Электронная библиотека » Владимир Соловьев » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Не только Евтушенко"


  • Текст добавлен: 29 октября 2016, 18:00


Автор книги: Владимир Соловьев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

А вам, Александр Петрович, Андрей Георгиевич, Юнна Петровна и Евгений Александрович, спасибо за подсказку. Обязательно напишу про вас, оптом и в розницу, вот уже пишу. Только не знаю – про Межирова или про Межжирова, которого недруги корили, что там жировал и здесь жирует? Про Юнну или про Мориц? Про Осю или про Джозефа? Про Довлатова или про Сережу? Про Битова или про Обидова, героя моего романа-эпизода «Не плачь обо мне…», которого списал с Андрея, сместив идеологический вектор персонажа, а потом безымянно перенес его в свой субъективный травелог «Путешественник и его двойник»? Как совместить в одном человеке литературный персонаж с реальным прототипом? Куда всунуть этих совмещенных, как здешние санузлы, героев – в этот метафизический роман или в следующий, совместный с этим «евтушенковским» – не менее, а может, еще более метафизический, чем этот? И в мой главный роман про сороковиков – от Бродского, Довлатова, Барышникова до Шемякина, Лимонова и Соловьева с Клепиковой?

Самое время признаться в своей неудаче, пусть она и обернулась в конце концов удачей. Меня еще предупреждали Шемякины – Миша и Сара, когда я попросил их поучаствовать в этой моей книге, поделившись со мной несколькими фотками, где Шемякин с Евтушенко или с кем еще из шестидесятников:


Мы очень признательны за ваше желание всюду включить Мишу, но все-таки не понятно, почему он так обильно должен появляться в данной книге. Ни с кем из «героев» книги Миша не общался в 60-е годы, то есть в России. Он с некоторыми из них познакомился в Париже и в Нью-Йорке в середине 70-х, с другими намного позже. Когда вы увидите книгу «Круг Шемякина», будет понятно, что Миша принадлежал совершенно другому кругу общения и совершенно другой культуре. Ленинград был отрезан от московской культуры и от московского выхода на иностранцев, на журналистов, на дипломатов. Творческого общения тоже не было со столичными писателями. Миша тогда общался только с Кабаковым, Янкилевским, Целковым, Шварцманом, Брусиловским, то есть с художниками, которые, насколько понимаем, не являются сюжетом книги о Евтушенко и его круге.

А дружба с Высоцким проходила в Париже в 1970-е годы, подчеркнуто отдельно от всего московского. Как можете видеть по текстам, друзья даже не обсуждали московскую жизнь и тусовку.


Собственно, ради Высоцкого самого по себе, вне московской тусовки, я и затевал эти переговоры с моими друзьями Сарой и Мишей, исходя из моей теории числителя и знаменателя, а как Миша Шемякин близко знал Володю, редко кто знал. Я уж не говорю о понимании и сопереживании: см. не только Мишины воспоминания и фотографии, но и его обалденный цикл иллюстраций к песням Высоцкого в следующей книге «Дорогие мои покойники».

Ради этой звездной дружбы – Шемякина и Высоцкого – и была задумана мною в этой и следующей книгах Op-ed – Opposite editorial, как в «Нью-Йорк Таймс», куда войдут также тексты Елены Клепиковой о Белле Ахмадулиной, Юрии Казакове, Булате Окуджаве-прозаике и конечно же о самом Евтушенко. Если эти мои книги суть результат полувековой мемуарно-исследовательской работы путем наращивания и обогащения моих текстов, которые я писал с юности, то тексты Лены Клепиковой даны в том самом первозданном виде, как публиковались в московских и нью-йоркских СМИ. Это текущая критика, и по ней можно судить о тогдашней литературной ситуации и культурной атмосфере, в которой наши герои и мы с ними жили и работали.

Так вот, я и попытаюсь превратить упомянутую неудачу в удачу. Вот в чем дело. Моя попытка удлинить список евтушенок, распространив его на следующее поколение, оказалась на поверку сомнительной. Евтушенко Иосиф Бродский, евтушенко Сергей Довлатов, евтушенко Михаил Шемякин, евтушенко Владимир Соловьев с евтушенкой Еленой Клепиковой? Все-таки нет. Хоть мы все и начинали в 60-е, и даже я, из молодых да ранний, начал во всю печататься как литературный и художественный критик в самых престижных тогдашних изданиях от «Юности» и «Комсомолки» до «Нового мира», «Воплей» и «Литературки», однако даже хронологически мы были в хвосте шестидесятников и по-настоящему вошли в силу в следующие десятилетия, окрасив их в совсем иной колор.

И дело тут не только в том, что мы другого поколения – сороковики. Берем же мы в компанию шестидесятников их старшеклассников, типа Любимова, Сахарова, Солженицына, Эфроса, Слуцкого, даже Окуджаву, самого юного из военного поколения поэтов. Всех их, однако, объединяет нечто большее, поверх дат рождения. Иное дело – сороковики. Мы пришли в этот мир с другим генетическим багажом и с другим метафизическим заданием. О нас в этой книге тоже будет, но по контрасту с шестидесятниками. Вот что сказал один из них про нас:


Войны у них в памяти нету, война у них только в крови,

в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых.

Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: «Живи!» —

в сорок втором, в сорок третьем и даже в сорок четвертом.

Они собираются ныне дополучить сполна

все то, что им при рождении недодала война.

Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.

Они ничего не знают, но чувствуют недобор.

Поэтому все им нужно: знание, правда, удача.

Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.


Вот уже и мое поколение пошло на убыль – как говорит Лена Клепикова, центровики ушли. Потому и живу взаймы, чтобы стать Пименом – скорее, чем мемуаристом – и летописать мое время и тех главных его фигурантов, с которыми я тесно сошелся и про которых писал еще при их жизни, пока нас не раскидало по белу свету, а большинство – на тот свет.

– Куда вы, меньшинство?

– К большинству.

Мы с Еленой Клепиковой начинали этот сериал как раз с центровиков нашего поколения – с сольных книг про Довлатова и про Бродского, и, даст бог, еще вернемся к тем, кого вытолкнули на свет божий в «сороковые, роковые», как сказал другой кирзятник, пусть и не из таких ярких, как ИБ и СД, тот же, к примеру, Лимонов (говорю о степени одаренности, а не о его характере с наглецой либо супер Эго, даром, что ли, это я – Эдичка!), да хоть мы с Леной Клепиковой, без которых, однако, картина будет неполной и ущербной, как луна на ущербе. Да и все наши сверстники (плюс-минус) будут даны в той будущей книге – снова это толстовское е.б.ж. – моими глазами, пропущены сквозь призму моего восприятия, с неизбежным субъективизмом, а как иначе? Ведь их автопортреты в стихах, в прозе, в искусстве, да хоть в танце, как у Барышникова, тоже субъективны – тем именно и интересны. С фотографией сравнивать не стану, чтобы не умалять искусство фотографии, которая тоже есть искусство есть искусство есть искусство, кто спорит? Зато на Бродского, единственного из нас классика, сошлюсь:


Что, в сущности, и есть автопортрет.

Шаг в сторону от собственного тела…


Вопрос, правда, какую дать объявку этой будущей гипотетической книге? Как назвать ее? По самому известному из нас? По кому именно из? Хоть в ней неизбежно и крупно будут присутствовать оба-два, но была уже книга «Быть Сергеем Довлатовым», и была книга «Быть Иосифом Бродским», которую в последний момент переименовали просто в «Иосифа Бродского». А другие сорокивики – от Барышникова до Шемякина? Назвать «Барышников» – обидится мой друг Шемяка, а назвать «Шемякин» – претензии будут у Барыша. Надо нечто нейтральное, чтобы всех устраивало? Чтобы никому не было обидно – ни живым, ни покойникам? А не назвать ли мне ввиду вышеизложенных причин субъективного порядка следующий метафизический роман в моем сериале с присущей мне скромностью – простенько и со вкусом

Быть Владимиром Соловьевым
Мое поколение: от Барышникова и Бродского до Довлатова и Шемякина

Нет, не автопортрет в траурной рамке – хотя кто знает? – а портрет моего поколения. Само собой, имя владимирсоловьев будет нарицательным, эмблематичным, именной маской, товарным знаком, подписью художника под портретами современников и ровесников. И не только. Пусть «владимирсоловьев» будет псевдонимом всех их скопом (знаменатель) и каждого в отдельности (числитель): владимирсоловьев – это Михаил Барышников, это Иосиф Бродский, это Сергей Довлатов, это Елена Клепикова, это Михаил Шемякин и это я сам – Владимир Соловьев!

В нашем поколении я был изнутри литературного процесса, хоть и оставался все-таки сторонним наблюдателем на трагическом празднике литературной жизни – может быть, в силу моей тогдашней профессии литературного критика, хотя не только, – соглядатаем, кибитцером, вуайеристом чужих страстей, счастий и несчастий. Я жил не в параллельном, но в соприкосновенном, сопричастном мире, однако если и причастный происходящему, то отчужденно, остраненно, скорее все-таки по брехтовской методе, чем по системе Станиславского. Перевоплощаясь в своих героев, но не сливаясь с ними, оставаясь одновременно самим собой и глядя на них со стороны. С правом стороннего и критического взгляда на них. И на самого себя. Это, впрочем, давняя моя склонность, как писателя, отмеченная критикой еще в оценках «Трех евреев»: «О достоинствах романа Соловьева можно долго говорить, – писал московский критик. – Замечательное чувство ритма, способность вовремя отскочить от персонажа и рассмотреть его в нескольких ракурсах, беспощадность к себе как к персонажу».

Ну, не дурень ли я, что заглядываю в такую даль, будто в запасе у меня вечность, для которой сочиняю этот отчет, хоть и слабое утешение? А что мне остается? До соотечественных современников отсюда – через море разливанное, то бишь океан – не докричаться, а будущему не до нас – у него своих проблем по горло. Письмо в бутылке и есть послание в вечность: адрес неизвестен.

Хватит глазеть по сторонам да разглядывать собственный пуп и делать все новые записи – дай бог успеть обработать и активировать старые в этой книге, затеять которую подвигнули меня звонки с того света, уколы ревности, приступы безумия, проблески и провалы памяти, страх беспамятства, наконец. Написать в Нью-Йорке две книги о нашем московском житье-бытье – и продлить в здешнее, сегодняшнее, сиюминутное. С питерским худо-бедно справился своей импульсивной, безумной исповедью про трех евреев во главе со мной, а что выйдет из этой – ума не приложу. Даже жанра не знаю. Одно точно – не «Три еврея», но и не обычные мемуары, пусть даже антимемуары. Противуположное общее место, как не я сказал. Какие-то свои прежние записи я, понятно, задействую, распотроша дневник и позаимствовав из обкорнанных в периодике либо вовсе не опубликованных «профилей» Булата, Фазиля, Оси, Юза, Юнны, Бориса Абрамовича, Анатолия Васильевича, Василия Макаровича, отца Арсения и сына Андрея, того же Евтуха – пусть не посетует, что так его называю, как называли все: ласково. И пусть никто не сетует – ни живые, ни мертвецы. И называть их буду, как называл прежде, – кого по отчеству, кого по имени, одним тыкал, других выкал. У живых есть возможность отписать мне в ответ, а мертвые срама не имут. Ни срама, ни чести. Как и живые. Да и не вижу принципиальной разницы между живыми и мертвыми. Какими мы были – мы давно уже мертвецы. Прошлое – это и вчера, и тысячу лет назад, в прошлом нет времени. Две эти книги – «Не только Евтушенко» и «Дорогие мои покойники» – не архив, а раскоп, я рою траншею в моем Гиссарлыке или Ольвии, и докуда дорою, до чего дороюсь – только Бог ведает.

Мне повезло – я был знаком со штучными и знаменитыми людьми, как к ним ни относись, но никогда не испытывал оторопи, разве что род влюбленности к трем из них: к Анатолию Васильевичу Эфросу – до конца, к Осе Бродскому – в питерский период, и совсем ненадолго к Ельцину. Теперь, из заокеанского далека, гляжу на всех вровень, трезво и отчужденно, фокусируя память-зрение, чтобы отличить второстепенное от главного.

Женя, в Вас влюблен не был, но люблю Вас до сих пор.

Когда отвалил из Питера, а точнее, отложился, отпал от него, порвав с большинством питерцев, а когда отбыл из Москвы в никуда, связь с москвичами иссякла сама, сошла на нет, времена были такие, что письма, а тем более телефонные звонки отбывшего, да еще вовсю печатающего политические колонки и издающего политические книги, компрометировала оставшихся, была рисковой, опасной. А когда политическая опека Левиафана над своими гражданами ослабла и возможны стали поездки туда-сюда, прошло столько времени, столько скопилось у каждой стороны разного опыта, что мы – как души влюбленных в упомянутом стишке Гейне – Лермонтова (у переводчика – лучше) – друг друга не узнали. Мы стали мертвы друг для друга. Мертвецы – в памяти – живее живых, которых бесповоротно изменило время, как изменило меня. На инерции прошлой жизни мы встречались, гостили, бухали, сплетничали и философствовали, но инерция на то и инерция, чтобы скоро кончиться. Вот я и пишу о мертвых, как о живых, зато о живых – как о мертвых. И о самом себе – как о будущем трупе, живом трупе, прижизненном покойнике. Я и есть покойник, коли среди мертвых мне интересней, чем среди живых, и прошлое тревожит сильней, чем будущее, которого нет.

Мое преимущество перед теми, у кого оно есть.

Человек живет ожиданием, а мне нечего ждать, кроме смерти.

Чужое столетие, заемные годы, а мы дни напролет шепчем – завтра, завтра, завтра… Всю жизнь я жил будущим, игнорируя настоящее. Недавно спутал год и написал следующий, до которого еще надо дожить. Обычно наоборот: первые недели и даже месяцы по инерции выводишь в письмах, чеках и документах ушедший год. Завтра – не когда, а где нас не будет. Завтра – кус не времени, а пространства, куда нам вход заказан. Будущее – страна за железным занавесом. Но и прошлое – чужая страна, куда проникнуть можно только тайком, инкогнито, под страхом разоблачения и смерти.

Зазеркалье прошлого.

Нет, не серия портретов генералов во главе с Евтушенко, а посмертный автопортрет сепией на московско-переделкинско-коктебельском по преимуществу фоне, который пишу здесь, в Нью-Йорке. Где кончается портрет и начинается автопортрет? И наоборот – тоже. В портретном жанре – себя или других без разницы – время схватывается не хуже, чем когда пытаешься дать его, времени, групповой портрет. Неизбежные ответвления – корешки и всходы: питерский флешбэк и нью-йоркский футурум. А то и вовсе отказаться от географической прописки? Если книга свободна во времени, то тем более – в пространстве. Не скрывать же мне, вторгаясь в прошлое, откуда я родом и где проживаю теперь. За окном ветер и дождь, и можно настроить хрусталик на рябь в лужах, а можно – на капли дождя. Но как увидеть их одновременно? Небо в алмазах с овчинку и место в земле или колумбарий для твоих останков? Свою жизнь на пороге двойного бытия? (Еще один привет любимому поэту.) Как сочетать дневник с воспоминанием, былое с думой не только о нем? Два времени в одном: ни прошлое, ни настоящее – каким именем обозначить? Надо торопиться, хоть до восьмидесяти мне жить и жить – и не дожить: пока сквозь тебя не проросли травы и корни. Когда перспектива замкнута, прошлое – altra vita.

Нет, это не предисловие-громоотвод, но уже сама книга, и пишу ее не я, а она меня пишет. Пока не спишет. Да и можно ли полагаться, что она окончится точкой, а не оборвется многоточием?

Кому эта книга нужна – если нужна – и кем будет востребована? Если будет.

Я уже не помню своих телефонов – ни питерского, ни московского.

Зато нью-йоркский телефон нам оставили тот же, несмотря на переезд. Встретил как-то Бродского в Колумбийском – тот спешил на лекцию и опоздал из-за меня. Потрепались, даю ему свой новый телефон – тогда мы только переехали в ту квартиру, откуда теперь съехали, прожив в ней четверть века. Он вынул записную книжку, а потом говорит:

– И записывать не надо: две главные даты советской истории.

В самом деле: … – 3717.

Бродский заметил, на что я не обратил внимания.

Телефон все тот же, зато пейзаж опять изменился круто.

В предыдущем мы были белыми воронами – русские среди американов разных кровей и разливов. Потом понаехали наши, 108-я стрит стала иммигрантской артерией с русскими магазинами, аптеками и ресторанами, «Большая Еврейская» – переименовал ее какой-то остряк, английский вышел из употребления – «кому охота чесать на ихнем языку»; Довлатов был здесь в своей стихии, возвышаясь, как Монблан, над моими (и частично – его) малорослыми соплеменниками, а я чувствовал себя неуютно. Гулливеров комплекс еху: как в детстве своей идишной родни, я стыдился теперь сородичей из городов и весей «широка страна моя родная», но напоминал сам себе в назидание толстовское «евреев любить трудно, но надо»; а тут вдруг, лет десять назад, она оказалась шире, чем я предполагал: наш район облюбовала бухара, с представителями которой в Москве и Питере я никогда не сталкивался – не привелось, – да и в самой Бухаре – в отличие от Есенина – никогда не был. Проснись Довлатов – не узнал бы окрестности, как и его не узнали бы. Какие-то совсем другие евреи – не пьют вовсе, фаршированную рыбу не едят, карпа называют сазаном, жен держат в черном теле, а не те их, как положено, зато почитают матерей. Не двинувшись ни на дюйм, мы из местечка прямиком угодили в кишлак. На улицах стало людно, грязно, шумно, болтливо, языки смешались, а великий и могучий представлен матом-перематом, ловко вкрапленным в фарси. Зато и стыд за племенную родню у меня прошел – ничего общего с этими гражданами Востока у меня нет. Наезжая изредка на Брайтон, утишаю ностальгию неродной одесской речью, русско-украинскими пирожками с любой начинкой и плутовато-печальными лицами моей дальней-предальней родни.

Даже транскрибированные латиницей под кириллицу надписи на номерах машин умиляют: от именных, CEMKA или CBETA (вот бы познакомить друг с другом этих ностальгиков-эготистов!) до смысловых – CABPACKA либо MECT HET.

К брайтонским патриотам не принадлежу (как и к никаким другим), но и местечковым быдлом здешних жителей не считаю, тем более они уже доказали свой экономический и карьерный потенциал через детей и внуков, а годовой доход самого Брайтона и Российской Федерации в валовом исчислении шли в последние годы голова в голову. А как сейчас? Брайтон пошел в обгон?

Пародия? Провинция? Местечко? Музей? А теперь представьте, что это говорит житель Пекина, находясь в Чайна-тауне в Нью-Йорке или Сан-Франциско. Дошло? По мне, куда провинциальней и пародийней нынешняя Москва с ее претензиями и притворством. Иногда в гостях смотрю по ящику Би-би-си вперемежку с «Вестями», личным микрофоном президента России, – контраст, что между отцом и отчимом Гамлета! Но я не об этом. Эту детсадовскую передачу для даунов немыслимо представить не только в Европе или Америке, но – в Мексике, в Китае, да хоть на Мадагаскаре или Цейлоне. Демократия на поводке, а теперь еще в наморднике, который снимают, только чтобы облаять и искусать противников. Как скаламбурил Миша Фрейдлин, трансформация империи зла в империю козла. Да простит нас с ним родина за иронию.

При Ельцине: манипулируемая демократия, и стоило ей выйти из берегов, как получила под дых – расстрел парламента в 93-м, все равно кто каких придерживается взглядов, хрен редьки не слаще. Манипулируемая демократия сменилась контролируемой и управляемой из Кремля с превентивной нейтрализацией, еще лучше – устранением ее потенциальных противников любого калибра. Зависеть от олигархов или силовиков – не все ли нам равно! Да хоть от дрессированного и зомбированного народа, от которого никто и ничто не зависит. И что, собственно, счастливого или блаженного (из-за путаника Блока не помню уже, как в оригинале: блажен или счастлив?)? В том, чтобы посетить сей мир в его минуты роковые? Да эти роковые минуты в России длятся годами, десятилетиями, столетиями. Вся русская история – роковые минуты, а не только 37-й или 17-й, как кончается мой телефонный номер, что не преминул заметить Бродский. Миру скоропортящейся политики, пусть даже гламурной и прибыльной, которой я отдал двадцать лет жизни, опубликовав с Клепиковой сотни статей и с полдюжины книг на дюжине языков, я бы хотел противопоставить теперь мир любви, природы, жизни и смерти. А наблюдать за спазмами злокачественной русской истории – нет уж, увольте!

Разве что издали.

Это еще вопрос – откуда виднее: со стороны или снутри?

Вот я даже нью-йоркский блэкаут пропустил, находясь в Квебеке, до этого – смерть Довлатова, послав ему поздравительную с днем рождения открытку, которую получила уже его вдова. Даже мама умерла и похоронена в мое отсутствие, когда я впервые, спустя дюжину лет после отвала, был в России. Как раз тогда и там я чувствовал себя причастным к тамошним историческим катаклизмам, а теперь – нет. Не потому, что я не там, но потому, что поворот от демократии к тоталитаризму происходит теперь в маргинальной стране, каковой стала моя географическая родина. Представьте землетрясение или государственный переворот на острове посреди Тихого океана – кому в мире до этого дело? Разве что его бывшим жителям, вроде меня, комфортно устроившимся в Америке, куда перетекла мировая история. Россия – как нация – перестала быть пассионарной. Хоть я и живу в спальном районе Большого Нью-Йорка, но все равно здесь мировая столица, тогда как в России, живи ты хоть на Красной площади, как ее маленький диктатор с нахмуренной бровью и ностальгией по распавшейся империи, – ты на краю света. После 11 сентября Нью-Йорк – мировой эпицентр, и здешние катаклизмы, прошлые и грядущие, расходятся, как радиоволны, по всему мировому эфиру. Мой горевестник Лена Довлатова, которая сообщила мне утром 28 января 1996 года, что ночью умер Бродский, позвонила мне еще через несколько лет и велела включить телевизор: я увидел, как в нескольких милях от меня опадают голубые башни, протараненные исламскими гипертеррористами. Историзм Нью-Йорка был подтвержден его трагедией. Я горжусь, что я гражданин Америки и таким образом, деперсонально, причастен к мировой истории. И выборы здесь не пустая формальность и не только политика, а то, от чего зависит судьба моей страны и всего человечества.

Отличие русских в Америке от русских в России, что одни на воле, а другие – в неволе. Пусть даже не в клетках (пока что), а в вольерах, как в модерных зоо. Вот главное, остальное – побоку. То же самое с остальными американскими этносами – от китайцев до бухарцев.

Ничего плохого про кишлак тоже не скажу, тем более вкушаю теперь отлично приготовленные кебабы, шашлыки и чебуреки, а те могут быть отличными – либо никакими. Само собой, плов – двухсот видов! Все рестораны в куинсовском кишлаке захвачены бухарой – как и остальной бизнес, даже китайских почти не осталось, но есть, к примеру, уйгурский «Иссык-Куль», казахская «Чебуречная» и таджикские «Купола Востока», и мой язык гастрономически обогатился: шурпа, лагман, хоровак, бешбармак, чалахач, баурсаки, манты, самса. Зато от бараньего глаза отказался – как-то не по себе: ты его ешь, а он на тебя глядит с укоризной. Как и от бараньих яиц – наотрез, узнав, как их приготовляют: связывают барану ноги и бьют палкой по яйцам, пока те не вспухнут и не станут, как две дыньки, – бараний орхоэпидидимит. Тогда их и срезают. Само собой, без никакой анестезии. Все равно что есть адскую боль, пусть и чужую. Вообще, некоторые поступки человека можно объяснить только отсутствием у него воображения. Знали бы про это блюдо американские защитники прав животных! Но бухарское комьюнити живет замкнуто, самодостаточно и появляется в нью-йоркских новостях только в экстраординарных случаях – предпоследний раз, когда, не выдержав побоев закомплексованного в новых условиях мужа, продвинутая – банковский клерк – жена вызвала полицию. А последний, когда другая жена заказала своему родственнику своего бывшего мужа – спор шел о ребенке, который не достался никому.

И вот из этого кишлака мы снова переехали в местечко, но еще более древнее, чем то, в котором жили до прибытия бухары. Это если идти по Мейн-стрит налево, к дому, где жила на государственной программе моя мама, – там уже сплошь кошероеды. До сих пор не пойму, что значит кошерный чай или кошерная соль. С заходом солнца жизнь здесь замирает на целые сутки; кипы, лапсердаки, пейсы, попадаются прелестные, желанные, недоступные, гарантированные девственницы в длинных-предлинных юбках, под которыми – о господи!.. Сестры, инцест, табу. Я сослан в местечковое детство моих парентс, мир тайных грез, запретных желаний и неистовой дрочки. Стыд возвратился – перед Леной. Ниггеру, если чудом попадется, здесь радуешься, как родному человеку. Зато от родных, о которых знаю понаслышке – из маминых рассказов, из Шолом-Алейхема и Айзека Бошевиса Зингера, ворочу морду, стыжусь родства. Как тот Иван. Толком даже не знаю, кто такие: любавические или ортодоксальные – черт их разберет, не очень силен в их конфессиях.

Предпочитаю сворачивать по Мейн-стрит направо – мимо кладбища, где лежит чужой среди своих Довлатов, мимо Ботанического сада, где одной нашей северной сирени пять сортов да еще два ливанских кедра, вывезенных с их родины, где из поперечных улиц выглядывает великолепная сфера – огромная (чуть не сказал, в натуральную величину) модель земного шара с фонтаном под ней, остаток всемирной выставки, которая в нашем Куинсе была дважды, вызывая у меня бесконечные сферические ассоциации – от сферы Николая Кузанца, центр которой повсюду, а поверхность – нигде, до окуджавского «Шар земной на повороте утомительно скрипит» и «Меня зароют в шар земной» забытого ныне Сергея Орлова. А еще знаменитый Шеа-стэдиум, построенный на рейховский манер, и новый, от которого отказался Манхэттен. Район стадионов, кладбищ и аэродромов – трудно быть тут патриотом. А пока что все дороги ведут в Рим – в наш Китай-город, хотя точнее: в Пекин, Шанхай, Тайпей, Сеул, Кабул, Сиам, откуда родом был наш кошачий любимчик. Даже велорикши встречаются. Вавилонская башня племен и наречий (официально в Куинсе 170 языков и диалектов) с английским как эсперанто. Наш куинсовский Чайна-таун больше и разнообразнее того, что в Манхэттене.

Яств не перечесть и не перепробовать, хоть мы с Леной и пытаемся, если успеваем дойти не повздорив. В пятнадцати минутах ходьбы – роскошный, безумно дорогой и весьма популярный у продвинутых китайцев ресторан «Восточное озеро», а сбоку – две выносные кулинарии, где той же ресторанной вкуснятины можно попробовать на три с полтиной за четыре ингредиента на выбор, причем разблюдник каждый раз обновляется: что ни визит, то сюрприз. Еще пару шагов – китайский буфет, то есть шведский стол, где днем по будням за червонец ешь – не хочу. И так – целая миля восточной кухни, ни одного европейского лица, ни одной английской надписи, даже меню сплошная шифровка: иероглифами. Есть разница, скажу вам, меж тем, что едят китайцы, и чем они кормят некитайцев в городе и на моллах. Рай – это старый английский дом, китайская кухня, русская жена и американская зарплата. Вот я и говорю, что живу наполовину в раю. Но жизнь и есть рай, подарок Бога, а тем более с такой интернациональной вкуснятиной, которую умять чистый кайф. Корейцы, афганцы, индусы, сиамцы с их супермодными тайскими ресторанами. Языков – несть числа, а ресторанов больше трехсот, жизни не хватит обойти, тем более мы застряли на нескольких по принципу от добра добра не ищут.

Ищут!

Какой, однако, контраст у этого азиатского Космополиса со здешней иудерией, где даже традиционная фаршированная жидовская щука – дрек по сравнению с той, которой нас потчевала Перла Абрамовна, мать моего питерского дружка Яши Длуголенского, а здесь – Дея Иосифовна, мать моего здешнего знакомца, тоже из Питера, Лени Штейнбока. Позвали недавно в глад-, то бишь ультракошерный, ресторан «Шапиро» на брит-мила: пошел, понятно, ради расширения опыта и кулинарного постдействия, в котором был сильнейшим образом разочарован. Само священнодейство и реакцию публики, включая бунт бабушки новорожденного против варварского, с ее точки, обряда, опускаю, чтобы куда-нибудь еще пристроить, когда/если понадобится, а от себя замечу, что обрезание – это лишение человека выбора, обратно крайнюю плоть не пришьешь. Или пришьешь? Как девственную плеву?

Что знаю на все сто: нельзя решать это заочно, когда младенец сам своего мнения высказать не способен. А мнение Бога все-таки неизвестно, коли от него два сигнала. Это именно Он изначально дал человеку крайнюю плоть. И Он же дал завет – обрезание в качестве обязательного условия союза между Ним и Его племенем. Однако теперь, когда делают мозгопросвечивание и выясняют, какая его часть чем ведает, не окажется ли, что обрезание – первая детская травма на всю жизнь? Фрейд с помощью MRT? Так вот в чем дело! Мир поделен надвое – обрезанцев и необрезанных, на душевно с младенчества ушибленных и на без никаких проблем.

Моэл мейел, обрезальщик, оказался не на высоте, и что-то там у беби долго не заживало. «Промоете соляным раствором», – небрежно посоветовал один из трех черных воронов. Случается и хуже. У хасидов и ультраортодоксов этот самый моэл (mohel) еще и отсасывает ртом кровь из ранки, как некий вурдалак или минетчик (прошу прощения за неполиткорректные сравнения), хотя существует стерильная трубочка, которой пользуются в больницах неевреи (большинство младенцев в Америке обрезанные), а также реформированные, консервативные и частично ортодоксальные евреи. Как раз в этом году какой-то рабби, действуя по глубокой старинке (не хватало еще кремневого ножа!), внес оральным путем инфекцию и заразил пару младенцев neonf al herpes, болезнью, необратимо действующей на мозг беби, а один так даже умер. Сейчас между хасидско-ортодоксальным комьюнити и здравоохранительными органами города в разгаре спор на эту тему, и пейсатые грозятся дойти до Кэмп-Дэвида, то есть до президента.

Что думает на эту животрепещущую тему мой Монтень, побывавший на обрезании в Ферраре? Только на уровне констатации факта, а от комментария воздержался.

А если возвратиться к их еде, то хороши салаты, краснорыбица, пироги, печеночный паштет, форшмак, селедка под шубой, бульон с крейндлех, куриные кнели, хоть им и далеко до того, что мы едали в детстве, а в еврейских пекарнях – черный хлеб, витые маковые булочки и струдели, которых у Шапиро как раз не было, а были банальнейшие американские пирожные на десерт. К слову, основная пища евреев-ортодоксов на Мейн-стрит – кошерная пицца: чем отличается от некошерной? А чем питаются обрезанные покойники с соседнего кладбища? Кошерной мертвечиной?

Справедливости ради отмечу также туфу, волшебную мочалку, завезенную сюда из Марокко: огромных размеров, в воде эрегирует, вздувается и сама тебя моет, доставляя эстетическое, сексуальное, какое угодно удовольствие. Мойдодырами торгует магазин восточных специй – три доллара штука, две за пять. Всячески рекомендую. Мужчине заменяет женщину, женщине – полагаю – мужчину.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации