Текст книги "Культура Два"
Автор книги: Владимир Паперный
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
В середине XVI в. горизонтальная и равномерная тенденции проявились и в ереси Матвея Башкина, утверждавшего, что христианство несовместимо с рабством, и в учении Феодосия Косого, проповедовавшего общность имущества, и частично в идеях Ермолая-Еразма, суть которых сводилась к социальному выравниванию общества. Началом новой фазы застывания можно считать строительство собора Покрова на рву (Василия Блаженного) в 1555 – 1561 гг., а ее завершением – сооружение стен вокруг Белого и Земляного города (1591 – 1592). Эта фаза застывания характерна довольно высокой степенью вертикальности, проявившейся, в частности, в установлении в России собственного патриаршества (1589).
Начало XVII в. ознаменовалось грандиозным сжиганием Москвы (1611) и ее строительством заново при Михаиле Федоровиче и Алексее Михайловиче. В 60-х годах XVII в. культура иерархизируется, это проявляется, например, в указе 1668 г., запрещающем сидеть на лошадях в присутствии царя (ПСЗ, 1, 430), – это значит, что самой высокой точкой должен быть царь; или в запрещении (1670) въезжать верхом в Кремль (ПСЗ, 1, 468) – это означает пространственную иерархию и выделенность центра. Иерархизация продолжалась и при Федоре – упомянем указ 1680 г. с точным расписанием, в какие дни и в каких одеждах являться ко двору разным чинам: в некоторых случаях в золотых ферезеях, в иных – в бархатных, в третьих – в «объяринных» (ПСЗ, 2, 850); здесь можно заметить несоизмеримость уровней, напоминающую схему А. Пятигорского. Иерархизация продолжалась еще даже при совместном царствовании Петра и Ивана, последним ее актом можно считать указ 1684 г., где было сказано, каким чинам к какому подъезду Кремля позволено подходить, по каким лестницам Кремля подниматься и где останавливаться (ПСЗ, 2, 1100). И пространственным воплощением этого затянувшегося процесса иерархизации и было как раз «нарышкинское барокко» с его пятиглавием, ступенчатостью и устремленностью ввысь.
Но, парадоксальным образом, параллельно с этим процессом на другом уровне шел бурный процесс развития, связанный с расколом и достигший своего максимума тоже в конце XVII в.
П. Н. Милюков в свое время метафорически писал, что иосифляне начала XVI века в XVII веке превратились в раскольников (Милюков, 2, 38). В этом единственном пункте я позволю себе не согласиться с историком. Нестяжатели равномернее и горизонтальнее иосифлян, точно так же как раскольники равномернее и горизонтальнее Никона (и, само собой, Петра). И поведение и идеология раскольников носят черты растекания. Это поведение энтропийно. «После того, – пишет о расколе Соловьев, – как раз известный авторитет, власть, отвергнуты, является сильное стремление высвободиться от всякого авторитета, от всяких общественных и неравенственных уз» (Соловьев, 7, с. 114). Отмеченная Соловьевым «привычка к расходке», или то, что по-английски называют rootlessness, нигде не проявилась так ярко, как именно у раскольников.
Петровская эпоха началась с утверждения равенства и равномерности. Указ 1697 г., явно полемизируя с указом 1680 г. о золотых и бархатных ферезеях, требует запретить «всяких чинов людям носить богатое платье» (ПСЗ, 3, 1598). Серия указов 1700 – 1704 годов о ношении заграничной одежды – сначала венгерской, потом немецкой (ПСЗ, 4, 1741, 1887, 1999) – тоже обращена ко «всяких чинов людям».
Деятельность Петра первоначально направлена на децентрализацию. Это видно и в стремлении вынести столицу из центра на окраину, это видно и в губернской реформе 1708 г., по которой страна была разделена на 8 губерний (ПСЗ, 4, 2218). Однако постепенно членения становятся все более мелкими. В 1719 г. губерний становится уже 11, причем каждая делится на провинции, а те, в свою очередь, на дистрикты (Ключевский, 4, с. 182). Аналогичное измельчение членений происходило и в 1930-е годы. В 1930 г. Москва была разделена на 10 районов (Полетаев, с. 41). В 1938 г. – уже на 23 района (БСЭ /1/, т. 40, с. 376). Огромная Московская область в 1937 г. распалась на три: Московскую, Тульскую и Рязанскую (СЗ, 1937, 66, 298).
Можно сказать, что культуре 1 свойственны крупные членения и «детские» пропорции, а в культуре 2 членения дробятся и пропорции «взрослеют». Когда бывший член АРУ Д. Фридман увидел портик законченной в 1934 г. Библиотеки Ленина, колонны показались ему слишком тонкими. Я. Корнфельд отвечал ему: «Эта оценка весьма спорна и, на наш взгляд, несправедлива. Привычка понимать прочное как тяжелое, привычка считать колонной столб в пропорциях от 1:17 до 1:11 лежит в основе этого суждения… Мы должны воспитывать новое чувство законных пропорций» (АС, 1935, 2, с. 72).
Во Фридмане заговорило, я думаю, то же самое стремление к архаическим «детским» пропорциям, которое Грабарь отмечал у архитекторов начала александровской эпохи, говоря, что даже храм Посейдона в Пестуме «для них недостаточно архаичен» (Грабарь, 3, с. 450).
Петровская эпоха, начавшись с децентрализации, кончилась поворотом обратно, к центру. Выделенной точкой сначала оказался Петербург (везде, например, кроме Петербурга, было запрещено строить каменные дома – ПСЗ, 5, 2848). А когда в 1721 г. победитель, которому через месяц суждено было стать Императором и Отцом отечества, торжественно въезжал в Москву сквозь несколько специально выстроенных триумфальных ворот, в этом символическом возвращении блудного сына отчетливо обозначилось застывание культуры, и не случайно, что через четыре месяца после торжественного въезда в старую столицу появилась Табель о рангах (ПСЗ, 6, 3889), где иерархическая структура была зафиксирована и узаконена.
Некоторое растекание культуры, начавшееся после смерти Петра, не было глубоким и длительным. Значительных передвижений по стране в этот период не наблюдается (Куркчи). Тем не менее какие-то черты культуры 1 этой эпохе свойственны. Можно вспомнить, например, многочисленные проекты общественного переустройства, поданные в 1730 г. в Верховный тайный совет, – власть санкционирует такое проектирование только на фазах растекания. Формально некоторый антииерархический пафос можно увидеть и в уничтожении самого Верховного тайного совета (ПСЗ, 8, 5510), поскольку этот акт направлен против элиты. Но за этим актом отчетливо видно стремление вождя и массы к непосредственному общению, не через бюрократический аппарат, а такие прорывы иерархии в русской истории происходят чаще всего на фазе застывания. В качестве примера можно привести Ивана Грозного, апеллировавшего к народу во время казней бояр, и Сталина, искавшего поддержки у масс в борьбе с инженерами-«спецами», «бюрократами», а позднее – евреями. Такова уж специфика культуры 2, что ее иерархия всегда строится на частичном самопожирании.
Некоторые черты растекания культуры между Петром и Елизаветой можно увидеть и в позволении строить дома из камня во всех городах (ПСЗ, 8, 5366), и в разрушении (ПСЗ, 8, 5233) пространственной иерархии самой Москвы (при Петре в разных частях Москвы можно было строить из разных материалов – ПСЗ, 4, 2051, 2232, 2306), и в разрешении строить без художественности («а рисунки у архитекторов брать тем, кто сам пожелает» – ПСЗ, 8, 5233), и даже в ориентации на Германию (бироновщина). А затвердевание культуры по-настоящему началось только с воцарением Елизаветы Петровны.
Интересно, как проявилась эта граница культур в творчестве Варфоломея Растрелли. Дворец Бирона в Митаве – это, по точному определению Грабаря, «огромное здание», которое «довольно скучно и бедно как по общему замыслу, так и по деталям. Бесконечные ряды окон с повторяющимся всюду одним типом наличников, перебивающихся только пилястрами, тоскливое чередование которых еще более подчеркивает монотонность всей этой архитектурной композиции» (Грабарь, 3, с. 185). Это типичный пример впечатления, произведенного сооружением фазы растекания на наблюдателя, находящегося уже в другой фазе. Примерно такое же впечатление производили в 1930-е годы дома-коммуны М. Гинзбурга или жилые кварталы Э. Мая.
Елизаветинские постройки Растрелли производят на Грабаря уже совсем другое впечатление. Церковь большого Петергофского дворца Грабарь назвал, как мы помним, «восторженной песнью пятиглавия», Смольный монастырь – «архитектурной сказкой», от которой «Русью пахнет» (там же, с. 208), а все его творчество этого периода – «варварством», которое сродни «стихийной мощи, той первобытности и суровой примитивности, которые свойственны народному искусству» (там же, с. 228). Наименее точным в этом высказывании И. Грабаря мне кажется слово «суровым», оно не подходит ни к творчеству Растрелли, ни к русскому народному искусству. Само же сравнение творчества Растрелли с народным искусством, напротив, чрезвычайно удачно, а для нас это сравнение представляет особую ценность, потому что с народным искусством культура 2 постоянно отождествляла себя в 1940-е годы.
В 60-х годах XVIII в. снова началось бурное растекание. Его можно увидеть и в активном движении населения по стране (Куркчи), и в ранних указах Екатерины II, и в идеологии странничества Евфимия, призывавшего не заботиться «о дому, о жене и о чаде, и о торгах, и о прочих преизлишних стяжаниях», а «тесношественный, нужный и прискорбный путь проходити, не имети ни града, ни села» (Клибанов, с. 205), и, скажем, в эгалитарной организации общины духовных христиан Тамбовской губернии, про которых наблюдатель рассказывал: «И буде у них в чем какая тому нужда, например, в пище и одежде, то такового ссужают. И, одним словом, нет у них ни в чем раздела или щота, и кому что надобно, то как бы свое берет безвозбранно» (там же, с. 262).
А в творчестве Джакомо Кваренги воплотилась екатерининская фаза затвердевания культуры, начавшаяся с 80-х годов XVIII в. Тут, правда, возникает одна сложность. Архитектура Кваренги очевидно горизонтальна – достаточно взглянуть, например, на Аничков дворец, в котором нет никакой устремленности ввысь. Я думаю, что дело тут, во-первых, в том, что застывание екатерининского времени не было полным, движение населения по стране продолжалось, по данным А. Куркчи, до 90-х годов, во-вторых, это время классицизма, а классицизм вообще горизонтальнее барокко. Если же мы обратимся к архитектуре и начала царствования Екатерины II, и эпохи Александра I, то увидим, что и там и тут горизонтальный импульс гораздо отчетливее.
Московский воспитательный дом, например, построенный К. Бланком в 1764 – 1770 годах, растянутый по горизонтали на целый квартал, воспринимался современниками примерно так же, как дом Ле Корбюзье на Кировской. «Московские ведомости» в 1770 г. сухо сообщили о предполагаемом «переселении питомцев Императорского воспитательного дому из деревянных покоев в новопостроенной… каменный квадрат» (Евсина, с. 114). Сходное впечатление мог производить и александровский классицизм. Академик И. Фомин отмечал в свое время (в 1911 г.) «чрезмерную растянутость» построек этого времени (которую он, впрочем, объяснял «русской ширью»), «суровую гладь стены» и «монотонность форм» (МСАА /1/, с. 116).
При этом самые горизонтальные постройки Кваренги никогда ни у кого не вызывали чувства монотонности, и «предвозвестником александровского классицизма» обычно считают Чарльза Камерона (Грабарь, 3, с. 469).
Я стараюсь не касаться русской архитектуры второй половины XIX в. Дело в том, что эта архитектура принципиально отличается от всей предшествующей и последующей архитектуры. В это время существенно изменились отношения между архитектурой и властью. Впервые появились заказчики, не связанные с государственной властью, появилась профессиональная архитектура в западном смысле этого слова. Эту архитектуру иногда оценивали значительно выше предшествовавшей. П. Милюков, например, считал, что в это время впервые технические европейские средства стали служить для выражения собственного духовного содержания (Милюков, 2, с. 224). Но чаще ее рассматривали, наоборот, как полный упадок. Когда современные исследователи захотели реабилитировать эту эпоху, им пришлось делать это с большими оговорками (Борисова и Каждан).
Бесспорно одно: вторая половина XIX в. – это время профессиональной архитектуры, которая именно благодаря своему профессионализму не была в такой степени, как предшествующая и последующая архитектуры, включена в процесс чередования культур 1 и 2. Для интерпретации русской архитектуры конца XIX в. нужны какие-то иные методологические средства.
В советское время работали многие из мастеров модерна и эклектики конца прошлого века, и многие формальные мотивы были перенесены оттуда в 20-е и 30-е годы. Два цилиндра дома К. Мельникова в Кривоарбатском переулке заставляют вспомнить о двух цилиндрах особняка Морозова на Воздвиженке архитектора В. Мазырина, станции метро «Дворец Советов» («Кропоткинская») или «Маяковская» (А. Душкин) носят явные черты стилистики «модерна», станция «Киевская-радиальная» (Д. Чечулин) или здание ВЦСПС (А. Власов) перекликаются с дореволюционной «эклектикой».
И несмотря на все это, можно утверждать, что взаимоотношения архитектуры с властью к 1930-м годам полностью вернулись к своей традиционной, то есть внепрофессиональной форме.
Глава вторая. Механизм – человек
5. Коллективное – индивидуальноеКультура 1 в соответствии со своими эгалитарноэнтропийными устремлениями почти не выделяет отдельного человека из массы, она его, в сущности, не видит. Субъектом всякого действия для культуры 1 является коллектив, если отдельный человек каким-то образом и попадает в сферу внимания, то у него есть лишь две возможности: либо правильно понять направление движения коллектива и примкнуть к этому движению, либо понять его неправильно и быть раздавленным движущейся массой. Вот образ этого коллективного субъекта, каким его видит в 1918 г. пролетарский поэт Владимир Кириллов:
Все заодно и все за всех.
Кто остановит буйный бег…
Железно-каменный массив –
Несокрушимый коллектив.
(Кириллов, с. 238)
Надо сказать, что степень растворения индивида в коллективе у художников и власти была неодинаковой, и это привело в 1919 г. к некоторому конфликту. Группа «комфутов», куда входили Маяковский, Кушнер, Брик и другие, обратилась в Выборгский райком партии с просьбой принять в партию всю их группу в качестве особого коллективного члена, что вызвало у Выборгского райкома недоумение: «Уставом нашей партии не предусмотрены подобного рода коллективы… утверждением подобного коллектива мы можем создать нежелательный прецедент в будущем» (Jangfeldt, с. 101).
Однако конфликт комфутов и Выборгского райкома касался всего лишь степени, а не самой идеи коллективизма. Через два месяца после ответа Выборгского райкома был опубликован декрет о потребительских коммунах. Власти поддержали дома-коммуны, субсидировали (хотя и не слишком щедро) строительство студенческих общежитий, фабрик-кухонь на всем протяжении 20-х годов, и насильственная коллективизация крестьянства в 1929 – 30-м годах – по существу, последнее звено в этой цепи, хотя одновременно и первое звено в другой цепи.
Художники, и среди них архитекторы, тоже продолжали отстаивать свои коллективистские взгляды на протяжении всех 20-х годов, а в 1929 – 30-м годах, параллельно с начавшейся коллективизацией сельского хозяйства, архитектурная идея коллективного существования дала новый всплеск – в проектах домов-коммун Стройкома (обратим внимание на коллективное авторство этих проектов), в коллективных спальнях В. Кузьмина, в «Сонной сонате» К. Мельникова и других проектных предложениях.
Коллективное существование, подразумеваемое всеми осуществленными и неосуществленными домами-коммунами 20-х годов, построено на принципах равенства членов этого коллектива, поэтому авторы всех этих предложений крайне негативно относились к тому коллективу, где роли распределены неравным образом, то есть к семье.
«Пролетариат, – писал автор одного из самых экстремистских проектов тех лет, – должен немедленно приступить к уничтожению семьи как органа угнетения и эксплуатации» (Кузьмин, 1928, с. 82). Этот текст поместили в своем журнале Веснин и Гинзбург, как бы санкционировав его тем самым, а через два года снова предоставили Кузьмину страницы журнала. На этот раз Кузьмин писал так: «Человек постоянно работает (даже когда он спит)… Взрослые коммунары спят: группами по шесть человек (отдельно мужчины и женщины), по двое (прежние “муж” и “жена”)» (Кузьмин, 1930, с. 14 – 15). Нельзя не обратить внимания на сходство этих идей со сном Угрюм-Бурчеева из «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина (1870): «В каждом доме находится по экземпляру каждого полезного животного мужского и женского пола, которые обязаны, во-первых, исполнять свойственные им работы и, во-вторых, размножаться» (Салтыков-Щедрин, с. 190). А если бы мы захотели отыскать истоки кузьминских идей, то нам, может быть, следовало бы обратиться к 1770 г. (это тоже фаза растекания), когда в Россию, в Черниговскую губернию, переселилась одна из общин гуттерских братьев. Там тоже спали отдельно мужчины и женщины. Иногда, как и у Кузьмина, пары удалялись в отдельные комнаты, которые были «без печей и сделаны только для спанья или временного женатых пребывания» (Клибанов, с. 274). У гуттерских братьев «матерям и отцам не воспрещается в свободное время приходить к детям или брать их в свои комнаты» (там же). Кузьмин приходит к тем же формулировкам: «Родители могут видеть своих детей… В известное время они приходят к ним, ласкают их, кормят грудью…» (Кузьмин, 1930, с. 16 – уничтожение разницы между мужчинами и женщинами в культуре 1 достигает, как видим, такой степени, что кормить детей грудью там могут и отец и мать). Я склонен думать, однако, что Кузьмин ничего не знал о гуттерских братьях и их идейных предшественниках, он, скорее всего, мысленно обращался к Марксу и Энгельсу.
Тот факт, что А. Веснин и М. Гинзбург поместили такой текст в своем журнале, не должен удивлять – Кузьмин всего лишь довел до некоторого логического предела одну из интенций культуры 1, направленную на разрушение семьи и замену ее коллективом. Ту же интенцию мы могли бы увидеть и в высказываниях М. Охитовича: «Если не будет домашнего производства, что будет объединять меня в одной квартире с другими лицами? Семейные узы? Но семейные заботы берет на себя машинная техника» (Охитович, 1929, с. 134). Эти же идеи можно видеть и во многих других проектах 20-х годов (Гинзбург, Николаев, Барш, Владимиров и др.).
Новая архитектура разрушительна по отношению к традиционной семье, и в этом она вполне созвучна устремлениям государственной власти, которые тоже направлены на редукцию семьи до уровня сожития, говоря словами Салтыкова-Щедрина, «двух экземпляров полезных животных мужского и женского пола», причем это сожительство рассматривается всего лишь как временное отклонение от коллективного существования. В 1924 г. один журнал давал читателям такие официальные разъяснения: «Если гражданин и гражданка живут как муж и жена и сами это признают, то считается, что они состоят в браке. Поэтому вселение их в одну комнату не нарушает постановление Московского совета от 28/VII с. г. и является вполне законным» (СМ, 1924, 4, с. 48). Постановление Московского совета, в сущности, приходит к тому пониманию брака, которое существовало у некоторых русских сектантов, в частности, у духоборцев. Вот свидетельство 1805 г.: «Брак у них не почитается таинством и совершается по одному взаимному согласию молодой четы… Церемоний и обрядов при том также не бывает никаких, довольно для сего согласия молодых супругов…» (Клибанов, с. 272). Наличие подобных интенций в истории русской культуры (хотя мы и не рассматриваем их подробно) избавляет нас от необходимости обращаться к истокам европейской антисемейной традиции – к Ликургу, Платону или Марксу.
Ясно, что для семьи были разрушительны и предельное упрощение процедур регистрации и расторжения брака (описание нового отношения культуры к браку находим в рассказе М. Зощенко «Свадьба») и разрешение бесплатных абортов (СУ, 1920, 471), полностью запрещенных, кстати, культурой 2 (СЗ, 1936, 34, 309) и вновь разрешенных в 1950-х годах (ПЗМ, 1955, 23 ноября). Культуре 1 приходилось активно отстаивать свое новое отношение к браку; так, например, одна из причин закрытия церковных консисторий – то, что они объявляли «поруганием религии акт прекращения гражданами своего брачного союза», а тех, кто развелся, как оскорбленно писал наркомюст Курский, «объявляли преступниками и именовали позорным названием прелюбодеев» (СУ, 1920, 45, 205).
54. В собственном доме К. Мельникова сон был коллективным – вся семья спала в одной комнате, слегка разделенной щитами (ФА, 1980).
Традиционная семья – это институт, посвященный таинству рождения. Культура 1 срывает с рождения ореол таинства, это для нее всего лишь акт воспроизводства. Глобальный коллектив этой культуры посвящен другому таинству – таинству труда.
Отношение новой архитектуры к семье любопытным образом проявилось в собственном доме К. Мельникова в Кривоарбатском переулке. Этот дом предназначен для семьи – семьи самого архитектора, – но ночью эта семья превращается в коллектив спящих людей, и сон этого коллектива должен протекать в одном общем специально оформленном помещении, лишь слегка разгороженном узкими вертикальными плоскостями. В этом смысле коллектив спящих членов семьи Мельниковых не отличается от того коллектива из 600 человек, которому Мельников адресовал свою «Сонную сонату». Интересно также, что в иофановском Доме правительства (первый дом СНК на Берсеневской набережной) во многих квартирах нет кухонь – быт членов правительства тоже разрушителен по отношению к «семейному очагу».
Однако иофановский дом еще не был полностью построен, когда в 1930 г. появилось постановление ЦК ВКП(б) «О работе по перестройке быта», где не совсем прямо, но достаточно решительно отвергалась идея коммунального быта: «…имеют место крайне необоснованные, полуфантастические, а потому чрезвычайно вредные попытки отдельных товарищей… “одним прыжком” перескочить через… преграды на пути к социалистическому переустройству быта…» (О работе). Мы видим здесь тот же ход новой культуры, что и в отношении к будущему: идеал предыдущей культуры отодвигается на неопределенную дистанцию, а движение к нему растягивается на неопределенное время. «Я-хочу-будущего-сегодня» Маяковского, напугавшее Горького, и «перескочитьодним-прыжком», вызвавшее раздражение ЦК, имеют между собой нечто общее.
В вышедшей через год книге С. Горного наркомздрав Н. Семашко, отвечая на анкету автора, еще по инерции восклицал: «Никаких уступок индивидуальной кухне и прачечной, частной починочной мастерской… все должно быть организовано на общественных началах» (Горный, с. 126). Но еще через год, 10 апреля 1932 г., появится постановление СНК, подписанное Молотовым, где с торжественностью, которую можно только сравнивать с барабанным боем, под который зачитывались в 1701 г. петровские указы о ношении немецкого платья, будет сказано нечто совсем неожиданное: «Швейная и кожевенная промышленность, сведя все производство одежды исключительно, а производство обуви преимущественно к стандартному изготовлению, тем самым лишили потребителя возможности выбора одежды и обуви по своему вкусу и возможности индивидуального заказа на изготовление одежды и обуви». Постановление требует «предоставить покупателю, имеющему ордер на покупку готового платья, право замены готового платья отрезом материала, для чего при выписке ордера делать на последнем соответствующую пометку… категорически запретить расходовать фонды, выделенные для пошивки по индивидуальным заказам, на производство стандартной одежды» (СЗ, 1932, 27, 166).
Чтобы вполне оценить значение этого неожиданного гимна индивидуальности, вспомним, что дело происходит в самом начале 30-х годов в условиях беспрецедентного в истории России голода (по воспоминаниям некоторых очевидцев, города были оцеплены войсками, чтобы не впускать туда умирающих от голода крестьянских беженцев). В стране действует карточная система, что видно даже из текста постановления («ордер на покупку»). Тем не менее через два месяца появляется второе постановление, где говорится, что первое выполняется недостаточно энергично, и предлагается «в течение двух дней обеспечить полностью широкое оповещение населения об открытых мастерских и пунктах приема заказов, используя кино, радио, специальные объявления в печати, а также обеспечить систематическую информацию населения через печать о ходе работы по пошивке индивидуальных заказов» (СЗ, 1932, 49, 293).
Достаточно сопоставить этот текст с излюбленными культурой 1 проектами рациональной стандартной одежды (А. Родченко, В. Степанов, Л. Попова), чтобы убедиться, как велика пропасть, разделяющая две культуры. По-видимому, смысл обоих приведенных постановлений об индпошиве именно в указании рубежа культур. Культура 2 этими постановлениями, донесенными до населения с помощью радио, кино и печати, как бы публично открещивалась от эгалитарного, коллективистского, ориентированного на стандарт наследия прошлой культуры. Это было символическим жестом, что подчеркнуто фразой последнего постановления о «систематической информации населения о ходе работ по пошивке». Размноженный средствами массовой информации индивидуальный пошив до некоторой степени перекликается с размноженными печатью перелетами через Северный полюс. Между этими двумя явлениями есть разница: в одном случае у населения отнималось право передвижения, и это компенсировалось печатно размноженными передвижениями героев, в другом случае населению дарилось отнятое у него предыдущей культурой право индивидуального выбора, но дарилось оно тем немногим, кто этим правом мог воспользоваться. Общее у этих двух случаев то, что потребителями благ и там и там выступают особые представители населения, а само население сопереживает им с помощью средств массовой информации. И провозглашаемая культурой 2 индивидуальность была индивидуальностью как раз тех представителей, а отнюдь не каждого жителя страны. Распределение индивидуальности, как мы видим, повторяет ту самую структуру иерархии, описанную в предыдущем разделе.
Особенно отчетливо проявилось это новое иерархическое распределение индивидуальности – в противовес прежнему равномерному ее отсутствию – в области кино. В фильмах С. Эйзенштейна 20-х годов культуру 2 особенно раздражает, что субъектом действия там является масса, в этом культура 2 справедливо усматривает связь с идеологией Пролеткульта. «Мы придаем сейчас, – пишет киножурнал в 1934 г., – первостепенное значение изображению индивидуальных характеров» (СК, 1934, 1 – 2, с. 7). Это требование индивидуальности журнал относит не ко всем героям, а только к образам коммунистов. В прошлой культуре, как полагает журнал, коммунисты «рисовались одним мазком, их характеристика сводилась обычно к одной черте, никаких расщеплений, никаких противоречий в характере, монолитный кусок, а проще говоря, манекен, двигающийся всегда в одном направлении» (там же, с. 9). Тем большее количество индивидуальности (и соответственно большее количество «расщеплений» и «противоречий») может быть позволено в изображении человека, чем лучше он с точки зрения культуры 2. Однако, чтобы достичь такого понимания индивидуальности, Сергею Эйзенштейну, по его словам, пришлось «серьезно работать над собственным мировоззрением»; новая картина виделась ему в 1937 г. такой: «Героическая по духу, партийная, военно-оборонная по содержанию и народная по стилю, – независимо от того, будет ли это материал о 1917 или 1937 г. – она будет служить победоносному шествию социализма» (Шуб, с. 132). В «Стачке» по экрану металась толпа, теперь же, в 1947 г., во главе победного шествия социализма стоит достаточно «расщепленная» и «противоречивая» индивидуальность, «великий и мудрый правитель», который – как сказал о нем Сталин, – «ограждал страну от проникновения иностранного влияния и стремился объединить Россию» (Черкасов, с. 380), – царь Иван Грозный.
В области архитектуры тема индивидуальности звучит в культуре 2 чаще всего в связи с индивидуальным жилищным строительством. Вскользь о нем упоминалось уже в 1928 г. в постановлении ЦИК и СНК СССР «О жилищной политике» (РППХВ /1/, с. 696). В 1933 г. эта тема прозвучала в постановлении СНК «О развертывании индивидуального рабочего огородничества», согласно которому рабочим предлагалось обзавестись небольшими огородами для работы на них в свободное время, а для этого в ассортимент рабочих магазинов предлагалось включить «лопаты, вилы, грабли, сапки и т. д.» (СЗ, 1934, 1, 8). Конечно, в этом постановлении можно увидеть лишь практическую меру: рабочим надо что-то есть, а коллективизируемое сельское хозяйство не в состоянии производить достаточное количество пищевых продуктов. Но можно увидеть и большее, а именно иерархическое распределение индивидуальности. Крестьянство, которое в России традиционно помещалось в самом основании общественной лестницы, этой индивидуальности лишено, ему позволено лишь коллективное существование[24]24
Коллективизация крестьянства носит скорее символический характер и происходит, пожалуй, в ущерб хозяйственным интересам страны – как семьдесят лет назад в ущерб хозяйственным интересам страны происходило освобождение крестьянства.
[Закрыть], рабочим же – и в этом есть известная доля инерции культуры 1 – дано в этом смысле гораздо больше, индивидуальное сельское хозяйство. Можно предположить, правда, что этим правом могли пользоваться чаще всего не рабочие, а те, кого в старой России называли «дворовыми людьми», – шоферы ЦК, курьеры СНК, уборщицы ОГПУ.
На более высоком уровне проблема индивидуального огородничества решалась системой дач. «Вокруг Москвы, – с удовлетворением отмечал в 1934 г. архитектурный журнал, – можно наблюдать усиленное строительство дач и дачных поселков». И это строительство, как считает журнал, «имеет грандиозное значение» (Калмыков, с. 26). Раздача, говоря тавтологически, дач, в миниатюре повторяющая раздачу земель во временное пользование, начавшуюся в Московском государстве с конца XV в. (Милюков, 1, с. 147), особенно интенсивно происходила с середины 30-х годов. Архитекторы столкнулись с этим процессом по двум линиям. С одной стороны, тема индивидуального деревянного дома и дачного поселка занимает все более солидное место в архитектурном проектировании, с другой – архитекторы сами включились в борьбу за дачные участки. Косвенные следы этой борьбы можно увидеть в пункте протокола заседания секретариата оргкомитета ССА 26 мая 1936 г.: «Расходы по строительству и покупке дач увеличить на 100 тысяч рублей и принять в сумме 300 тысяч рублей» (ЦГАЛИ, 674, 2, 12, л. 30 об.).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.