Текст книги "Холодный свет луны"
Автор книги: Владимир Селянинов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Сеструха, сеструха, – вставая с корточек, говорил. Совсем не просительно говорил, лицо кривил, улыбаясь.
– Вон, – тихо сказала Варвара Андреевна, рукой на дверь указала. На стул села тяжело. Смотрела перед собой, пока дверь не хлопнула. Потом она заплакала, вспоминая нелегкую жизнь. Особенно ей стало жалко себя от воспоминаний того первого дня приезда в детский дом. «Ручки не замерзли?» – спрашивала она, чувствуя себя ответственной за маленького братика, похожего на большую живую куклу.
Странно, но еще ей теперь вспомнился давний-давний летний день. Несколько таких же, как она, шестнадцатилетних девчонок лежат на поляне. Очень жарко, сухо стрекочут кузнечики, а небо в красивых облаках барашками. Они скользят куда-то, чтобы исчезнуть навсегда. А какая-то девчонка, из ихних же, и говорит: «Июль – самый жаркий месяц лета». И теперь помнит Варвара Андреевна: трава подсохла, а в ней звонко стрекочут кузнечики.
«Господи, как давно это было… Что это? Зачем я не могу забыть?» – всхлипывала Варвара Андреевна.
В это время ее брат Максим быстро шел в сторону вокзала. У него не было семьи, детей и потому он еще не знал, куда ехать. Энергично жевал мундштук сигареты «Максим».
Теперь они уже никогда не встретятся и никогда не узнают о судьбе другого. Но всякий раз будут испытывать щемящую тоску о прошлом, если услышат с неба крик журавлей. И чем выше журавлиный клин, чем слабее стон с неба, тем сильнее тоскует их опустошенное сердце…
Даже косточки на кулачках побелели
В рабочем посёлке жила девочка Оля. Она была большой девочкой, училась во втором классе и у нее были две верные подруги. И между собою у них уже были секреты.
Были у Оли папа и мама. И они жили в своем небольшом доме. Еще у них был кот Мурзик, а во дворе жил маленький щенок. У него была своя будка, утепленная папой.
Еще у Оленьки была кукла. Хорошая, но иногда совершенно несносная. Капризная. Отказывалась ложиться спать. Платьица пачкала, так что стирать не успеваешь.
«От меня сильно пахнет бензином?» – спрашивал отец Олю, надеясь услышать от нее признание в любви.
«Сильно. Но маленько», – отвечала Оля папе. Лучше которого, она знала, не бывает.
«Возвращайся с работы скорее», – просила по утрам она маму и бежала к ней по вечерам, радуясь встрече, как это бывает, когда девочка сильно любит маму.
Итак, Оля была уже девочкой большой, и она стала замечать: папа и мама стали меньше разговаривать между собой. Не садились вечером вместе за стол, подшучивая над кем-нибудь. Глаза у них с грустинкой когда смотрят на неё.
«Я буду плакать», – ответила Оля, когда родители ей сказали, что скоро папа уедет в большой город. Совсем… А Оленька, напомним, любила папу и маму сильно.
Прошел месяц. Примерно. В её комнату вошёл папа. С изменившимся лицом – старым, глазами, смотрящими мимо. В дверях к косяку прислонилась мама. Глаза красноватые. Оля в это время переодевала куклу, поучая, как надо вести себя за столом, не пачкая платьице. Которое она не успевает стирать. «Хоть бы ты меня пожалела», – говорила она, когда в её комнату и вошли мама с папой, как бы, с не совсем знакомыми лицами. В то утро папа что– то укладывал в чемодан и большую дорожную сумку. А мама просила положить что-нибудь ещё большую сумку. «Войдет», – говорила.
Смотря мимо Оли, папа сказал, что пришёл проститься с самым дорогим ему человеком. Прерывисто дыша, он гладил голову дочери подрагивающей рукой.
«Мне некогда, – сказала Оля. – Ты же видишь, я переодеваю эту ужасную замарашку», – и всё не поднимая головы.
Но скоро Оленька поняла, поняла по подрагивающей руке отца, голосу его, что видная ей в другой комнате кровать, покрытая голубым одеялом с такими красивыми синими разводами, – кровать, на которой теперь никогда – никогда не будет лежать её папа. К которому она так любила забраться под одеяло. Тихо, тихо. А он, как будто спит, как будто и не слышит. И что папа никогда уже не принесёт в пакете что-нибудь вкусное. Целуя в голову и распространяя вокруг запах своей работы.
Но… вот наступил час. Внутри у девочки девяти лет сработал механизм, что заставил её прижать к себе не куклу, набитую опилками, но существо, которому можно пожаловаться. Её глаза остановились на тапочках у кровати отца. Поношенными, с мятыми задниками… Но такими ей родными.
«Пора», – сказал отец, как уже о свершившимся. Около чемодана, большой сумки стал суетится. В движениях его пластики не видно. А дёрганье, суета, как говорил библейский персонаж, утверждавший о большом томлении духа и суете человеков.
«Не уходи», – сказала девочка. Совсем по взрослому сказала девятилетняя. В глаза стала смотреть, ища ответ. И не находя. Казалось, как можно такое ребенку?
Отец поднял чемодан, бросил на ходу, не оборачиваясь: «Не ходите дальше. Держи Оленьку». И быстро зашагал по знакомому переулку. А у его теперь бывшей жены, прислонившейся к воротам, почерневшим от зноя летнего, – лицо, как бы, мышцы на нем застыли. Глаза остекленевшие; на слезинке чуть блеснул совсем маленький кусочек радуги. Блеснул символ примирения и исчез.
«Не уходи! – кричала маленькая девочка в спину согнувшемуся отцу, нелепо размахивающему свободной рукой, по которой всё съезжала с плеча дорожная сумка. – Не уходи! – кричала маленькая; фигурка её согнута, на щеках размазанных слез много. Ладошки в маленькие кулачки сжала. Да так крепко, что косточки пальцев побелели, перед самым лицом их держит. Вперёд наклонилась, кричит о своём будущем.
Она станет забывать отца. Вспоминая детали: возможно, об одеяле припомнится ей, о выброшенных отцовских тапочках. Настанет время, она постарается укрыться в архаике – в своем роду, воспоминаниях. Но и они, со временем, как камни, иногда невыносимо большие. И «собирание» их становиться всё более несомненным…
Вот почему маленькая девочка, предчувствуя, кричала, переломившись в поясе, сжимая перед собой кулачки с побелевшими косточками.
* * *
Странный – престранный сон увидела в ту ночь Оля. На всю жизнь ей врезался в память он… Но об этом когда-нибудь, потом.
Знакомая белочка
Ни одного нет среди вас святого.
Один Господь благ.
Священное Писание
Однажды, в дни декабрьской стужи, человек увидел в ночном небе белых аистов. Выше облаков шел клин, прореженный выстрелами с земли. Редкими точками смотрелся он, освещаемый сполохами ушедшего за горизонт солнца. Плач едва слышен с неба…
«Быть такого не может», – говорили люди тому человеку. И многие смеялись над ним.
* * *
В отрогах Саянских гор на выходящих на поверхность сланцах-гранитах, прикрытых скудными мерзлотно-таежными почвами, цепляясь за камни, растут высоко кедры. Великой тягой к жизни можно объяснить само их появление на камнях, растрескавшихся от зимней стужи. А летом по реке, берущей начало в тех местах, идет молевой сплав бревен, губительный для всего живого в воде, – но стране нужно много леса!
На берегу, в низовье левого притока большой реки, на километры раскинулся нижний склад деревообрабатывающего комбината. Днем и ночью там слышны команды: «Майна-вира»; повизгивают циркулярки при раскряжевке, скребет цепь по деревянному лотку бревнотасок и только в полночь затихает шум пилорам основного производства. Но всю ночь вспышки электросварок освещают небо над тайгой, которой нет конца…
При комбинате была больница, где впервые вдохнул в себя воздух Алеша, освободив маму от бремени. Была и школа-интернат, где он учился десять лет, присматриваясь во время школьных экскурсий к трелевочным тракторам и лесовозам. Крупнотоннажным, разумеется. А после школы – каждому свое. Как повезет, а не куда планида вехи расставила – кажется многим, с пустяка начинается дорога, случайным был их первый шаг.
И у Алексея Горлицы началось просто: услышал он, старшеклассник, от учителя рисования, что цвет он чувствует. «Не надо только резкого перехода, лучше через полутона… – говорил ему преподаватель. – Но мысль у вас есть», – показалось юноше, посмотрел учитель на него непросто. Слова, подкрепленные взглядом, и определили начало пути и, как водится, неизбежность кривизны его. А был Алеша мальчиком вихрастым, что в народе считалось признаком упрямства. Набор хромосом он имел деревенского: надеяться ему не на кого.
В девятом классе Алексей стал читать книжки про жанры, о материалах и технике. И с хорошими проходными оценками, поступил после школы в областное училище живописи. «Перспектива, ракурс у вас есть. Но почему так много неба? Давит оно землю», – говорил ему во время учебы преподаватель.
Жил студент в общежитии скромно, получая изредка из деревни холщовый мешочек с присоленным салом, орехами. Как-то сто рублей в посылке получил, по тому времени для него – сумма! С тревогой он рассматривал локти пиджака, надеясь, что еще не скор тот месяц, когда станет видна подкладка. В студенческой столовой он предпочитал, чтоб гарнира было много, а на холсте он любил писать маслом портрет на фоне неба, темнеющего на горизонте.
Здесь надо сказать, что на всю оставшуюся жизнь Алексея повлияла смерть отца – мастера сплавной конторы, затянутого в запань с лесом. Тело нашли среди бревен не скоро: раздавленное, почерневшее, местами обглоданное рыбой. И в гробу впечатлительный сын увидел страх, впервые испытал ужас от неумолимо надвигающейся на него жизни. Летом Алексей косил, копнил, скирдовал с мужиками; в училище стыдился старых отцовских рубах, не по размеру ему больших.
– Мало уделяете внимания эпохе, свершениям социалистического строительства. Сегодня это важно. И о природе можно повеселее написать, – спустя четыре года говорил Горлице его руководитель дипломной работы. – Дышится тяжело, глядя на ваши… творения, – неодобрительно головой качал.
«Было бы можно, на лоб всем ставили бы штампы, как на мебель или простыни-наволочки», – с таким настроением вошел в жизнь художник Алексей Горлица.
Казалось, вечно его здоровье, потому что красками цвела его весна. Хорошо ему, когда объятия любимой краше песни. Когда есть два-три друга, с которыми можно часами говорить о передвижниках, авангардистах и о материалах, технике исполнения и жанрах. Хорошее время года – весна.
Но не мог он не чувствовать вектор, заданный ему генами и обстоятельствами: и на фоне зелени лета, в глазах старого, почерневшего от солнца пастуха мысль: кто он на этой земле? Сгорбленный, навалившийся на посох, блестящий от касания рук. Стар брезентовый плащ, носки его сапог – серые от бесконечной ходьбы по неровной местности. Слишком очевидно: достаточно было у человека дорог, что поизносилась обувь, посох его как полированный.
– Страшно далек он от народа, – острили у его картины любители улыбнуться между собою. Непонятен им пастух, дни которого сочтены; глаза слезятся. – Ветреный день, однако, – мстили.
Все продолжительнее время между выставками картин у Горлицы. Не скрывая, некоторые из выставкомовских кривили губы на его «Человек, окруженный толпой».
Нехорошая полоса началась в жизни. Одно к одному у Алексея в тот год: мать умерла «от сердца», жена стала прибаливать, имеющие над ним власть как-то по-особенному хмуриться стали. Умели вздохнуть, прежде чем начать с ним разговор. А еще нехорошо то, что двухкомнатную квартиру ему уже готовы были дать и неожиданно что-то в профкоме не состоялось. Дали однокомнатную в одном из районов индустриального правобережья озера Зеленоярское. Заводская труба дымит далеко, но если ветерок в их сторону, в квартире чувствуется трудовой ритм комбината «Зеленоярскхимпром». Плохо – этаж пятый, а у него сын в детской коляске.
Но квартира на солнечной стороне, в середине квартала, до автобусной остановки минут десять. Да, жене нездоровится, но поправится, молодая. Вон, сын растет у него. Нет, не понимал человек, кому он обязан всем, о социализме и раза не сказал хорошо. (А на прошлой неделе, кстати сказать, какие они сыну славненькие купили ползунки!) Мог бы радоваться, а он: кислород, видите ли, ему перекрывают. Да еще: «А судьи кто?» – возмущался, как бы горе его, Алексея, от ума его, Алексеева. Друзья после училища разъехались, душу ему излить не перед кем.
Все сложилось аккуратно, как по программе у него, чтоб написать в журнал «Искусство». И он написал, почти эссе сочинил. Утверждая мысль старую как мир: застой возникает в закрытом пространстве. И что это заметно в стране (sic!) и в современном изобразительном искусстве. Нехорошую тень этим бросил на жанр.
Ему ответили, что если он посмотрит внимательно вокруг, то увидит полную победу социалистического реализма. Примеры приводили. Нехорошо принял молодой художник критику старших товарищей. Обиделся. Амбиции превозобладали в нем. Стал припоминать известные ему случаи, что будет, если он обратится за правдой к прогрессивному Западу. (И признанием, в чем он не хотел бы сознаться и себе). Походив с месяц по берегу озера, дома часто останавливая взгляд на детской кроватке и, понаблюдав из окна тайгу, которой, повторимся, нет конца, он решил писать в другое место, в края дальние, забугорные. Ручку в руке вертел, начинал писать, бросал… И посоветоваться не с кем.
Писал в своей квартире с еще не исчезнувшим до конца запахом нитрокраски, вызывающей у его сына одышку. (Но ведь пройдет же она когда-нибудь!) Пусть и квартиру ему дали похуже, чем обещали, но из его кухни доносятся уютные постукивания посуды. Достаточно было в доме молока, минтая. Хлеба, наконец! Жена на кухне, что-то изобретает к ужину. Халатик у нее новый. Хороший у нее халатик… Сын-малышка посапывает в кроватке, а его на рассуждения потянуло о замкнутом пространстве. О том, что где жизнь, там не только радость; потянуло на рассуждения, сравнительный анализ… «В условиях, в каких находится живопись в стране, не может появиться наш Отто Дикс и его серия послевоенных безногих инвалидов. Не бывает жизнь только в пастельных тонах!» – вот куда его, ослушника, занесло. И все это на семи страницах машинописного текста.
По возвращении из подмосковного дома творчества художника Горлицу пригласили на беседу местные сторонники социалистического реализма, но уже в штатском. Чашечку чая предложили. Интересовались, удобно ли расположена квартира, достаточно ли солнца малышке Ванечке? Здорова ли супруга? По-товарищески с ним, а он о своем, о застое в живописи. И не только в живописи. Возбудился, в адрес «органов» что попало наговорил. А у них, усталых, веки набрякли от недосыпания. (Очень много шпионов). Дали время подумать, взвесить спокойно все. Все-все!
Через месяц пригласили еще, на «вы» с ним, а он о своем талдычит. О развитом социализме говорит нехорошо. Его арестовали, потому что тот англичанин, которому он передал рукопись и так красиво говоривший в московском сквере об общечеловеческих ценностях, оказался на то время «работающим под сторонника развитого социализма». Арестовали за клевету, порочащую советский общественный строй. Как отщепенца, настроившегося на волну вражескую. Был изобличен, не раскаялся. Со следствием не сотрудничал, смотрел нехорошо на суде. (Смотрит в глаза, не отвернется!) Ухмыльнуться не постесняется. Народные заседатели – «киваки» – согласно судье кивали: мол, что с ним говорить?
Пройдут годы и Горлице, повзрослевшему умом, будут встречаться эти «киваки», но униженные после всей этой перестройки. И вовсе не потому униженные, что их лишили кормушки, а потому, как их лишили возможности гнобить тех, кто был и остается личностью. До чрезвычайности они учтивы теперь – дедушки они, слабые глазками, ушками; улыбающиеся приветливо встречным. Некоторые говорят: «Киваки – в каждом из нас. Ну… почти в каждом», – согласятся те некоторые, если уже кто решительно не согласен с ними.
* * *
Прошло сорок лет. Не сказать, шибко трудных для Алексея, немало было вокруг его и тех, кому труднее. В заботах и не заметил он как дни-месяцы в годы сложились. Пенсию дали; правда, поменьше многих, но хватает ему… Стал серьезно уже подумывать о зимнем пальто. Подкопил деньжонок и для покупки шапки Он уже видел такую, подходящую. Все нормально у него.
Плохо другое. Жена умерла. А еще грустно, что и раза она не спросила его: «За что сидел?» Не сказала ему: «Наврали про тебя газеты – не худший ты из людей. Сами они – подонки!» Но особенно все годы тяготило его одиночество, и близко никого, подобного ему.
…Работал Горлица после освобождения по разным местам. Ночами телеграммы-молнии разносил, на станции дежурил – там он один. Вахтером в строительно-монтажном управлении работал. На продовольственном складе ночным сторожем. С больной-то рукой куда еще возьмут? За это время сын у него женился; отдельно живут. Внук подрастает. Посмотрит на него Алексей Иванович, сердце сожмется от каких-то и самому неведомых предчувствий.
Да, перестали спрашивать Горлицу, обремененные знаниями, о болезни его, Горлицевой, головы. Не было ли удара по ней, пусть давно, пусть и в самом детстве? Но не исчезло совсем его бремя «контактов с врагами Отечества». Потому как живет и не тужит в народе синдром победителя – «мужика за бороду схватить хочется». Потому и наш рассказ теперь о людях, что не родились, испытав лишения.
Года уже два, как перед выборами, звонит Алексею Ивановичу его давняя знакомая Жанна, художник. Уровня устойчиво-среднего, потому региональное отделение Союза художников, выставком о ней не забывали. Были у нее мастерская, престижные поездки; водились денежки. Так вот, звонит, спрашивает: «Ты за кого голосовать будешь: за новую власть или коммунистов?…»
Крупен масштаб ее личности как продукта эпохи, где слова «нужный человек» и «достать» стали главными. Но во время политических межсезоний легче увидеть лицо человека, отбросившего сомнения, как бы «в связи с вновь открывшимися обстоятельствами». Вот и Очесова еще недавно, еще вчера, верила, надеялась, уверяла в своей преданности партии. Как говорят на Кавказе: мамой поклясться могла и вот… «открывшиеся обстоятельства». Всегда в нужное время, имеющая под собой прочный фундамент нравственности, хорошо унавоженной декларациями и «протоколами о намерениях». Непроходящая озабоченность эрозией духовных ценностей чувствовалась в словах художника Очесовой во время политического межсезонья. Как щитом она, общественница, прикрывалась нетерпимостью к девальвации культуры, что копила и сохраняла тысячелетняя Россия. Но… «Не позволим!» – стукнула она однажды кулачком по трибуне, когда вопрос самоокупаемости встал во весь рост перед ней лично.
Родилась Жанночка скоро после войны в селе неприметном, подтаежном. Далеко от мозговых центров было то село. Но в церкви со стеллажами, скрывающими осыпающиеся фрески святых, уже разместился склад пушнины местной конторы! А в райкомовском гараже стояли две новенькие легковушки. В больничке работал хирург, на других языках он умел говорить. (Из ссыльных. Горького убил). В тех местах и родилась девочка: веса нормального, ростиком удалась, названная уже по-городскому – Жанной. У девочки волосики беленькие, глазки голубенькие. В сторону только едва заметно косят. Кушать она стала хорошо сразу, чем радовала маму и бабушку по материнской линии. (О ее папе нам, к сожалению, ничего не известно. Да и у мамочки… едва ли была уверенность). А, подрастая, стала бабушку радовать и признанием в любви. «Ты у меня – единственная», – добавляла, чем размягчала сердце у старого человека. В детском садике хорошо читала стихи о Родине, партии, в школе в самодеятельности участвовала. В третьем классе мама ей скрипку купила.
Красивой девушкой выросла Жанночка к своему времени. Чуть-чуть если и косили голубые глаза, то это очень даже ничего, считали некоторые. А повернется Жанна, отвечая на вопрос преподавателя, гибкость стана обозначит. Это видели некоторые, а еще им, некоторым, нравились ее густые белые волосы, как бы выгоревшие на солнце.
В областное училище живописи поступила восемнадцатилетняя девушка; платье укоротила. Колени обнажила немного, но и этого достаточно ей, чтобы остановить взгляд, к примеру, у деревенщины Горлицы Алексея, который в костюме, каких не носят уже в городе. А когда Жанна была избрана в профком училища, она могла проявить и гибкость не только в стане, но в характере. Если кто «недопонимает». На глазах она выросла: в меру головкой согласно покачнет преподавателю, объясняющему достоинства картин признанных в стране мастеров.
А после окончания училища любили молодые художники, члены Союза, поездки на пленер. По реке, да на подводных крыльях «Метеора»! «Какая прелесть… Какая перспектива», – радовалась молодой художник Очесова. Великолепием природы, нетронутой цивилизацией восхищаясь. Кажется, все данные у нее, чтобы жизнь прожить красиво.
Быстро время летит, кто много работает, либо неумерен в поиске земных радостей… И случилось это однажды вечером, после очередного пленера, которых было много у Жанны. Художники молодые, и не очень молодые, пели у костра, любуясь закатом. Появлением полной луны и меняющимся цветом тайги. А ветерок с реки ласкал разгоряченное дневным зноем тело – стройное, как будто Жанне не к сорока годам. Чувственно она поет о том, что «Вот кто-то с горочки спустился…» Ее сердце замирает, ей по-девически сладко от мелодии и от того, что профессор из Москвы, приехавший по «обмену», мягкой ладошкой касается ее ахиллесовых сухожилий. Она, профессиональный художник, изучавший анатомию основательно, чувствует, как его ладонь поднимается выше. Вот гладит она, морщинистая, ее трехглавую мышцу икры, а потом – незаметно для других – малоберцовой мышцей интересуется, ее сочленением с большеберцовой.
Да, хорошо Жанночке петь со всеми: «… наверно, милый мой идет», – сладко от того, что у милого есть большой орден на гимнастерке. Откуда и взялось, стала она думать о гимнастерке, потасканной по местам боевой славы. Такой старенькой, но, с другой стороны, орден же на ней!
Мчалась Очесова Жанночка по жизни, образно говоря, на своем маломерном суденышке, не думая об опасности обнаженки – выхода коренных пород на поверхность земли. Не обращая внимания на подводные обнаженки, волну поднимая, выходила на акватории крупных водоемов она. Однажды, пренебрегая «Правилами безопасной эксплуатации судов класса «река-озеро», девушка и «подзалетела». Но это, как говорится, игра воображения. А если сказать прямо, после этой встречи с профессором, а в скором времени и академиком живописи, и появились проблемы у матери-одиночки. Близко к сорока молодой мамочке, а у нее – пеленки, детские болячки, хронический недосып. «Зубки режутся у нас…»
Но не забывали Жанну старые друзья, смогла она найти время и для себя. Ларису, дочку, всегда находила на кого оставить…
Случилось, на одном вечере, междусобойчике, спрашивает один из заслуженных:
– А что слышно в народе о нашем, – не скрывая этого, зевнул, – о нашем подвижнике Горлице? Кажется, Алексее, – смотрит вокруг. Есть ли, кто помнит? Много лет уже прошло, как из московских газет стало известно: худший из людей Горлица, контакты с заграницей он имел… Газету с фельетоном тогда читали многие, охотно другим предлагали. Шутили. Да и теперь не грустно задать этот вопрос, за столом с бутылками-закусками.
– Где-то, слышал, нынче на базе он коробки со свиной тушенкой подвигает, – борода у сказавшего, лысинка уже обозначилась, под глазами мешки заметны. Сигаретку во рту катает, собою любуется.
– Возможно, американской, – добавил некто в широкой рубахе-толстовке, какие приняты у художников, обремененных высоким искусством.
Молодая художница среди них (черно-белая обрезная ксилография) широко открытыми глазами на заслуженных смотрит.
– Жалко его, – сказал один, с лицом грустным. Видимо, из тех немногих, у кого и вправду оно омыто искусством.
– Жалко его, – сладкого вина пригубила Жанна. – Жалко, – паузу сделала, пальчиком по золотому ободку бокала повела. Вздохом это сопроводила. Потом этим пальчиком лба коснулась, характерным движением головы, красивую прядь волос откинула со лба. При этом как бы на себя посмотрела в это время. Со стороны. А самой что-то тревожно от этих слов, почему-то вспомнилось ей лицо заведующего складом, где получала продукты. Рядом еще какой-то мужик был, из рабочих, спиной к ней повернулся, ушел… Осталось воспоминание и после, когда уже возвращалась с продуктами: как встречалась она с ним. Или встретится в будущем. Подобно магниту эти воспоминания ее притягивают, чувствует: в нужное им время они приходят. «Мистика какая-то», – неспокойно ей. Комфортного состояния среди друзей… как и не было его.
– Да, да, – едва еще только начиная понимать о чем это он, предупредительно подающий ей большое блюдо бутербродов…
– Да, да, – соглашается Жанна. Волосы ее все с той же привлекательностью цвета, выцветших на знойном солнце. Тонким пояском, по моде, платье приталено. – Конечно, – кивает она согласно, – назвать эту выставку надо не просто юбилейной, региональной, а лучше еще увязать ее бы… с каким-то съездом партии, пленумом. Тогда и поездку в Москву будет легче профинансировать, – встает она на «рельсы» после непонятной тревожной мистики воспоминаний. Говорит по существу текущего момента. Нет, не случайно и уже в который раз, была выбрана в профком Очесова, озабоченная интересами команды единомышленников. Как признание в любви она воспринимала слова: «Доброе сердце» от тех, кому смогла помочь. Если и конфузилась, то не теряла нити разговора, выказывая озабоченность, зная, кто с кем дружит, припоминая и против кого.
Но… как очнулась Жанна в этот вечер. Что-то в ней случилось, вспомнив, как отвергла ухаживания Тимохи, а теперь Тимофея Сергеевича, сидящего ныне молча в уголке, только пригубляющего вино из бокала. «Три картины у него областной музей купил, – от разговоров за столом ей стало нехорошо. – Ушел мой поезд, ушел», – с тоской, особенной нынче, подумала она о своем будущем.
А в другой комнате, в группе неорганизованных в «команду», кто-то хорошо прошелся по струнам гитары. Стали петь тихо, увлекаясь красотой мелодии, испытывая желание улететь на крыльях песни далеко.
Вот… Перестройка отшумела. Накатанные рельсы для многих закончились. Паровоз с рельсов сошел, опрокинулся, колеса кверху. А ведь как радовались некоторые наступающим переменам. Планы строили, о скоростных поездах мечтали…
По мере своих сил и Очесова перестроилась: подумав, стала позиционировать она новые формы изобразительного искусства. К месту хорошо отзовется о современных постмодернистах. От импрессионистов она в восторге.
«Да вы посмотрите, наконец, в каком веке мы живем!» – взгляд ее строг, если кто напомнит о старых мастерах-передвижниках. Как из запасного карманчика Очесова вынимала имена: Василий Кандинский, Марк Шагал, Малевич… «А Татлин, Габо, Ларионов?!» – глаза к небу вскинет. На благодатную, истосковавшуюся по живительной влаге почву, стали падать в те годы семена. В величайшей задумчивости останавливались у ее картин те, кто «понимает». Одни видели в ее недавних картинах голову человека, другие утверждали, что это неведомая зверушка с двумя головами. Говорили о разбросанных по полю разноцветных камнях с рваными краями, за которыми кто-то непременно должен скрываться. Утверждали о великих предчувствиях автора чего-то большого. О прозорливости автора писали, а один (во рту незажженная трубка, мундштук длинный) в книге отзывов назвал ее парейдолистом, зачинателем нового в живописи. И, видимо, подумав, добавил: «А может, и во всем искусстве. К примеру, в литературе уже, появились романы, где нет сюжета, нет героев-антигероев. Ничего нет. Есть только у читателя понимание, что некто, что-то сделал или еще только собирается делать. И современному образованному человеку этого достаточно!» Многие ли способны – с трубкой, в задумчивости? Слова культурные…
Но все проходит. Истощились доперестроечные запасы. Искания форм, не прошло и трех лет, оказались невостребованными. Воспоминания о прошлом, таком уютном, гнетут Жанну Очесову. Надежды все дальше от реального за окном. Суетой оказалось многое. У дочери нездоровье… Серьезно бы пролечить ее надо… А на изнуряющую финансовую напряженку заметно постаревшая за эти годы Очесова ответила так: «Эти старики наши, с зашлакованными мозгами, кого попало напринимали в Союз художников. Ну кого попало», – пальцы правой руки (с заметно пожелтевшим указательным), как близоруким она показывала.
Так вот… На вопрос Жанны, за кого Горлица будет голосовать, он ответил неопределенно: «Может, за коммунистов».
Старуха, помолчав значительно, сказала:
– Ну и что ты получил за свое диссидентство? – голос спокойный, уверенный, какой бывает у незаведших собственной семьи и имеющих право обобщить, посмотрев скорбно на перспективу соседа по лестничной площадке. Хрип в трубке сильней, как своей изношенностью она ему удостоверение о своей праведной жизни показывает.
«Да когда же они все успокоятся», – в это время думал старик. Но это так, эмоции его. Знал же – «человекам» это невозможно. К этому мог он еще и добавить кое-что из апостола Павла, выказав свое, глубокое, понимание вопроса.
– Ничего я не добивался. Ничего, кроме как быть свободным, – миролюбиво ответил бывший «клеветник». А еще подумал: «В возрасте она, родила от какого-то «творца» в сорок лет. Скорее по-пьянке: дочери к пятнадцати, а она все на маму смотрит, как что понять или вспомнить хочет».
Примерно за полгода до упомянутого нами телефонного звонка встретил Горлица Очесову на улице. Бывшая сокурсница встрече обрадовалась, пригласила зайти, молодость вспомнить. Это недалеко. Да лучше было бы, чтоб далеко. Может, не пришлось бы ему увидеть, как изменилась его давняя мечта, у которой так некрасиво теперь косят глаза. Отцветшие. А что стало с ее шеей, спиной?…
В хорошем месте была ее квартира. Но из комнаты вышла ее дочь-подросток и с удивлением на лице стала рассматривать гостя, губами шевелила, как вычисляла она что. Тонкими пальцами костюм Алексея Ивановича ощупывала, как удивляясь качеству ткани. Ее мать, бывшая сорок лет назад Жанночкой, с глазами голубыми под цвет майского неба, теперь же, распространяя вокруг запах выдыхаемого табака, не медля ставила на стол тарелки, поизносившимся ножом неровно хлеб резала. На почетном месте, в центре стола, бутылку водки, купленную Алексеем Ивановичем по дороге, прежде всего поставила. Чулки ее, лечебные при варикозе, приспущены неровно, но проходя мимо, старуха стала легонько пощелкивать кабальеро по носу. Красный лак на ее уже заметно покривившихся пальцах. Волосы крашеные, цвета – и художнику определить трудно, из чего он намешан.
Операцию на аденоме перенес старик, немощен мужчина, а она, проходя мимо, ногой заденет не случайно; пальцем пожелтевшим носа коснется. Еще и дочь ее настроение ему портит: кисточкой-нолевкой она играет. Положит на голову, наклонит, уронит на пол. Всякий раз этому удивится. Красивой блондинкой дочь у Жанны выросла: стройной, глаза голубые. Зубки у нее ровные, а свитер на ней большой, рваный. Ногами можно было бы залюбоваться, если бы не игра ее, если бы не этот ярко– красный ноготь на кривом пальце ее матери. Это вспомнилось старому Алексею Ивановичу от посещения Жанниной квартиры в престижном районе города, практически в самом центре Зеленоярска, до главных начальников рукой подать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?