Электронная библиотека » Владимир Набоков » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 1 июля 2014, 13:11


Автор книги: Владимир Набоков


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я внутренне поежился. Она влепила мне звонкий поцелуй, погладила по руке и снова залилась слезами. Я увидел ее затуманенные старые глаза, мертвый блеск вставных зубов и такую памятную гранатовую брошь у нее на груди… Мы распростились. Лил сильный дождь, мне было стыдно и досадно, что пришлось прервать вторую главу ради этого бесполезного паломничества. Особенно меня расстроило одно: она не задала ни единого вопроса о том, как жил Себастьян, как он умер, – ни полсловечка.

Глава третья

В ноябре 1918 года моя мать решила бежать со мною и Себастьяном от российских напастей. Вовсю бушевала революция, границы закрылись. Мать нашла человека, сделавшего переброску беглецов за кордон своей профессией, и условилась с ним, что за вознаграждение, половина которого выплачивалась вперед, он доставит нас в Финляндию. Не доезжая границы, мы должны были сойти с поезда на станции – последней, где это еще можно было «законно» сделать, – а дальше идти потаенными тропами – потаенными вдвойне и втройне под завалившими этот безмолвный край снегами. И вот мы вдвоем с матерью в отправной точке нашего железнодорожного путешествия: мы ждем Себастьяна, который с самоотверженной помощью капитана Белова везет багаж из дома на вокзал. Поезд отходил в 8.40 утра. Половина девятого, а Себастьяна все нет. Наш провожатый уже в поезде, спокойно сидит с газеткой; мать предупреждена, что ни при каких обстоятельствах не должна заговаривать с ним при посторонних, а время идет, поезд вот-вот тронется, и нами овладевает чувство кошмарного, цепенящего ужаса. Мы знаем, что этот человек, согласно заветам своего ремесла, ни за что не сделает второй попытки, если первая рухнула еще в зачине. Знаем и то, что вторично оплатить свой побег мы не сможем. Минуты проходят, у меня начинает отчаянно сосать под ложечкой. Мысль, что через минуту-другую поезд тронется, а мы должны будем вернуться на темный, холодный чердак (дом наш уже несколько месяцев как национализирован), была невыносима. По пути на вокзал мы обогнали Себастьяна и Белова, толкавших тяжело нагруженную тачку по скрипящему снегу, и эта картина теперь неподвижно стоит перед моими глазами (в свои тринадцать лет я одарен воображением), каким-то колдовством обреченная каменеть в вечности. Мать расхаживает по платформе туда и обратно – руки заложены в рукава, из-под шерстяного платка выбилась пепельная прядь – и всякий раз, проходя мимо окна, за которым сидит наш провожатый, пытается поймать его взгляд. Восемь сорок пять, восемь пятьдесят… Поезд задерживается, но вот взревел гудок, струя теплого белого дыма подхлестывает собственную тень на буром снегу платформы, и в этот миг появляется бегущий Себастьян, лопасти его треуха летят по ветру. Мы еле успеваем вскарабкаться в тронувшийся поезд. Потребовалось время, прежде чем он сумел нам рассказать, что капитана Белова схватили на улице, когда они проходили мимо дома, где тот жил раньше. В конце концов, бросив багаж на произвол судьбы, Себастьян в отчаянии бросился на вокзал. Через несколько месяцев мы узнали, что наш несчастный друг был расстрелян в одной партии с еще двумя десятками людей, плечом к плечу с Пальчиным, встретившим смерть так же отважно, как Белов.

В «Двусмысленном асфоделе» (1936), последней своей книге, Себастьян вывел эпизодическое действующее лицо – недавнего беглеца из неназванной страны убожества и ужаса. «– Что могу я вам сказать, господа, о своем прошлом? Я родился в краю, где хладнокровно, грубо и с презрением попирается идея свободы, понятие о праве, обычаи человеческой доброты. По ходу истории лицемерные правители время от времени перекрашивают стены общегосударственной тюрьмы в более славненький оттенок желтого и громко возглашают о даровании прав, привычных более удачливым странам; но то ли этими правами пользуются исключительно тюремщики, то ли в них есть какой-то тайный изъян, только они горше декретов откровенной тирании… В этой земле каждый человек если не бандит, то узник; а так как личности отказано иметь душу и все до души относящееся, достаточным средством для руководства и управления человеческой природой стало считаться причинение физической боли… Время от времени случается происшествие, именуемое революцией, которое превращает узников в бандитов и наоборот… Мрачная страна, отвратительное место, господа, и если в сей жизни я могу быть в чем-то уверен, так это в том, что никогда не променяю свободу моего изгнания на злую пародию дома…»

Из того, что в речи этого персонажа мелькнули «обширные леса и укутанные снегом равнины», г-н Гудмэн недолго думая вывел, что весь этот кусок отражает отношение Себастьяна Найта к России. Это карикатурное недоразумение: беспристрастному читателю должно быть ясно, что речь идет скорее о причудливом сплаве тиранических гнусностей, нежели о конкретной стране или исторической реальности. И если я привел эту тираду сразу после рассказа о том, как Себастьян оказался за пределами революционной России, то лишь затем, чтобы увенчать все это несколькими фразами из его наиболее автобиографической книги: «Я всегда думал, – пишет он („Стол находок“), – что одно из самых чистых чувств – это чувство изгнанника, оплакивающего землю, где он родился. Я желал бы показать, как он изо всех сил напрягает память в постоянных усилиях сохранить живыми и яркими картины былого: холмы, что запомнились голубыми, и блаженные дороги{10}10
  …холмы, что запомнились голубыми, и блаженные дороги… – Цитаты из стихотворения английского поэта Альфреда Хаусмена (Alfred Edward Housman, 1859–1936), вошедшего в его сборник «Парень из Шропшира» под № 40.


[Закрыть]
, зайцев на пашне и живую изгородь, в которую вплелась неофициальная роза{11}11
  …живую изгородь, в которую вплелась неофициальная роза… – Реминисценция стихотворения английского поэта Руперта Брука (1887–1915) «Старый дом приходского священника. Гранчестер» (1912). Набоков, в молодости увлекавшийся Бруком, посвятил ему большое эссе, куда включил целый ряд поэтических и прозаических переводов его стихов. В финале этого эссе он упоминает как раз стихотворение о Гранчестере и цитирует ставшее крылатым выражение «неофициальная роза»: «И Руперт Брук, говоря о своей любви к земле, втайне подразумевает одну лишь Англию, и даже не всю Англию, а только городок Гранчестер – волшебный городок. Сидя в берлинском Кафэ-дес-Вестенс, Брук, в душный летний день, с упоеньем вспоминает о той мглисто-зеленой, тенисто-студеной реке, которая протекает мимо Гранчестера. И говорит он о ней точь-в-точь в таких же выражениях, как говорил о благоуханной гавайской лагуне, ибо лагуна эта была, в сущности, все та же родная, узкая речка, окаймленная ивами и живыми изгородями, из которых там и сям выглядывает „неофициальная английская роза“. В непереводимых журчащих стихах он заставляет сотню призрачных викариев плясать при луне на полях; фавны украдкой высовываются из листвы; выплывает наяда, увенчанная тиной; тихо свирелит Пан» (Грани. 1922. № 1. С. 230; Набоков В. Собр. соч. русского периода: В 5 т. СПб., 1999. Т. 1. С. 743).


[Закрыть]
, колокольню вдали и колокольчик под ногами… По той, однако, причине, что тему эту поиздержали более крепкие, чем я, таланты, а еще из-за врожденного недоверия ко всему, что кажется легко изобразимым, никакому сентиментальному пилигриму никогда не будет позволено высадиться на скалу моей неприветливой прозы».

Безотносительно к замыкающим отрывок словам очевидно, что только тот, кому ведомо, каково навсегда оставить милую отчизну, мог испытать подобный искус ностальгии. Для меня немыслимо поверить, чтобы Себастьян, каким бы ужасным ни был лик России во время нашего бегства, не разделял щемящей тоски, которую испытывали мы все. В любом случае Россия была его домом, а круг людей, учтивых, дружелюбных, благонамеренных, обреченных на смерть или изгнание за один лишь грех – за то, что они есть, был и его кругом. Его угрюмые младые думы, его романтическая – и, позвольте добавить, слегка искусственная – страсть к родине его матери не могли, я знаю, вытеснить подлинную его привязанность к стране, где он родился и вырос.

Бесшумно вкатившись в Финляндию, мы какое-то время жили в Гельсингфорсе. Затем наши пути разошлись. Вняв совету старой подруги, мать отвезла меня в Париж, где я возобновил занятия, а Себастьян отправился в Лондон и Кембридж. От своей матери он унаследовал порядочный доход, и какие бы невзгоды ни осаждали его в дальнейшей жизни, они никогда не были связаны с деньгами. Перед его отъездом мы, по русскому обычаю, все трое молча присели «на дорогу». Помню, как сидела моя мать, сложив на коленях руки и крутя отцовское обручальное кольцо (ее обычный жест в праздную минуту), которое носила на одном пальце со своим и которое ей было так велико, что она оба их связала черной ниткой. Помню и позу Себастьяна: на нем синий костюм, нога закинута на ногу и чуть покачивается. Я встаю первым, потом он, потом мама. Он взял с нас слово не провожать его на корабль, так что мы прощаемся здесь, в этой чисто выбеленной комнате. Мать быстро крестит его склоненное лицо, и вот мы глядим из окна, как он со своим чемоданом усаживается в таксомотор: сгорбленное воплощение отъезда.

Вести от него приходили нечасто, коротки были и письма. За три кембриджских года он навестил нас в Париже всего два раза – а вернее сказать, один, потому что во второй раз он приехал на похороны моей матери. Что до нас, мы о нем говорили часто, особенно в последние ее годы, когда она уже ясно видела приближение конца. Это она мне рассказала о странном приключении Себастьяна в 1917 году: оказывается, пока я проводил каникулы в Крыму, престранная пара сняла дачу рядом с нашим лужским имением – поэт-футурист Алексей Пан{12}12
  …поэт-футурист Алексей Пан... – По точному наблюдению В. Мордерер, «портрет и творческие характеристики А. Пана в романе сплетены из лоскутного набора признаков десятка футуристов» (Мордерер В. Ариозо Велимира в мюзикле Набокова // www.ka2.ru/nauka/valentina-14.html). Среди возможных прототипов – тезка Пана Алексей Крученых, человек маленького роста, автор знаменитого заумного стихотворения «Дыр бул щыл…», а также Маяковский, обладатель «громоподобного голоса», и его друзья, Бурлюк и Василий Каменский, разъезжавшие в 1914 г. по провинции: «Маяковский ездил в яркошелковых распашонах, в цилиндре. Давид Бурлюк – в сюртуке, с неизменным лорнетом, с раскрашенным лицом, в цилиндре. Василий Каменский – в коричневом костюме с нашивными яркими лоскутами, с раскрашенным лицом, в цилиндре» (Каменский В. Его-моя биография великого футуриста. М., 1918. С. 24). Как заметила В. Мордерер, фамилия Пан через латинское panis (хлеб; ср. фр. pain; ит. pane) может отсылать к Хлебникову.


[Закрыть]
с женой Ларисой, и Себастьян с ними сдружился. Поэт был шумливый коротышка с искрами истинного дара в сумбуре невразумительных стишат. Но из-за того, что он всячески норовил ошарашить публику лавиной праздных слов (он был изобретатель, по его словам, «заумного бурчания»), основная часть его наследия выглядит сейчас такой захудалой, ненастоящей, старомодной (супермодерну присуще чуднóе свойство дряхлеть, сильно опережая время), что настоящую ему цену знают два-три филолога, отдающие должное его блестящим переводам из английской поэзии, которые он сделал в самом начале своей литературной карьеры, и один из них – воистину чудо словесной трансфузии: «La Belle Dame Sans Merci»[15]15
  «Безжалостная красавица» (фр.).


[Закрыть]
Китса{13}13
  …чудо словесной трансфузии: «La Belle Dame Sans Merci» Китса. – Весьма слабый перевод этого стихотворения («Ах, что мучит тебя, горемыка…»), выполненный Набоковым, вошел в его ранний стихотворный сборник «Горний путь» (Берлин, 1923. С. 165–166; Набоков В. Собр. соч. русского периода: В 5 т. СПб., 1999. Т. 1. С. 554).


[Закрыть]
.

И вот однажды утром – дело было в начале лета – семнадцатилетний Себастьян исчез, оставив моей матери записочку, что он присоединяется к Пану и его жене в их путешествии на Восток. Сначала она приняла это за шутку (Себастьян при всей своей сумрачности мог порой измыслить какую-нибудь дурацкую забаву вроде той, когда он в переполненном трамвае передал через кондуктора девушке в другом конце вагона записку такого содержания: «Я всего лишь бедный кондуктор, но я Вас люблю»). Мать, впрочем, зашла на дачу к Панам и убедилась, что те и впрямь отбыли. Позже выяснилось, что задуманная Паном идея маркополовецкого путешествия состояла в том, чтобы, неспешно дрейфуя в восточном направлении от одного провинциального города к другому, в каждом устраивать «лирический сюрприз», а именно: снимать зал (или навес, когда не выходило с залом) и давать поэтическое представление, на выручку от которого они перемещались бы в другой город. Осталось неясным, в чем состояли обязанности Себастьяна и не приходилось ли ему просто быть всегда под рукой и на подхвате да утихомиривать вздорную и трудноукротимую Ларису. Алексей Пан обычно выходил на сцену в визитке, почти безукоризненной, если не считать вышитых на ней крупных лотосов. На его лысый лоб было нанесено созвездие Большого Пса{14}14
  На его лысый лоб было нанесено созвездие Большого Пса. – В. Мордерер предположила, что это намек на Н. И. Кульбина, близкого к футуристам художника-авангардиста, активного участника публичных собраний, диспутов и чтений, одного из основателей прославленного петербургского кабаре «Бродячая собака», для которого он нарисовал плакат и марку «Созвездие Большого Пса» (http://ruslit.traumlibrary.net/book/futuristy-kulbin/futuristy-kulbin.html).


[Закрыть]
. Стихи свои он читал громоподобным голосом, что, в сочетании с маленьким ростом, наводило на мысль о мыши, рождающей гору. Рядом на сцене восседала Лариса, крупная лошадеподобная женщина в розовато-сиреневом платье, пришивая пуговицы либо починяя мужнины старые брюки, – прелесть была в том, что в повседневной жизни она ни в чем подобном замечена не была. Время от времени, между двух стихотворений, Пан учинял некий медленный танец – смесь игры запястьями в яванском духе с собственными ритмическими пассами. По завершении декламации он славно наклюкивался – и в этом была его погибель. Путешествие на Восток окончилось в Симбирске: для мертвецки пьяного Алексея – в грязных номерах и без копейки за душой, а для Ларисы с ее истериками – в околотке за оплеуху какому-то приставучему чиновнику, осуждавшему буйный гений ее мужа. Себастьян воротился домой столь же беззаботно, как и отправился в путь. «Любой другой мальчишка, – добавила мать, – смущался бы и краснел от стыда за эту глупую историю», – но Себастьян говорил о своем путешествии словно безучастный свидетель диковинного случая. Почему он вообще участвовал в этом дурацком балагане и почему сдружился с этой карикатурной четой, осталось полной загадкой. Мать допускала, что Себастьяна могла прельстить Лариса, но та была совершенно неказиста, не первой молодости и остервенело влюблена в сумасброда-мужа. Вскоре они исчезли из поля зрения Себастьяна. Два-три года спустя Пан пережил недолгую искусственную славу в большевистских кругах – благодаря, я думаю, странному предрассудку о естественной связи между крайностями в политике и в искусстве. Позже, в 1922 или 1923 году, Алексей Пан повесился на подтяжках.

«Я постоянно чувствовала, – говорила мать, – что, в сущности, не знаю Себастьяна. Я знала, что он чистоплотен, что у него хорошие отметки в гимназии, что он прочитывает груды книг, каждое утро упрямо принимает ванну – при слабых-то легких, – я знала все это и многое другое, но суть его ускользала от меня. И теперь, когда он в чужой стране и пишет нам по-английски, я не могу избавиться от мысли, что он так и останется загадкой, – а ведь Бог свидетель, как я изо всех сил старалась быть доброй к этому мальчику».

Когда Себастьян по завершении первого университетского курса навестил нас в Париже, я был поражен его чужестранным обликом. Под твидовым пиджаком он носил канареечно-желтый джемпер, брюки из шерстяной фланели были мешковаты. Толстые носки, не знакомые с подвязками, собирались в складки, полосы на галстуке кричали, а носовой платок он по неясной причине засовывал в рукав. На улице он курил трубку и выбивал ее о каблук. У него появилась новая привычка стоять спиной к камину, погрузив руки в карманы брюк. Русским языком он пользовался осмотрительно, переходя на английский, если разговор затягивался более чем на две фразы. Пробыл он ровно неделю.

В следующий раз он приехал, когда не стало моей матери. После похорон мы долго сидели вдвоем. Он неловко погладил меня по плечу, когда я, случайно заметив ее одиноко лежащие на камине очки, залился слезами, с которыми до того кое-как справлялся. Он был полон доброты и участия, но как будто издали, словно не переставая думать о другом. Мы обсудили наши дела, и он предложил ехать вместе на Ривьеру, а оттуда в Англию; я как раз окончил лицей. Я ответил, что если уж бить баклуши, то в Париже, где у меня много друзей. Он не настаивал. Коснулись денежного вопроса, и он в своей чудаковато-бесцеремонной манере заметил, что всегда готов мне выдать, сколько мне нужно (кажется, он выразился: «столько монеты», но я не уверен). На следующий день он уезжал на юг Франции. Утром мы вышли немного прогуляться, и, как всегда, когда мы оставались вдвоем, мной овладело непонятное смущение, я все время ловил себя на том, что ищу тему для разговора. Он тоже помалкивал. Перед самым отъездом он сказал: «Ну вот, такие дела. Нужно будет что-нибудь – пиши мне в Лондон. Надеюсь, твоя Сорбонна удастся на славу, как мой Кембридж. И кстати, постарайся выбрать предметы по душе и, покуда не надоест, не бросай». Что-то зажглось в его темных глазах. «Удачи – и веселей!» – его словно бы неуверенное рукопожатие выдавало усвоенную в Англии манеру. Невесть почему, мне вдруг стало его бесконечно жаль, захотелось сказать какие-то подлинные, с сердцем и крыльями слова, но, увы, желанные птицы уселись мне на плечо и голову, лишь когда я остался один и надобность в словах миновала.

Глава четвертая

Я принялся за эту книгу спустя два месяца после смерти Себастьяна. Мне ли не знать, как мало понравились бы ему подобные сентиментальные плетения, но все равно скажу: моя неизменная к нему привязанность, которую он всегда так или иначе пресекал и окорачивал, теперь воспряла к новой жизни с такой силой, что все мои прочие дела сошли на нет, словно тени. В наши редкие встречи разговор никогда не заходил о литературе, и теперь, когда вследствие странного обычая людей умирать никакое общение между нами уже невозможно, я отчаянно сожалею, что так и не сказал Себастьяну, насколько меня восхищают его книги. Мало того, я беспомощно гадаю: а было ли ему вообще известно, что я их читал?

Да и что вообще я знаю о Себастьяне? Я могу заполнить две-три главы тем немногим, что помню о его детстве и юности, а дальше? Едва я начал обдумывать книгу, мне стало очевидно, что я должен буду предпринять целое исследование, воссоздать эту жизнь из осколков, срастив их внутренним знанием его характера. Внутренним знанием? Да, им-то я обладал, ощущая его всем своим существом. И чем больше я думал, тем яснее убеждался, что располагаю еще одним средством: всякий раз, стараясь вообразить те его поступки, о которых мне стало известно после его смерти, я уже знал, что и сам действовал бы точно так же. Однажды я наблюдал, как играли друг против друга два брата, оба теннисные чемпионы: один был значительно сильнее другого, и удары у них были совершенно разные, но общий ритм движений обоих порхавших по корту игроков оставался одним и тем же, и будь возможно записать оба варианта игры, на свет явились бы два одинаковых рисунка.

Что-то вроде общего ритма, смею утверждать, имели и мы с Себастьяном – только так я могу объяснить странное чувство «уже бывшего», которое меня охватывает, когда я следую изгибами его жизни. И если мотивы многих его поступков сплошь и рядом оставались для меня загадочными, то теперь их смысл я обнаруживаю порой в неожиданном для меня самого повороте той или иной выходящей из-под моего пера фразы. Вовсе не хочу сказать, что разделяю с ним все сокровища его ума, все стороны его таланта. Его гений всегда казался мне чудом, никак не связанным с тем или иным опытом, общим для нас в силу совпадающих реалий детства. Я мог видеть и помнить то же, что и он, но разница между его силой выражения и моей такая же, как между роялем «Бехштейн» и детской погремушкой. Я ни за что бы ему не показал и малейшей фразы из этой книги, чтобы не заставлять его морщиться над моим убогим английским. А уж он бы поморщился. Не отважусь рисовать себе его реакцию, узнай он, что, прежде чем взяться за это жизнеописание, его братец (чей литературный опыт сводился до этого к нескольким случайным переводам на английский по заказу автомобильной фирмы) решил окончить курсы для будущих авторов, бодро разрекламированные в каком-то английском журнале. Признаюсь, да, – но не сожалею. Джентльмен, который должен был за приличествующее вознаграждение сделать из моей особы преуспевающего писателя, прямо-таки лез из кожи, чтобы научить меня, как быть неброским и изящным, живым и убедительным, и если я оказался бездарным учеником – хотя он слишком добр, чтобы это признать, – то потому лишь, что с самого начала меня заворожило сияющее великолепие рассказа, который он мне прислал как годный для продажи образчик достижений его учеников. Среди прочего там имели место: злонамеренный китаец, который беспрестанно щерился, отважная кареглазая девушка и спокойный здоровяк{15}15
  …злонамеренный китаец… и спокойный здоровяк… – По-видимому, намек на популярные приключенческие романы английского писателя Сакса Ромера (псевдоним Артура Сарсфилда Уорда; 1886–1959), в которых главному герою – невозмутимому британскому джентльмену неизменно противостоит злодей-китаец Фу Манчу.


[Закрыть]
, у которого белеют костяшки пальцев, когда кто-нибудь досаждает ему не на шутку. Я бы умолчал о столь бредовой затее, если бы она не бросала свет на то, как худо я был снаряжен для поставленной задачи и до каких диких крайностей доводила меня робость. Взявшись же наконец за перо, я настроился на встречу с неизбежным, а это, собственно, и означает, что я наконец созрел и готов не щадить усилий.

Тут скрыта еще одна мораль. Если бы Себастьян, забавы ради, записался на такие же заочные курсы – просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет (он любил подобные увеселения), он оказался бы учеником неизмеримо худшим, чем я. Получив задание написать как г-н Всяк, он написал бы, как не пишет никто. Я не в состоянии воспроизвести его стиль, потому что стиль его прозы был стилем его мышления, а оно было головокружительной чередой зияний, которых не собезьянничать, ведь зияния пришлось бы заполнять, тем самым упраздняя. Но когда я встречаю в книгах Себастьяна след впечатления или чувства, сразу же воскрешающий, скажем, некую игру света в некоем определенном месте – картину, оказывается, запавшую помимо воли в память нам обоим, – то начинаю надеяться, что, пусть мне далеко до его таланта, все же выручит меня не что иное, как наше явное психологическое сродство.

Орудие в наличии, остается пустить его в ход. Первым моим долгом после смерти Себастьяна было просмотреть его вещи. Он всё оставил мне, и я располагал его запиской с поручением сжечь кое-что из бумаг, изложенным так неопределенно, что поначалу я решил, что речь идет о черновиках или отвергнутых рукописях, но вскоре убедился, что за вычетом немногих случайных листков, затерявшихся в прочих бумагах, все это было давно уничтожено им самим, поскольку он принадлежал к редкой породе писателей, твердо знающих: не должно оставаться ничего, кроме конечного результата – изданной книги, бытие которой несовместимо с существованием ее призрака – неотесанного, щеголяющего прорехами манускрипта (так мстительное привидение носит под мышкой собственную голову{16}16
  …так мстительное привидение носит под мышкой собственную голову… – Привидение с отрубленной головой под мышкой – распространенный мотив шотландского и английского фольклора. В 1935 г. большую популярность в Англии получила песенка «Анна Болейн» – о мстительном привидении казненной жены короля Генриха VIII, которое бродит по Тауэру «with her head tucked underneath her arm» («засунув голову под мышку»).


[Закрыть]
); вот почему отходы мастерской не имеют права на жизнь безотносительно к их сентиментальной или коммерческой ценности.

Когда я впервые переступил порог квартиры Себастьяна в Лондоне, 36 Оук-Парк-Гарденз, у меня возникло чувство пустоты, какое бывает, когда время упущено и долго откладывавшаяся встреча уже невозможна. Три комнаты, холодный камин, тишина. Последние годы он мало здесь жил, не здесь и умер. В платяном шкафу полдюжины костюмов, почти все старые, и у меня мелькнуло ощущение, что это фигура Себастьяна размножена в окостеневших формах распяленных плеч. Вот в этом коричневом пальто я его однажды видел; я потрогал вялый рукав, но он не отозвался на слабый оклик памяти. Были, конечно, и башмаки: они прошагали много миль и наконец достигли конца путешествия. Навзничь распростерлись сложенные сорочки. Что могли мне рассказать о Себастьяне эти притихшие вещи? Его кровать. Над ней, на стене цвета слоновой кости, небольшой старый пейзаж маслом, чуть растрескавшийся (радуга, распутица, красивые лужи). Первое, что он видел, просыпаясь.

Когда я оглянулся, мне показалось, что предметы в спальне, словно застигнутые врасплох, только-только успели вскочить на свои места и теперь украдкой на меня поглядывают, пытаясь понять, заметил ли я этот преступный маневр, – особенно стоящее у кровати низенькое кресло в белом чехле: интересно, что оно там припрятывает? Пошарив в пазухах его строптивых складок, я нашел нечто твердое, оказавшееся бразильским орехом. И кресло, сложив ручки, снова напускает на себя непроницаемое выражение (не высокомерной ли гордыни?).

Ванная. Стеклянная полочка, голая, если не считать плечистого, с фиалками на спине жестяного флакона из-под талька, отраженного в зеркале, как на цветной рекламе.

Потом я осмотрел две основные комнаты. Столовая, как все места, где люди едят, была на диво безлика, потому, возможно, что пища – главное, что нас связывает с мающимся вокруг хаосом материи. Даже окурок в стеклянной пепельнице и тот оставил некто Мак-Мат, квартирный агент.

Кабинет. Отсюда виден сад – или палисадник – позади дома, темнеющее небо, парочка вязов (а не дубов, как обещало название улицы){17}17
  …вязов (а не дубов, как обещало название улицы). – По-английски «Оук» (Oak) значит «дуб».


[Закрыть]
. В углу развалился кожаный диван. Густо заселенные книжные полки. Письменный стол. На нем почти пусто: красный карандаш да коробка скрепок – вид понурый и отрешенный, хотя лампа на западном краю стола прелестна. Я нащупал ее пульс и расплавил опаловый шар – эта волшебная луна видела движущуюся бледную руку Себастьяна. Теперь я наконец приступаю к делу. Завещанным мне ключом я отпер ящики стола.

Первыми я извлек две связки писем, на которых Себастьян написал: уничтожить. Одна уложена так, что нельзя увидеть ни строчки; бумага голубого оттенка, с синей каемкой, шероховатая. Другая связка представляла собой беспорядочный пук почтовой бумаги, исчерканной крупными и напористыми женскими каракулями. Я понял, чьими. Какое-то безумное мгновение я боролся с искушением познакомиться с обеими пачками поближе. С сожалением сообщаю, что победило лучшее из моих «я». Но когда я жег их в камине, один из голубых листков высвободился и, отпрянув от огненной пытки, развернулся в обратную сторону, и на нем, прежде чем их поглотила тлетворная чернота, просияли два-три слова, но тут же обмерли, и все было кончено.

Я погрузился в кресло и несколько мгновений пребывал в задумчивости. Слова, которые я увидел, сами по себе, право, не имели никакого значения (да и можно ли ожидать, чтобы от случайного языка огня потянулась вдруг хитроумная нить романного сюжета), но они были русскими и составляли часть русской фразы. Дословно там стояло: «Твоя привычка вечно находить…» Поразил меня не смысл, а то, что фраза была на моем родном языке. Я не имел ни малейшего понятия, кто эта русская, чьи письма Себастьян держал рядом с письмами Клэр Бишоп{18}18
  Бишоп. – Эта фамилия так же шахматно окрашена, как и фамилия Найт: англ. Bishop – епископ и шахматный слон.


[Закрыть]
, – и это меня смутило и встревожило. Из своего кресла возле камина, снова холодного и черного, я смотрел на светящийся шар настольной лампы, яркую белизну бумаги, до краев заполнявшей выдвинутый ящик, и одиноко лежащий на синем ковре лист машинописного формата, диагонально разрезанный световой границей. На секунду я увидел сидящего за столом прозрачного Себастьяна и тут же подумал, припомнив отрывок о ложном Рокбрюне: быть может, он предпочитал писать в постели?

Чуть погодя я снова принялся за дело: надо было просмотреть и рассортировать, хотя бы грубо, содержимое ящиков стола. Там было много писем – я их отложил, чтобы просмотреть позже. Газетные вырезки в броском альбоме с невозможной бабочкой на обложке. Нет, не рецензии на его книги: у Себастьяна было слишком высокое самомнение, чтобы их собирать, да и чувство юмора едва ли допускало, чтобы он прилежно их вклеивал в альбом, когда они попадались ему на глаза. Так вот, упомянутый альбом содержал исключительно вырезки, где речь шла, как я выяснил позже, пробежав их на досуге, о происшествиях нелепых и несообразных (сродни сновидениям), случавшихся в самых заурядных местах и при самых заурядных обстоятельствах. Приветствовались, как я понял, и метафоры-гибриды – возможно, он числил их по тому же, чуть кошмарному, ведомству. Среди каких-то юридических бумаг я нашел листок с началом рассказа – всего одно предложение, оборванное на полуслове, давшее зато возможность понаблюдать за странной привычкой Себастьяна не вычеркивать слова, которые он в процессе письма заменял другими, так что, например, обнаруженная фраза выглядела так:

«Будучи Любитель Любитель поспать, Роджер Роджерсон, старый Роджерсон купил старый Роджерс купил, до того боялся Любитель поспать, старый Роджерс так боялся пропустить завтрашний. Он был не дурак поспать. Он смертельно боялся пропустить завтрашнее событие блаженство ранний поезд блаженство поэтому вот что он сделал купил и понес домой купил и принес домой в тот вечер не один, а восемь будильников разного размера и силы тиканья девять восемь одиннадцать будильников разного размера и силы тиканья, каковые будильники девять будильников словно кот с девятью{19}19
  …словно кот с девятью… – Здесь подразумевается английская пословица «A cat has nine lives» («У кошки девять жизней») в значении «Все живое цепляется за жизнь» (ср. «живуч как кошка»).


[Закрыть]
которые он поместил отчего его спальня стала слегка напоминать».

Мне стало жаль, что на этом все кончилось.

Иностранные монеты в коробке из-под шоколадных конфет: франки, марки, шиллинги, кроны – и соответствующая мелочь. Несколько вечных перьев. Восточный аметист, неоправленный. Аптекарская резинка. Склянка пилюль от мигрени, нервного припадка, невралгии, бессонницы, дурных снов, зубной боли. Зубная боль – это уже слишком. Старая записная книжка (1926), полная мертвых телефонных номеров. Фотографии.

Я решил было, что увижу множество девушек. Все знают этот жанр: улыбки на солнце, летние снимочки, уловки континентальной светотени, смеющиеся девы в белом на фоне улицы, песка или снега – но я ошибся. Примерно две дюжины фотографий, что я вытряс из большого конверта с лаконичной надписью рукой Себастьяна «Г-н Эйч», изображали одно и то же лицо в разные периоды жизни: сперва луноликого пострела в скверно скроенной матроске, затем некрасивого отрока в крикетном картузе, потом – курносого юнца и так далее, пока дело не доходит до вереницы уже полновозрастных г-д Эйчей. Скорее отталкивающий, бульдожьего типа мужчина, быстро тучнеющий в мире фотографических задников и всамделишных садиков при фасадиках. Я понял, кем должен был стать этот человек, когда набрел на газетную вырезку на общей скрепке с одним из снимков:

«Автор, пишущий вымышленное жизнеописание, нуждается в фотографиях джентльмена с располагающей наружностью, открытого, уравновешенного, трезвенника, предпочтительно холостяка. Заплачу за право воспроизвести в своей книге детские, юношеские и взрослые снимки».

Книги этой Себастьян не написал, но, возможно, продолжал ее обдумывать в последний год своей жизни, поскольку позднейшая из фотографий г-на Эйча, где он со счастливым видом позирует у новенького автомобиля, была помечена мартом 1935-го, а Себастьян умер менее года спустя.

Хандра и усталость вдруг овладели мной. Мне нужно лицо его русской корреспондентки. Мне нужны фото самого Себастьяна. Мне нужно многое… Чуть погодя, дав взгляду побродить по комнате, я заметил парочку обрамленных фотографий в тусклом полумраке над полками. Я поднялся и осмотрел их. Одна представляла собой увеличенный снимок оголенного по пояс китайца, подвергаемого энергичному обезглавливанию{20}20
  …снимок оголенного по пояс китайца, подвергаемого энергичному обезглавливанию… – Вероятно, речь идет о сенсационной документальной фотографии «Отсечение головы в Бангкоке, столице Сиама», обошедшей в двадцатые годы многие иллюстрированные издания мира (см., например: ИКС. Иллюстрации к «Сегодня». Еженедельник. Рига, 1923. № 1. С. 17). Тот же снимок, запечатлевший самый момент обезглавливания, упомянут в автобиографической книге Набокова «Другие берега» (гл. 13).


[Закрыть]
, другая – заурядный фотоэтюд: кудрявое дитя, играющее со щенком. Вкус подобного соединения я счел сомнительным, но, возможно, у Себастьяна были свои причины их сберечь и развесить именно так.

Я перешел к полкам, где дюжины самых разных книг были рассованы как попало. Один ряд выглядел поухоженнее: мне на минуту показалось, что названия складываются в неотчетливую, но странно знакомую музыкальную фразу{21}21
  …названия складываются в неотчетливую… музыкальную фразу… – Список книг Себастьяна Найта не просто характеризует круг чтения героя, но и представляет собой (подобно списку класса в «Лолите») своего рода словарь основных тем, мотивов и источников романа; фактически в каждом наименовании (и/или в стоящем за ним тексте, а также творческой биографии автора) можно обнаружить определенную параллель к структуре, системе образов и значений, сюжету «Истинной жизни Себастьяна Найта». Так, само многоязычие списка (равно как и включение в него «Англо-персидского словаря»; ср., кстати, уподобление Нины Речной персидской принцессе) указывает на важную для романа тему двух языков и перехода с одного из них на другой; как и роман, он строится, на значимых «музыкальных» повторах, которые прослеживаются на нескольких уровнях: фонетическом (Артур – Автор, Алиса – Улисс), лексическом (два короля в названии трагедии Шекспира и романа американского писателя Торнтона Уайлдера, 1897–1975; две «дамы»: в рассказе Чехова и в романе Флобера) и тематическом (супружеская измена в «Даме с собачкой» и «Мадам Бовари», гибель короля в «Смерти Артура» – романе о рыцарях Круглого стола английского писателя XV в. Томаса Мэлори, и в «Гамлете», соперничество братьев в «Гамлете» и в романе «Мост короля Людовика Святого», странствие в иной мир в сказке Л. Кэрролла и в мифе об Улиссе, отсутствие/изменение телесной оболочки в «Человеке-невидимке» Г. Уэллса и в повести Р. Л. Стивенсона «Странное происшествие с доктором Джекилом и мистером Хайдом»). Напротив, тематически контрастную пару составляют романы двух писателей, известных одним и тем же отклонением от сексуальной нормы, – «Южный ветер» (1917) англичанина Нормана Дугласа (1868–1952), действие которого происходит на острове Забвения, и «Обретенное время», последняя книга цикла «В поисках утраченного времени» М. Пруста, где, по словам Набокова, «протянут мост между прошедшим и настоящим» (отметим, что в своих лекциях Набоков называл мировидение Пруста «призматическим» – ср. название первой книги Найта).
  Если на одном полюсе списка, начинающегося и заканчивающегося трагедией Шекспира, – прославленные шедевры мировой литературы, то другой занимают две совершенно забытые книги: сборник повестей и фельетонов английского писателя-юмориста, редактора знаменитого юмористического журнала «Панч» Фрэнсиса Коули Берненда (1836–1917) «О покупке лошадей и прочем, и прочем» (1875), входящий в цикл «Счастливые мысли по случаю», и комический роман «Автор „Трикси“» (1924) плодовитого английского беллетриста Уильяма Кейна (1873–1925), одного из постоянных поставщиков «легкого чтения» на книжный рынок 1910-х гг. При желании упоминание об этих книгах может быть связано с шахматными мотивами романа: английское «horse», переведенное на русский, дает нам «коня», а «Автор „Трикси“», открывающийся сентенцией, произнесенной епископом (то есть «слоном» – см. прим. к с. 58), завершается его смертью и возведением в епископский сан главного героя (заметим, кстати, что о названиях шахматных фигур, кроме того, напоминают короли и дамы (фр. Dame – ферзь) списка, а косвенно еще и «рыцари-кони» «Смерти Артура»). Однако вряд ли Набоков имел в виду подобную игру, ибо для включения в «музыкальную фразу» произведений Берненда и Кейна у него были более веские основания. Оба они относятся к «низшим», смеховым литературным жанрам (ср. жаргонное значение слова «horse» – шутка), которые играют столь большую роль в поэтике как Себастьяна Найта, так и Набокова (ср., например, повторяющиеся в романе сравнения художественного творчества с цирковым представлением, фокусом, клоунадой, чревовещанием, восходящие к цирковым юморескам Берненда, или чрезвычайно характерное суждение Найта о том, что для него гармония есть соединение рисунка в «Панче» с витиеватой фразой из «Гамлета»); в обоих на первый план выходит проблема построения шутовской повествовательной маски, которая столь важна для Набокова; более того, сам сюжет «Автора „Трикси“» является ключом к сложной набоковской игре с ролями главного героя, повествователя и «истинного» автора текста.
  Набоков переосмысляет и «переводит» на язык другого жанра анекдотическую, откровенно водевильную фабульную схему романа Кейна, герой которого – добропорядочный священник и ученый-теолог, кандидат в епископы, – неожиданно для самого себя тайком сочиняет бульварный роман. Чтобы не повредить своей безупречной репутации, он не рискует опубликовать под своим именем опус, названный женским именем Трикси (сокращение от Беатрис; обыгрывается также его созвучие с tricks – трюки, фокусы, ловкие приемы, обманы), и использует в качестве подставного лица жениха (позже – мужа) своей дочери. Роман имеет бешеный успех, и его честолюбивый тайный автор начинает завидовать славе, выпавшей на долю его «заместителя», и требовать от него раскрытия тайны, но тот уже вошел в роль популярного писателя и отнюдь не желает разоблачения. После всяческих смешных и нелепых недоразумений вопрос об «Авторе „Трикси“» попадает на рассмотрение литературного комитета, среди членов которого появляется и сэр Уильям Кейн, то есть «истинный» романист (он, правда, изменил написание своей фамилии: Keyne вместо Caine – и присвоил себе дворянский титул). Дело кончается ко всеобщему удовлетворению: священник становится епископом, его зять остается знаменитым беллетристом, и автор завершает повествование почти набоковскими фразами: «Ну что, отпустим их [героев] восвояси? – Отпустим» (ср., например, финал рассказа «Облако, озеро, башня», где автор отпускает на волю своего «представителя»). Фабула Кейна у Набокова спрятана глубоко в текст, замаскирована, трансформирована в тайну самого повествования: лишь в процессе чтения мы постепенно начинаем подозревать, что дилетант В. никакой не биограф Себастьяна Найта, а его маска, «подставное лицо», и наконец в финале вместе с рассказчиком окончательно понимаем, что за обоими братьями все время стоял некто третий, «не известный ни ему, ни мне», и что «истинная жизнь» – это сама книга.
  Кроме романа Кейна, на игру с триадой авторов «Истинной жизни Себастьяна Найта» косвенно указывают и некоторые другие названия в списке: «Человек-невидимка» намекает на невидимого третьего, «Смерть Артура» – на смерть Автора (и в прямом, и в переносном смысле), «Алиса в Стране чудес» – на финал романа, где вокруг В. начинают кружиться персонажи произведений его брата, подобно тому как в финале сказки Кэрролла вокруг сестры Алисы начинают кружиться персонажи ее волшебного сна, «Доктор Джекил и мистер Хайд» – на раздвоенность-слитность субъекта и объекта повествования.


[Закрыть]
: «Гамлет», «La mort d’Arthur»[16]16
  «Смерть Артура» (фр.).


[Закрыть]
, «Мост короля Людовика Святого», «Доктор Джекилл и мистер Хайд», «Южный ветер», «Дама с собачкой», «Мадам Бовари», «Человек-невидимка», «Le temps retrouvé»[17]17
  «Обретенное время» (фр.).


[Закрыть]
, «Англо-персидский словарь», «Автор „Трикси“», «Алиса в Стране чудес», «Улисс», «Как покупать лошадь», «Король Лир»…

Мелодия выдохлась и угасла. Я вернулся к столу и начал сортировать отложенные письма. Письма были в основном деловые, почему я и счел себя вправе их просмотреть. Не все имели отношение к роду занятий Себастьяна, но какие-то имели. Они были в беспорядке, и многое в них осталось для меня непонятным. Изредка Себастьян сохранял копии своих писем, так что, к примеру, у меня оказался полный текст долгого и азартного диалога между ним и издателем одной из книг. А вот какая-то суетливая особа, да еще из Румынии, хлопочет о подданстве… Еще я узнаю, как расходятся его книги в Англии и доминионах… Ничего особенно блестящего, но по крайней мере одна из цифр вполне недурна. Несколько писем от благожелательных коллег. Один добрый сочинитель, автор единственной, но нашумевшей книги, укоряет Себастьяна (4 апреля 1928 года), что тот «конрадообразен»{22}22
  …что тот «конрадообразен»… – Критик упрекает Себастьяна Найта в подражании английскому писателю польского происхождения Джозефу Конраду (наст. имя – Юзеф Теодор Конрад Коженевский; 1857–1924). Далее в оригинале следует непереводимый каламбур, основанный на семантизации обеих частей прилагательного «conradish» («конрадообразный»), – совет начинающему прозаику «leaving out the „con“ and cultivating the „radish“ in future works», то есть буквально «забыть про капитанскую рубку» (намек на профессию Конрада, который был капитаном английского торгового флота) и «в будущих произведениях заняться выращиванием редиса». Однако многозначность слов «con» (его другие значения: учиться, много знать; негативно относиться к чему-то; консерватор, консерватизм; обман, фокус; игра слов, каламбур) и «cultivate» (не только «выращивать», но и «развивать, поощрять»), а также возможность переосмыслить «radish» (редис, редиска) либо в непосредственной связи с его латинской этимологией (от radix – корень, нижняя часть, основание), либо в связи с другими производными от того же корня (радикал, радикальный) оставляют простор для множества истолкований. Рекомендация критика может быть понята как в литературном, так и в политическом и даже эротическом (ср. фр. груб. con – вагина) планах: «меньше консерватизма, больше радикализма», «отбросить ученость (книжность, начитанность) и обратиться к основам (корням, истокам)», «отказаться от шуток (обманов, каламбуров, игр) и заняться земными проблемами» и т. д.


[Закрыть]
, и советует, отпустив коня, в будущих произведениях побольше радеть о читателе – идея, по-моему, на редкость глупая.

Наконец, когда связка уже близилась к концу, я нашел, вместе с письмами моей матери и моими собственными, несколько писем от одного из университетских друзей, и, пока я сражался с их страницами (старые письма терпеть не могут, когда их разворачивают), меня вдруг осенило, где будут мои следующие охотничьи угодья.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации