Текст книги "Вещи (сборник)"
Автор книги: Владислав Дорофеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
На земле стоит помост и толпа, вода льет с неба, огонь в топоре.
Я разулся, чтобы не поскользнуться на потных досках, и босой подошел к ласточке. Одинокие шлепки. Тысячная толпа вокруг помоста. Я не вижу и не слышу, волнуюсь, как перед первым сознательным причастием. Я трепещу и хочу выпить тугую граппу, она возбуждает меня и наполняет душу туманом.
Короче. Топор после взмаха превратился в осу, которая ужалила ласточку, та вздрогнула во второй раз, но, как и в первый, головку не убирает. Вероятно, третий топор превратится в кувшин с водой, я превращусь в козла и подойду к кувшину пить. В толпе крестятся и, не подымая глаз, становятся на колени, и проклинают меня. Я, как прозрел.
Оглядываюсь. Вижу души людские, которые спят или танцуют, безразличные друг другу, пребывают в спокойном одномерном одиночестве. Странные, вольные они существуют, если существует смирение и покорность. Души – главные составляющие, уравновешивающие смерть. Как только жизнь из суммы превратится в одинарную моновеличину, незыблемость смерти пропадет, ибо исчезнет новизна смерти! Я продолжаю платить за жизнь, а потом не нужно будет платить и за жизнь, и смерть лишится своего надгробия – жизни. И душа вернется туда, где была порождена, и уже ничем нельзя будет возбудить или затронуть жизнь, которая существует, когда и существует смерть.
Я закурил и прислонился к дереву, вокруг которого выстроен помост.
Посмотрел на небо: «…голубые небеса, больно мне глядеть на вас». У правой ноги своей вижу сложенный лист указа. Это черновик, который я сочинял вчера, готовясь к казни; и рано утром на площади, указ зачитали другие глашатаи. А я сегодня палач, а вечером вчера я был глашатаем.
Горящий пепел упал на рукав и прожег дырку. Жена опять вернулась в себя, положила голову мне на плечо, обняла за шею, вздохнула, вероятно забылась, обмякнула тельцем, шнуровочка опять разошлась на груди и красная ряса пообвисла на плечиках. Жена моя неожиданно похудела и сделалась легче воздуха и сорвала, конечно, ненавистную ей маску с моего лица и повернулась ко мне затылком – завязать тесемки.
Опять прислонился к дереву, ушел в себя, поддерживаю жену за тело, чуть ниже груди. И услышал я голос внутри себя. Жена моя говорит со мной. «Так вот, как происходит общение душ», вмешивается мой голос некстати.
А женин голос: «На что ты решишься? Сознание выжигает эгоизм, сжигает плоть тела. Сознание подобно царской короне: символу венчающему. Родной, ты и есть, то возвращающееся время, но лишь сейчас, когда не добравши еще мудрости, ты сумел вызвать мою ненависть к тебе, выразившуюся в желании убить, а это означает, что я должна вернуться в свое лоно: природы-матери-сестры; но во время возвращения я беззащитна, и бессильна. Природна – ядовитый эгоизм. Красота природы – мертвая красота эгоизма, которая производит впечатление оживания! Прощай».
Я смотрел на коричневые стены домов, одной из улиц, входивших в площадь. Я, кажется, понял, как бы я мог превратиться в такую вот стену. И главное, я понял, зачем нужно было бы такое превращение, мне не оценившему достояние, которым я обладал и, которое теперь уходит из моего сердца. Возможно, что и сердце уносит. Надо полагать, что теперь мне не понадобится моя жизнь. Я был решителен и зол, когда требовалось обратное. Я добивался удобства во зле, мятущейся смелости, в решительности, подобной катаклизму, а должен был впасть во внутренний дискомфорт.
«Как нелеп ты. Ты – идиот». Прощальные слова жены его, внутри его.
Мы с наместником.
Сначала отменяем казнь; и толпа не знает ликовать или плакать. Жена и люди стоят в нерешительности.
Я засмотрелся на корявое дерево, схватил «третий» топор и принялся и гневно, и весело отрубать у дерева ствол.
Вокруг меня серьезная тишина. Слышно в перерывах ударов топора, как дышит жена в повозке, как кашляет возничий, переминается конь и дрожат тела толпы. Что-нибудь должен же я убить.
Искорявленная середина дерева предстала бытию. Пролетела птичка и насрала в центр кольцеобразного круга бытия, в прошлом середины жизни дерева.
Бросаю топор в повозку, сдираю куртку и кричу толпе.
– Поворачивайте, уходите. Простите меня, если хотите, за дерево.
Наместник дергает. Я валюсь в изнеможении на сидящую жену, мы радостно смеемся и подвываем. Не сходя с места, мы обговариваем с наместником подробности переноса казни на завтра. И решаем предварительно никому ничего не сообщать.
Мы проехали коричневые стены, я сбросил возничего и припустил на лесистые окраины города, за внешние стены периметра; сегодня особенно теплый день. Я правлю к нашему заветному озерку, к нежному его затону.
Нежный свет отирает мое горячее потное лицо и успокаивает черно-седые волосы. Стаскиваю облачающую меня власть. Помогаю жене раздеться. Распрягаю коня.
Вот мы. Два голых видом человека. На коне скачем вокруг озера. Вначале раскалили себя. Теперь отпускаем ветерком, чтобы закалить. Потом я правлю конем и мы заходим в воды.
Прелестное соседство наготы и нагой воды. Вода шевелится. Солнце что-то напоминает.
Тут побурлило, потянуло из глубины; из глубин поплыли какие-то существа. Расселись они по периметру озера и принялись укорять меня за недостойное глашатая поведение. Они были убедительны и прямодушны, веселы и настойчивы. Я удивился их пифическому таланту поэтизировать события мерзкие и дурные. И они мне напоминали что-то.
Мы еще поиграли с конем; взбирались на шею ему, сбрасывали друг друга, дергали коня за гриву, целовали его нетерпеливо ужимистые губы, прижимались к нему всем телом двух; наслаждались собой и конем. Любили. День кончается.
Вот и солнце уклоняется от неба и приближается окончание вечерней службы. Облегченные мы тащимся на берег. Жена велит мне расплести ей волосы и обтереть ее тело своей курткой. Я покорен и наг.
Надеваю синие штаны. Сопровождаю жену – в качестве палача – в тюрьму. Горестный миг. Серое время. Серые одежды жены сменили красные; затравленный взгляд появился. Зеленые глаза жены помутнели, совсем вылезли наружу. Теперь глаза, как будто два яйца.
Останавливаю повозку возле домика крестной. Это на другом конце города, у тюрьмы. Забегаю в домик. Перед глазами затравленный взгляд жены. Подзываю к окошку крестную. Мы смотрим на жену. А жена уснула и свесила руку и голову с края повозки; из глаз будут сочиться слезы, волосы рыжие свисают до Земли.
Меня поят молоком. Наливают молока жене и суют в мешочек кусок хлеба для жены. Затем ведут в сад. В саду срываю поздние розы и делаю венок из прекрасных черных роз. Неизъяснимо прекрасные цветы, похожие на бархат; бархат и футляр, единственное, что осталось от дорогого, милого уму топора.
– Эй, марионетка, проснись. На, на голову надень. Не сопротивляйся. Ничего красивее ты в своей предыдущей жизни не имела и не носила. Радуйся.
Пускай она скажет ту фразу. Скажет и мы вместе вернемся. Но нет, и вовеки она не возжелает стать и быть старухой в черном одеянии, в черных же башмачках, с черной же тростью. Не хочет она понимать сторонних взглядов. Хоть и свободное, но нежелание остается нежелание; и она связывает меня нерасторжимым договором – обязательством перед миром бытия. Я обязан убить ее сейчас, потом и всегда. Ее желание – это ее приговор, мне палаческая обязанность, мне обязанность санитара.
– Глупая, почему ты молчишь. Вернись, жена. – Кричу ей в самое ухо.
Она жует хлеб, принесенный мною и запивает молоком и, что-то бормочет, словно бы притопывают маленькие ножки, выросшие где-то в области гортани и рта. Вслушиваюсь, оказывается она просит принести на казнь тушь для глаз. Шнуровка на груди ее разошлась. Глаза лезут и лезут наружу. Она подымает рясу и просит почесать ей спину.
Я целую ее ноги и плакать начинаю, сам не знаю зачем. Она закрывает глаза, она стаскивает рясу долой, она покорно смиренно зевнув, отдает тело на съедение моим страшным ласкам. Я умираю. Я не в силах ничего изменить. Нет в мире таких сил сейчас.
Мне кажется, что я могу совершить действие, которое доставит наслаждение; принесет пищу наслаждению, мне и моей любимой. Я должен сейчас зачать, хотя днем она, милая, такая ласковая прежде, не хотела, проклинала меня, когда я настаивал на зачатии.
Сдаю жену в тюрьму.
– Что там произошло? – Спрашивает начальник тюрьмы.
– Набоковские превращения.
Загораживаю глаза, смотрю на последнее солнце. Во дворике не слышно шума городского.
Вздыхаю облегченно у двери кабачка.
Толкаю дверь, меняю гривенник, опускаю в щель пять копеек, бегу по ступенькам эскалатора, успеваю на поезд. Успеваю в магазин до закрытия.
Выволакиваю из магазина велосипед, как синий, так и белый, решаю и опробоваю. Еду медленно вдоль кромки тротуара. Вслушиваюсь пристально в организм велосипедный.
«Мастерская по ремонту и обмену часов».
Велосипед оставляю у двери. Денег после покупки велосипеда осталось акурат на часы. И даже была возможность выбрать лучшие из предложенных мне на обмен моих, постоянно бегущих вперед. Выхожу на простор, радостно напеваю какой-то свист, услышанный мною сегодня ночью. Странно, но велосипеда нет. Проехал длинный фиолетовый «форд» с серо-белым салоном, а велосипеда нет. Как «смыло», подумалось и также отдумалось.
Иду в шашлычную, по улочке впадающей в Белорусскую площадь. Попытаюсь сегодня увидеть в ее глазах, позе, походке, посадке, какой она предстанет предо мною. Попытаюсь понять, на что она сегодня согласится. Что она сегодня захочет. Но, что я должен узнать из нее и что сделать? И как это «что» сделать? Сплошная тайна.
Веет сухой ветер. Прохожие идут, опустив головы, идут не задумываясь, и идут бегом и сумрачно, весело и без цели.
Толкаю алюминиевую дверь заведеньица.
Я должен что-то вспомнить. Вспомнить происшедшее со мной ранее? Сегодня, может быть я должен наказать эгоизм. Как и где.
Столкнулся на входе я с женщиной, тащившей маленькую женщину пяти лет; а через плечо, какое не помню, у женщины висела на проволоке снетка рулонов туалетной бумаги и мне представилось, что нам: мне и женщине, хорош был бы хомут. Киваю швейцару.
Мою руки над грязным умывальником. Приглаживаю бороду, волосы на голове.
Справа от зеркала меню под оргстеклом. Кафе с самообслуживанием.
Беру любимый люля-кебаб. Пиво. На стенах висят деревянные зайчики и деревянные звезды, а на стекле окна смазанные Дед Мороз и 1982 год. Это мне меньше нравится, и я прохожу в зал.
На столе, который я выбираю, лежит бумажный самолетик, на крыльях странные, непонятные мне знаки. Хочется запустить под потолок.
Он и запускает. Я думаю, ребенок или взрослый справили самолетик. Впрочем, нужно скорее поесть и идти.
Раз как-то в кафе на Калининском проспекте я обнаружил под столом черный кошелек, а в кошельке лежали: крест, брелок, серьга и цепочка. Я думал и размышлял: зачем мне это. Кто это потерял. И, главное, почему я нашел это в таком сочетании?
Ритмы жизни – их много. Тогда я нашел кошелек с вещичками, теперь самолетик. Кто-то делал, кто-то собирал, а я нашел, а если я нашел, значит мне нужно с этим как-то распорядиться и лучше, если правильнее и надежнее, так, чтобы никто не усомнился в моем поступке по отношению к найденному! Если меня эти предметы вдохновляют, значит эти предметы нужны мне и, возможно, я хотел их иметь, еще не зная об их существовании в том или ином месте. Желания души вошли в земную ноосферу, погуляли там, дернули какие надо нити: и вещички, и самолетик уже мои, под столом и на столе.
Здесь курят. В углу обнимаются. На стуле у стены человек в полуобморочном состоянии, голова на коленях, рука на полу. К ногам полутрупа подходит кот, трется. Кот гибкий. Все покрыто смачным воздухом. На окнах зала жесткие темные шторы. Липкий полумрак уже впустил меня и всосал. Словно, высосал меня странный беспредметный мир шашлычной. Таких миров в городах сотни – и тысячи рабов шутят, молчат, пьют и веселятся медузам подобные; им и этот полумрак и пустота с теснотой. Но почему же они не оживают?
Уже второй раз роняю кусок с вилки на пол, но стул придвинуть не могу. Почему-то руки стали длинными. В глазах моих, как бы свет померк, оказывается я взглянул на часы, оставалось пять минут до начала свидания с женой. Я некрасиво доел. Самолет за это время превратился в ракушку, и все-таки я сунул Это в карман. По дороге к двери я сам толкнул человека в очках, он сидел с зеленым портфелем на коленях, он ничего не сказал, а поперхнулся.
Я извинился, огляделся, ссутулился и пошел вон.
На улице чинность вечера. Отдышался.
Радость морщит лицо в улыбку. Я вижу жену. Покинула меня темнота. Змея города раскаталась и кожа заиграла, переливаясь.
Еще издали мы увидели друг друга, идем скорым шагом навстречу. Неудача. Закрылся переход и машины молчаливым и суетливым потоком отделили нас. Мы стоим на разных берегах. Свет внутри кончается. Внутри чувствую: смех, хохот, удовольствие, там кто-то подпрыгивает, слабеет, с неумолимой силой бежит вперед, впереди меня. Это Внутреннее обернулось, отбежав от меня несколько шагов, и побежало, не дожидаясь, а я жду окончания машин; Внутреннее остановилось зовет, а я жду. Мое Внутреннее уже целуется с Внутренним жены, вот они подпрыгнули и подлетели вверх, остановились, зависли, показывают на нас (разделенных) пальцами, смеются радостно, вдохновенно.
«Грубияны», думаю и завидую.
Перед женой катился пульсирующий шар ласки и желания. И где он теперь? Ах, воры… Они. Эти – Внутренние, украли и шар. «Хм, кто поспел, тот и съел».
Кто сейчас моя жена?
Что моя жена хочет?
Кто? Что?
Верю – первая фраза не даст, не позволит мне вернуться в хрупкий месяц первых встреч. Первая фраза обнажит мою душу слезами беды, и я кричу немо, вслед Тем.
Нашел! Нашел! Для фурии ответ.
Через два часа я тебя убью, родная.
Мы поцеловались, она притянула мою голову и не выпускает мои красные губы. Дымка туманная влетела в ее глаза и не покидает их, она говорит шепотом мне на ухо.
– Родной, я ждала этих слов пять лет и сама хотела сегодня их произнести, когда бы не твоя непорочная смелость.
Нас толкали. И заерзала нас толпа неожиданная. С вокзала, с дач, с огородов.
Мы прошли по дуге окружности площади. Жена смахивала слезы радости, умиления. Она любит меня с каждой следующей секундой сильнее.
И она принесла мне красного однорукого Щелкунчика.
С некоторым сомнением смотрю на цилиндрический нос и зеленые выпуклые глаза. У Щелкунчика выскочили из его деревянного костюмчика белые бляшки и нет пьедестала. И все же он совсем не похож на уродца, скорее на красавца.
– Ты, меня не убьешь!
Она отстранилась, но правая ее рука на правом моем плече осталась.
– Ты не убьешь меня. Глупый, если любишь, не убивай. Я понимаю, ты не хочешь, чтобы я кому-нибудь, кроме тебя досталась, ты ревнуешь меня; тебе кажется, что я изменю тебе в любой миг. Но я тебя люблю, и я люблю твою любовь, и я не желаю жить с кем-нибудь. Но, теперь все мои настроения к тебе – в прошлом.
Говорит, а руку не убирает.
– Представь, что я умерла. Думаешь, ты переменишься от моей смерти? Станешь живым и настоящим, и истинным? Стой, не иди! Уже много лет ты меня называешь женой и, вероятно, привык ко мне, именно в этом – «жены тебе» – качестве ты думаешь и помнишь обо мне, как про кусок собственной судьбы.
Ты не прав, я остаюсь отдельным человеком. И в этом твоем непонимании – бессилие и порочность, ты чист и ты грязен. Нельзя стать сильнее за мой счет, тебе самому расплачиваться за свое бессилие; я не сумею платить за твое бессилие. Но надо сравнивать себя со мной. Посмотри на себя со своей стороны и лишь тогда обнаружишь себя настоящего и может быть найдешь судьбу. Не убивай же меня. Я все равно подчинюсь тебе, потому что я жалею тебя, а ты меня не жалеешь.
Я уже не в силах ее остановить и жеманюсь, и мнусь, и копаюсь в глине ее слов, но не дерзаю говорить то, что мне хочется сказать.
Я – раб этих прохожих, этой погоды, этого мутного воздуха, этой псевдорадости соития душ; я покоряюсь и уже поздно вернуться. Я начинаю говорить и с каждым словом силы покидают меня. Я перестаю владеть собой, я отдался воле случая, я перестал понимать себя, а это – смерть. Вот, только чья?
– Никто и не заметит. Я заведу тебя во дворик (часа через два), ты уже к тому времени забудешь, о чем я с тобой говорил при встрече. Ко всему прочему я замотаю тебя ходьбой и заговорю, ты устанешь и когда я предложу тебе посмотреть московский старинный дворик, который ничуть не хуже всего прочего, ты пойдешь за мною, и уже в проходе я начну тебя целовать; ты обмякнешь, я заведу тебя за стену и продолжая целовать, поглаживаю шейку; ты встревожишься, но я сожму пальцы резко, требовательно и тотчас; а хрип твой потонет в моих губах, в моем горле, в моем поцелуе. Я положу тебя к стене. Стемнеет, тебя никто не увидит, неподвижную.
Она смеется и улыбается, отпрыгивает и жмется к прохожим.
Ах, как мне хочется вернуться в «Лиру», к зеленоглазому за столик. Конечно, он уже ушел, но может быть я найду его где-нибудь поблизости, а если не найду, посижу за столиком, поставлю горкой руки и стану смотреть далеко в стену напротив и буду чувствовать эеленоглазого рядом. Тепло зеленоглазого осталось там и совсем нетрудно почувствовать тепло оставшееся от зеленоглазого. А, эта, жена, не хочет родить дитя, не хочет остановиться, не хочет испытать очистительных наслаждений. Знаю, она хочет одного: возвращения в лоно матери-сестры. Как объяснить ей, что когда перестанут умирать, перестанет быть человек, человек умрет, исчезнет; она и не хочет возражать, и не хочет боли.
Родная, наш поединок продолжается не одно столетие, но ты не извлекаешь уроков из происходящего между нами, а пора бы. Время проходит и, когда-нибудь наш поединок могут прервать. Как тогда, милая?
Мы ступаем по листьям; она ступает рядом и загребает шуршание. Ее милые синие башмаки на белой подошве прячутся в листьях.
Она нагребает кучу листьев горкой, просит спички у прохожего (на меня не обращает внимание), поджигает кучечку, садится сама на корточки. Я стою в нескольких шагах от нее, я опечален. Во взгляде моем удивление, в ее взгляде, когда она поворачивается ко мне, удивление и вдохновение. Она подзывает меня ласково и рассеянно, когда подхожу – тянет меня за руку, так что я склоняюсь вниз, но ноги не сгибаются. Я еще обижен (внешне, конечно, внешне; о, это игра и какая игра), но уже хочется (внешне и внутри) приблизиться, войти в эту женщину и остаться в ней (если бы не жизнь). Она продолжала меня тянуть за руку и, что-то говорила, мягкое и легкое. Она повелела мне сесть на асфальт рядом с ней.
– Марина, мне хочется, чтобы все знали, что мы муж и жена. Я хочу прочности.
И целую ее руку.
– Моя тетка работает в ЗАГСе. Нас оформят, если попросим, через три дня. Если, конечно, ты не задушишь меня прежде.
Говорит она и велит мне протянуть ноги и садится мне на ноги, для чего я вынужден опереться позади на руки: неудобное положение.
Пойдем.
Мы прошли по улице. Оставили «Лиру» в стороне. Прошли мимо памятника, мимо еще одного памятника на другой стороне улицы, прошли под землей могучий проспект, вышли на брусчатую площадь. Прошли улицу Разина. Вышли на площадь Ногина.
– Смотри, та площадь. Помнишь, любимый: площадь, черный помост, дождь, ласточка, топоры, озеро, казнь, палач-глашатай… Перенесение казни.
«На сегодня».
– Там дворик. Посидим, я изнемогаю. Темнеет.
У кого мне просить помощи? Прошу как заведенный. И не могу, НЕ МОГУ ОСТАНОВИТЬСЯ! Помогите же мне: судьба, сознание, душа. Кто, кто мне поможет. Кто управит моим миром. К кому обращаться за помощью. Ай, поздно. И я покорно иду убивать.
Переходом прошли на другую сторону площади к проезду Серова. Вошли под арку, дошли до середины и сделалось на улице черно. Я обнял жену за шею и целую, она затихает и молчит. Целую. Идем, обнявшись. Заворачиваем за стену, слышу с улицы визг и скрежет машинный. Пальцы ласкающие стали карающие, монотонно затвердели и пережали горло. Жена еще попыталась просунуть язык мне в рот, наверное, для последней ласки, но, не нужно. Булькнула сладковатая слюна. Жена затихла. А сладкая слюна потекла из ее рта моим горлом в живот.
Все. Конец. Я должен был вернуться в «Лиру». Я трус и лжец, и глупец.
Я разошелся и превратился в кузнечика; встрепенулся кузнечик, принялся жевать неподвижное тело у стены, приговаривая.
– И следов не останется. И следов не останется. Все съем до кусочка. Съем. Ах, вкусно.
Сверху опустился на меня серебряный туман. Я оборотился вокруг оси и стал тотчас человеком, готовым принять гостей. Туман загнусавил.
– Об ответственности поступка перед людьми.
Я сплюнул и сказал.
– Сам не дурак.
Он сплюнул, что-то под ноги и туман прыгнул в высоту.
– Ну, жена, теперь когда встретимся, а? Не скоро, надеюсь, или никогда. Хочу надеяться, что уже никогда не будет нужды в моем пребывании на Земле. Уже соки трут тебя и разлагают. Уже я ухожу.
– И-ху-ху, Мария.
Поднялось прозрачное облако и встретившись с иными, облако закрутилось в небесном круговороте.
Последние слова автор обратил к женщине, сидящей за столиком напротив, с тряпкой в руках.
Вас интересует, что с Мариной. Для нее ничто не переменилось. Марина избавилась от обузы, от тела. Теперь ей не трудно. Вот и она летит. Обернитесь. Вы сами вспомнили про нее. Говорите с ней, но ласково.
Для нее ничего не переменилось. Для нее все изменилось. Она осталась и не осталась. Она там и не там. Она – она и не она. Она вдруг поняла себя так, как я себя и, как она себя, но в великом отдалении и сразу. Она ушла в равнины мира. Она – жена бога.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.