Текст книги "Вещи (сборник)"
Автор книги: Владислав Дорофеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
А фифа и курьер – однозначны, потому не интересны мне и большинству, собственно, потому я решил их взять. Однозначность – это крышка гроба для мира, мир уже потихоньку вполз в гроб, дело за крышкой, наша с вами задача, читатель, не дать закрыться этой крышке, а потом и мир вытащить из гроба. Голова чуть побаливает, вероятно, чувствует тему, вероятно, идет некоторое преодоление. Преодоление чего? Страха? Я боюсь жить, всегда боялся и всегда боюсь. Может быть все, что я делаю в жизни, все это настроено на волну страха, на волну преодоления страха, а если я что-то не делаю, я не делаю из страха это сделать, я боюсь. Более всего я боюсь физической боли, это как-то ненормально, но я ничего не могу с собой поделать, я не боюсь общественного осуждения, общественного мнения, но я боюсь физической боли, как глупо. Но главный страх не в самой боли, а в том, что от страха боли я могу изменить своим принципам, своим воззрениям, своей позиции, тогда получится, что поддался я самому гадкому, что есть у меня. Вот в чем мой самый большой страх, я боюсь физической боли не потому, что я боюсь боли, а потому, что я боюсь последствий этой боли. Курьер и фифа не боятся боли физической, они ничего не боятся, кроме страха быть смешными. Я не боюсь быть смешным, в этом мое преимущество. Но больше никакого, вы понимаете, все, чем я обладаю, все мое чувство общественного сознания, все это вкупе упирается в малюсенькую закорючку, страх перед физической болью.
Но почему я боюсь, откуда этот страх, в чем начало его, в чем его продолжение? Тут нужно опуститься в детство. Первое, что приходит в голову – это как меня вокруг стола, по комнате гоняла с офицерским широким кожаным ремнем в руке мать, я помню, как я забивался под стол, там рыдал, просил, умолял меня не трогать, кошмарные воспоминания. А еще помню, что била она меня по крайне ничтожной причине – я в ее кожаных перчатках строил снежную крепость, а потом придя домой, положил перчатки на батарею, разумеется, перчатки пропали. Увидя это, мать меня избила до психологической полусмерти.
Что еще? Это вероятно, кирпич во время одной из игр, пущенный мне в ногу: шрам до сих пор украшает мне лодыжку, я тогда потерял на миг сознание. Еще. Однажды, на уроке меня осмеял на весь класс учитель, точнее учительница, я до сих пор помню ее сжатые узкие губы женщины-стервы. Но все это только причины, они должны были в какой-то момент совпасть – так вот как они совпали, на каких условиях, в какой момент произошло совпадение этих условий… Или же не было никаких условий и совпадений, а есть только моя память, в которой, нет с помощью которой, я нашел в себе защиту и нашел оправдания для своих отступлений. Возможно, что так и обстоит дело, очень может быть, что так. А если не так, то как? Это очень похоже на ситуацию с фифой и курьером, оба они попав в определенные условия, пройдя сквозь момент их совпадения, оказались наруже уже без признаков общественного сознания. Однако, не исключено, что никакого совпадения в их жизни не было, а было углубление в память, было умозрительное совмещение условий, было желание отречься от общественного сознания. Получилась истерично-умозрительная фифа и сумасшедше-истеричный курьер, и умозрительно-трусливый автор. Похоже на правду.
После яблока, трех слив, полутора чашек чаю и одной розетки клубничного варенья я повеселел, но не веселы мои блестящие глаза, не весел мой член «тайный», не весел я весь, со всеми моими потрохами. Из-за жены ли, нет не из-за жены, а скорее из-за несовершенства своей психики, из-за моего ума, из-за моей лености пресекать невежество, с которым доводится встречаться. Ах, я…
Что же дальше? «На фоне тонких стен сидит усталая блондинка», произнесла как-то фифа и сразу же влюбилась в того хлыща, что сидит напротив, у него чуб до колен, у него глаза вытаращенные как у рака, а рот огромен, как у жабы, у него вместо члена – ничего, он короток ростом и широк грудью, он смугл и одновременно бледен, он холерик и одновременно флегматик. Зачем я так пишу, да потому что я против искусственных однозначностей, против разделения явлений, я за их комплектность, Осталось чуть больше полутора моих страниц, нужно готовиться в концу, думать о конце повествования, о смерти темы, о смерти строчки и смерти настроения, на котором держится этот текст.
Что-то я разволновался необычайно, что такое, может быть я напал на главное в этой теме?! Главное в теме – ее конец. В чем этот конец, какое продолжение? Может быть поэтическое продолжение? Я попробую, возьму другой лист, хотя я не верю, что поэзия может рождаться минутно, под воздействием эмоционального всплеска, скорее, поэзия рождается в процессе мощного и продолжительного натиска, тогда только чуть-чуть приоткроется дверца, даже щелка, откуда может быть повеет духом поэзии слова и тогда текст, озаренный этим пучком света, засияет, светоносно и красиво, четко и твердо, тогда и только тогда появится возможность правды и только правды, которой подвластно решение всех зол и несправедливостей, тогда очищается истина и продолжается этой истиной жизнь; вот ради такого продолжения жизни мы ищем и находим истину. Мы ниже этой истины, потому что она вечна, а мы скоротечны, но мы извечны и этим мы люди. Но мы доказываем себя людьми только в момент прикосновения к истине, в момент выявления с помощью истины правды жизни, в момент поглощения правдою жизни иллюзий и условностей, в тот час, когда мы можем отказаться от слов во имя действия, во имя прекрасных минут прощания с эгоизмом жизни.
Потом мы вернемся к эгоизму, но останемся людьми только памятью соприкосновения с истиной, до следующего момента истины. Вот такими моментами мы живем, до бесконечности нельзя растягивать эти промежутками между истинами. Когда истина охватывает мое сердце, мне не нужно защищаться, защищать свою истину, тогда истина ведет наши сердца, управляет моим мозгом, помогает отразить атаки иллюзорных или сиюминутных влечений и стремлений.
5 февраля 1983 года снег шел со скоростью сплошного удара. Ночью с пятого на шестое февраля я долго не мог уснуть, вот что я записал в дневник тогда. «Теперь понятно: Шекспир – это грубо слишком для наших рациональных страстей. Вместе с тем он психологически недостаточно тонок для нас, не говоря уже о его сравнениях… У Шекспира люди думают и существуют лишь во время сцен, за сценой они только куклы». Вероятно потому Толстой не видел в Шекспире то, что видят люди, которым не доступен ум, который временами покорялся Толстому и мне. Шекспир преодолевал однозначность умозрительно с помощью театра, это искусственное создание многообразия мира. Шекспир умозрителен и этим скучен.
Итак моя последняя страница, которая впрочем, печатаемая через два интервала будет предпоследней страницей, что означает, когда я закончу свою писанину, писанина на самом деле еще продолжится, хотя я уже закончил ее.
Что говорил о созидательной роли памяти Бердяев? И чем он интересен мне с точки зрения моей темы, например, иллюзорности, однозначности и многозначности, общественного сознания и его роли в жизни человека. «Я наследую славянофилов и западников, Чаадаева и Хомякова, Герцена и Белинского, даже Бакунина и Чернышевского (разность в миросозерцании), Достоевского и Толстого. Воспоминание о прошлом никогда не может быть пассивным, не может быть точным воспроизведением и вызывает к себе подозрительное отношение. Память активна, в ней есть творческий, преобразующий элемент и с ним связана неточность, неверность воспоминания. Память совершает отбор. Моя память о моей жизни… будет творческим усилием моей мысли, моего познания сегодняшнего дня. Между фактами моей жизни и моей книгой о них, будет лежать акт познания, который более всего меня и интересует… Ценность этого акта определяется тем, насколько он возвышается над временем, приобщается ко времени экзистенциальному, т. е. к вечности. Победа над смертоносным временем была основным мотивом моей жизни… Я русский мыслитель и писатель. И мой универсализм, моя вражда к национализму – русская черта. Кроме того, я сознаю себя мыслителем аристократическим, признавшим правду социализма».
Бердяев точен. Я даже почти не чувствую запаха несправедливости, двусмысленности. Вот что он пишет о многозначности. «Человек – микрокосм и заключает в себе все. Но актуализировано и оформлено в его личности лишь индивидуально-особенное. Человек есть также существо многоэтажное. Огромное значение имеет первая реакция на мир существа, в нем рождающегося… Но я твердо знаю, что изначально я чувствовал себя попавшим в чуждый мне мир, одинаково чувствовал это и в первые минуты моей жизни и в нынешний ее день… Я всегда был лишь прохожим.»
Еще две фразы, которые добавлю из чувства сходства их с моими мыслями. А обо всем, что я поместил в мой текст, разве можно сказать, что я думаю также, вовсе нет. Что-то я только одобряю, что-то я бы выразил иначе, что-то глубинное, мое, но я боюсь об этом сказать открыто, а потому говорю словами других людей. К тому же нельзя забывать о демократичности.
Последние две фразы Бердяева. «Черты родового сходства всегда мне представлялись противоречащими достоинству человеческой личности. У меня всегда было слабое чувство сыновства». Тоже я могу сказать о себе, в этом мое главное противоречие с женой, не знаю, сумеем ли мы его преодолеть. В новом месте всегда на слуху более или менее характерные фразы, фразой о примате материнства меня встретила мать после двухлетней разлуки, эту же фразу я случайно услышал на улице, из беседы двух женщин, они беседовали на автобусной остановке.
Можно заканчивать. Люди, лишенные общественного сознания, невозможны, может быть то или иное приближение к абсолютной лишенности, но абсолютного лишения не может быть, это возможно только теоретически, практически нет. Фифа и Курьер общественные создания, они так или иначе подчиняются общественному мнению, они приближены к абсолюту, но они не конечны, они еще не сама смерть, они еще прохожие, они мимо идут абсолюта.
Да, что тут тщиться и пытаться делать неловкие ужимки конца вроде ужимок, на какие идут писатели типа Достоевского или Шарль де Костера. Первый: «Довольно увлекаться-то, пора и рассудку послужить. И все это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, все это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия… помяните мое слово, сами увидите! – заключила она чуть не гневно, расставаясь с Евгением Павловичем».
Второй в ответ на ответ заключает: «И он ушел с ней, распевая свою новую песню. Но никто не знает, когда спел он последнюю».
Я показал конец из «Идиота» и «Легенды об Уленшпигеле». Страница дописана.
ОТШЕЛЬНИК
У него длинные ниже ягодиц волосы, он слегка горбат, то есть он до такой степени сутул, что кажется горбатым; при ходьбе он припадает на левую ногу, у него два карих глаза и горбатый нос, руки у него длинные, на вид нерабочие, уши у него оттопыренные, а губы пухлые, лицо наподобие дыни, лежащей на боку, хотя сзади голова кажется нормальной формы; когда-то у него была пропорциональная фигура, теперь же это мешок, подвешенный к голове, а жилы шеи напоминают завязку, перетягивающую горловину этого мешка. Припадая на левую ногу, он загребает ногами, кажется со стороны, что, если он по этой дороге вернется назад, то дорогу эту он соскребет до самого основания, два раза пройдет и дороги не станет. Когда он купается, не стесняясь своей наготы, очень хорошо видно, что жилы перепоясывают его тело, и поверхность тела можно сравнить с костюмом космонавтов «Пингвин», который предназначен для пребывания космонавтов долгое время в условиях невесомости. От какой же невесомости спасается Отшельник? В его глазах есть искорки, которые начинаются и заканчиваются в желтых точках, которые плавают на окраинах зрачков. Над его левой грудью черная отметина родинки, весь пах у него облит чернью родимого пятна – «Бог шельму метит».
Мать и отца он давно потерял, потерял он жену и детей, потерял всех своих родственников, потерял своих любимых друзей и подруг, он потерял все свои иллюзии. Ему захотелось жить в одиночестве, и он живет в нем. Это одиночество разделяют с ним корова и куры, петуха у кур нет; когда корова приносит теленка, теленка Отшельник сразу же умерщвляет, и они съедают его. У него нет сейчас ничего, что могло бы напомнить о прошлом, только он сам, однако, с последним воспоминанием он еще не решился расстаться, может быть боится, может быть еще что. Стен в его доме нет, есть крыша, точнее – это навес, есть лишь одна загородка, которая впрочем, ни от чего не предохраняет, разве что зимой удерживает снег.
Конечно, не мешало бы на него посмотреть, я же пока пишу по слухам, но я только начну повествование, продолжу уже после встречи с ним, таким далеким и таким родным. До встречи с ним нужно сформировать начало мысли, которую он мне поможет сформулировать уже при встрече с ним. Велика и изнурительна будет эта мысль, никогда еще в моей голове не рождалась мысль более значительная и важная, более ценная, только теперь, когда у меня осталось два слова, когда я делаю следующий шаг, на минуту забывая о шаге предыдущем, когда у меня только и осталось то, что веселье и труд, когда кажется, что в каждой следующей строчке обнаружится моя несостоятельность в попытке постичь действительность поступка как такогого, и когда мой половой член умрет после предсмертной ночи любви, чтобы сойти в могилу мне чистым и прозрачным, словно, сказка, у которой нет конца; и только слепящая ночь, окаймленная Южным крестом, и, увенчанная Млечным Путем, оставляет след в памяти, а память тускнеет и уже кажется, что вот-вот она окостенеет и превратится в твердое тело воспоминаний, несомненного отличия старости от юности и мужественности. Затем твердое тело даст трещину, раскол пройдет по центру и полетят осколки, и умрет человек, из старика превратившись в мертвеца. Кто тогда упрекнет его в этих балаганных настроениях, кроме меня и Отшельника.
Ах, как интересно, как значительно, как красиво, как примитивно, как радостно, как притягательно, как умно, как ласково, как значительно, как горько, как странно, как честно, как живо, как плохо, как сильно, как хорошо, как неприятно, как странно и как чудно видеть себя в отраженном свете.
Я – Отшельник, зачем же нужно меня отражать, приди и посмотри на то, как я живу и двигаюсь, как я плачу и переживаю, как радуюсь и молчу, приди, помолчим вдвоем, втроем вместе с моей коровой, все вместе с коровой, курами, со мной. Я бы хотел понять тебя, узнать чем и почему ты живешь на свете, я, знаю, что ты скажешь, ведь и ты продолжаешь жить, ты, который все потерял. Ну, и, что, разве от этого легче или может быть от этого проще, или может быть от этого проясняется в голове? Конечно, нет.
Когда я бы знал, уйти мне или не уйти, когда бы я знал, куда заведет меня эта дорога, тогда бы я умер в начале дороги, а не в конце, как принято на Земле, тогда бы я понял того чудака, который первым сделал свою мертвую точку в конце дороги, тем самым заложив один из важнейших принципов движения нравственной природы человека, ее развития, ее радости и ее полноты. Так смерть, венчающая дорогу, стала стимулом жизни, жизни человека; с тех пор человеку запрещено заниматься самоубийством, запрещено убивать людей, запрещено забывать о смерти. Этот принцип удерживает человека на плаву тысячелетия, но ясно, что всякий насильственный принцип – есть вынужденная мера до тех пор, пока растение жизни из горького и печального превратится в сильное и ясное. Когда наступит время такого превращения? Полагаю, что уже есть все основания к этому превращению, уже близится время сильное и ясное в своей силе. Если я не прав, лучше бы мне не жить, лучше бы не отшельничать. Нет, нет, я начинаю понимать свое стремление, я начинаю понимать радугу, под которой я родился. Дом мой когда-то рухнул, драма моя когда-то сыграна, страх мой когда-то кончился, лебедь моя сдохла, слава моя кончилась. И тогда я понял свою жизнь, я нашел свое имя – Отшельник.
Человек волен распоряжаться своей жизнью – вот о чем я хочу рассказать человечеству, однако, пока еще немногие умеют понять, что другой человек рядом в той же мере волен распоряжаться своей жизнью. Любовь связывает разноименные жизни и помогает чувствовать ответственность за свою жизнь перед другими жизнями. Христианство карает мертвых самоубийц в назидание другим. Мало любви на свете, немного ответственных людей. Что оставалось делать, приходилось карать и контролировать. Карать и контролировать. Меня – Отшельника – не нужно карать и контролировать, я сам знаю, как мне жить и куда мне идти. Вот я пришел и живу.
Думаю, вкратце это все, что можно сказать об этом человеке до встречи с ним. Разве что вот это – он ни низок, ни высок.
Теперь хотелось бы сказать несколько слов о себе в связи с предметом исследования. Нужно точно знать, как мне идти на встречу с Отшельником, о чем с ним говорить, что спрашивать и как спрашивать. Может быть эта встреча и не нужна, может быть я сумею разрешить все связанные с Отшельником надежды сам. И вот еще что, когда я помню о том, что я живу, я перестаю быть Отшельником, когда же я забываю об отшельничестве, тогда я начинаю верить в людей, тогда только я понимаю свою цель и силу своих воззрений.
Помню я, был день, когда я лег и не встал, когда вся моя жизнь ушла в узкие щели зеленоватых глаз подо мной, и я помню до боли в мозгу прохладное упругое тело ее, свежую чистую кожу ее, я помню ее рот и ее глупые слова маленькой наивной девочки, ее слабые мечты и близкие идеалы, ее детскую лживость, ее милую сладострастность. Все, я прощаюсь с тобой, с таким округлым и плавным необычайно пластичным телом твоим, будь здорова, не держи на меня зла, неужели же я ничуть, ничем не скрасил твоей жизни, ну хотя бы на один миг…
Мое совершенное зло по отношению к этим маленьким женщинам не забыть мне никогда, никому не дано забыть этого, я причинял им боль, заставлял их страдать, но ведь я их и радовал, я приносил им радость и порой они испытывали минуты счастья, вместе со мной разделяя это счастье.
Встреча с Отшельником возможна только после очищения души, только после того, как я увижу жизнь, к которой я стремился. А увижу я многое, я увижу лики людей, к которым я стремился, лики людей, которых я знаю, которым я верил в мечтах, лики людей, которых я запомнил, когда уже потерял все свои знания о сегодняшнем дне.
Допустим, я ем яблоко, но ведь я не ем его, я только ем его… Нет волнения в пальцах, нет вдохновения, или есть, но не на той дороге. Жить по вдохновению, писать по вдохновению, спать по вдохновению, есть по вдохновению, а любить честно, по вдохновению и вопреки ему. Ах, ох, раздалось в ответ, но ответ слаб, кому ответ предназначен, не услышит его, он уже ушел в отшельники.
А сейчас я попробую живописать мысль, которая побудила человека уйти в Отшельники. Ясно, зачем он это сделал, но не ясно, как он себя заставил это сделать, как успокаивал свои страхи, свою неуверенность, какую он мысль выбрал за заглавную, когда и как он сумел сформулировать мысль, которая его успокаивала и помогла преодолеть свою слабость. Нет, нет я не хочу сказать, что мне удастся разгадать тайну личной мысли, я полагаю, что нет такой личной тайны, которая не будучи общественно опасной, могла бы быть, могла бы стать известной всем. Что же это была за мысль, которая впервые проявилась под шумок работающего в углу телевизора, и оформилась в тех же условиях.
Морозы в этом году были сильные, январь постарался. Тополь, росший у навесика, под которым грудились Отшельник и вся его живность, в одночасье замерз. Когда под первыми лучами побежали первые ручьи, Отшельник не радовался уже, видя свой тополек, вернее то, что теперь от него осталось. И ведь нельзя было назвать этот тополек мертворожденным, рассуждал великий негодяй, как сам себя стал называть Отшельник, после того, как в особенно морозную ночь, он не выдержал, оторвал у курицы голову и напился горячей крови, это его и спасло. Он дожил до рассвета. Утром погнал свое стадо по целине, не забыв прихватить утренний урожай яиц. Председателя он нашел на ферме, сказал, что хотел бы работать в колхозе, что отдает колхозу все свое состояние, что, мол, трудную работу делать не сумеет, а сторожить готов за бесплатно, давали бы редко какую-никакую одежду и еды немножко. На том и порешили.
Так Отшельник умер, и только Великий негодяй ходил уже по весне смотреть на свое жилище, на замерзший в одночасье тополек, на полуобвалившуюся нору, где он выживал в самые страшные морозы и самые долгие дожди.
Жизнь кончилась, которая и не начиналась.
Со временем завалился навес, обрушилась нора, Отшельник умер. Его похоронили на старом деревенском кладбище, просьбу его – о кремации – не выполнили. Может быть и правильно.
Осталось со временем лишь краткое воспоминание вашего покорного слуги, который был в тех местах со студентами на этюдах. Было это несколько лет назад, когда Отшельник был еще жив. Тогда еще был написан роман «Превратности метода», тогда еще был жив Печчеи (все это книги, которые в настоящий момент лежат на моем столе: ах, мой стол, нелепый и уродливый, от кого ты мне достался, как бы я хотел работать за другим более удобным столом, хотя бы за таким, за которым однажды вечером мне отдавалась молоденькая девочка, бывшая студенточка, которую я заприметил еще за несколько лет до этого упоительно-глупого вечера на фотографии, где она была так очаровательна и мила, так легка и компактна, что я тут же захотел овладеть ею, что я и сделал однажды вечером на столе), и многие другие были живы. Но многие были и мертвы. И по сути, не очень ясно кого было больше, живых или мертвых. А куда отнести мертворожденных? Куда отнести бессмертных? Куда отнести нас с Отшельником? Эй, братья, вы слышите, как я на школьном митинге, посвященном все тому же Альенде, путаюсь, а потом воодушевленный своими же словами, вхожу в роль и заканчиваю речь на большом подъеме.
Кончить бы эту белиберду. Что я пишу, зачем. Нет ни цели, ни желания продолжать эту тянучку, но и заканчивать также незачем. Выходит отрицание отрицания отрицания отрицания. Что может быть привлекательнее такой формулы. Увидеть бы мне перед смертью, как зарождается лавина, как целуются голубь с голубкой, как лист падает на землю, как падает убитый видом смерти сердца Отшельника. И Неореализм его смерти мне кажется последним желанием его.
Я понял зачем я все это пишу. Я ищу типажи: автостопист, фифа, курьер, отшельник. Кто следующий?
Можно попробовать продолжить мысль начатую в «Фифе», заканчивать текст конечными словами из великих или просто талантливых произведений. Ага, читатель уже ждет, что же дальше. Дальше возможно, что и ничего, но быть может… и чего. Разумеется, окончания можно классифицировать точно также как и сами произведения, чьи концы мы отбираем. Конечно, же латиноамериканский имеет свой специфичный конец. Например, такой: «А вот, пожалуй, далеко не каждый знает, что Офелия, поразмыслив – Земля едина и земля Земного шара есть земля Земного шара повсюду, где бы то ни было, и – „человек, помни, что ты прах и во прах возвратишься, – священную землю, навечно оберегаемую четырьмя геральдическими ягуарами, собрала на обочине дорожки в Люксембургском саду“». Это конец, конечно же, вам знаком – это «Превратности метода» Алехо Карпентьера. Для того, чтобы сделать какой-то вывод, необходимо как минимум еще несколько романов, или рассказов латиноамериканских писателей. Под рукой нет. Хорошо, попозже, сейчас я чувствую усталость. Уже второй час ночи…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.