подлунные во мне, –
разбойник я, живущий в глубине
глухих лесов… Как стал я ненавидеть
сиянье дня, как звезды разлюбил,
как в лес ушел, как в первый раз убил –
рассказывать мне скучно… Я заметил –
зло любит каяться, а добродетель –
румяниться; но мне охоты нет
за нею волочиться… Доблесть – бред,
день – белый червь, жизнь – ужас бесконечный
очнувшегося трупа в гробовом
жилище…
 

Эрик

 
        Словно в зеркале кривом
я узнаю того, чей смех беспечный
так радовал, бывало, нашу мать…
 

Роберт

 
Убийца я!
 

Эрик

 
        Молчи же…
 

Роберт

 
                Бесшабашный
убийца!
 

Эрик

 
        О, молчи! Мне сладко, страшно
над бездною склоняться и внимать
твоим глазам, беспомощно кричащим
на ломаном и темном языке
о царстве потонувшем, о тоске
изгнанья…
 

Роберт

 
    Брат! По черным, чутким чащам –
живуч, как волк, и призрачен, как рок, –
крадусь, таюсь, взвинтив тугой курок:
убийца я!
 

Эрик

 
        Мне помнится: в далеком
краю, на берегу реки с истоком
неведомым, однажды, в золотой
и синий день, сидел я под густой
лоснящейся листвою, и кричали,
исполнены видений и печали,
лазоревые птицы, и змея
блестящая спала на теплом камне;
загрезил я, – как вдруг издалека мне
послышалось пять шорохов, и я
увидел вдруг между листов узорных
пять белоглазых, красногубых, черных
голов… Я встал – и вмиг был окружен…
Мушкет мой был, увы, не заряжен,
а слов моих они не понимали;
но, сняв с меня одежды, дикари
приметили вот это… посмотри…
головки две на выпуклой эмали –
ты и Давид: тебе здесь восемь лет,
Давиду – шесть; я этот амулет –
дар матери – всегда ношу на теле;
и тут меня он спас на самом деле:
поверишь ли, что эти дикари
метнулись прочь, как тени – от зари,
ослеплены смиренным талисманом!
 

Роберт

 
О, говори! Во мне светлеет кровь…
Не правда ль, мир – любовь, одна любовь, –
румяных уст привет устам румяным?
Иль мыслишь ты, что жизнь – больного сон?
Что человек, должник природы темной,
отплачивать ей плачем обречен?
Что зримая вселенная – огромный,
холодный монастырь и в нем земля –
черница средь черниц золотоглазых –
смиренно смерти ждет, чуть шевеля
губами? Нет! В живых твоих рассказах
не может быть печали; уловлю
в их кружеве улыбку… Брат! Давно я
злодействую, но и давно скорблю!
Моя душа – клубок лучей и гноя,
смесь жабы с лебедем… Моя душа –
молитва девушки и бред пирата;
звезда в лазури царственной и вша
на смятом ложе нищего разврата!
Как женщина брюхатая, хочу,
хочу я Бога… Бога… слышишь, – Бога!
Ответь же мне, – ты странствовал так много! –
ответь же мне – убийце, палачу
своей души, замученной безгласно, –
встречал ли ты Его? Ты видел взор
персидских звезд; ты видел, странник страстный,
сияющие груди снежных гор,
поднявшие к младенческой Авроре
рубины острые; ты видел море, –
когда луна голодная зовет
его, дрожит, с него так жадно рвет
атласные живые покрывала
и все сорвать не может…
                        И ласкал
мороз тебя в краю алмазных скал,
и вьюга в исступленье распевала…
А то вставал могучий южный лес,
как сладострастие, глубоко-знойный;
ты в нем плутал, любовник беспокойный,
распутал волоса его; залез,
трепещущий, под радужные фижмы
природы девственной… Счастливый брат!
Ты видел все и все привез назад,
что видел ты! Так слушай: дай мне, выжми
весь этот мир, как сочно-яркий плод,
сюда, сюда, в мою пустую чашу:
сольются в ней огонь его и лед;
отпраздную ночную встречу нашу;
добро со злом; уродство с красотой,
как влагу сказочную, выпью!..
 

Эрик

 
                    Стой!
Твои слова безумны и огромны…
Ты мечешься, обломки мысли темной
неистово сжимая в кулаке,
и тень твоя – вон там, на потолке, –
как пьяный негр, шатается. Довольно!
Я понял ночь, увидя светляка:
в душе твоей горит еще тоска, –
а было некогда и солнце… Больно
мне думать, брат, о благостном былом!
Ты помнишь ли, как наша мать, бывало,
нас перед сном так грустно целовала,
предчувствуя, что ангельским крылом
не отвратить тлетворных дуновений,
самума сокрушительных тревог?..
Ты помнишь ли, как дышащие тени
блестящих лип ложились на порог
прохладной церкви и молились с нами?
Ты помнишь ли: там девушка была
с глубокими пугливыми глазами,
лазурными, как в церкви полумгла;
две розы ей мы как-то подарили…
Пойдем же, брат! Довольно мы бродили…
Нас липы ждут… Домой, пора домой –
к очарованьям жизни белокрылой!
Ты скрыл лицо? Ты вздрагиваешь? Милый,
ты плачешь, да? Ты плачешь? Боже мой!
Возможно ли! Хохочешь ты, хохочешь!..
 

Роберт


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации