Текст книги "Пятый всадник"
Автор книги: Волков Тим
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Пятый всадник
Авторы: Тим Волков, Юрий Мори, Алексей Доронин, Дмитрий Манасыпов, Константин Бенев, Сергей Коротков, Игорь Соловьев, Олег Бондарев, Светлана Багдерина, Сергей Алексеев, Сергей Кулагин, Иван Русских
© Волков Тим, 2019
© Мори Юрий, 2019
© Доронин Алексей, 2019
© Манасыпов Дмитрий, 2019
© Бенев Константин, 2019
© Коротков Сергей, 2019
© Соловьев Игорь, 2019
© Бондарев Олег, 2019
© Багдерина Светлана, 2019
© Алексеев Сергей, 2019
© Кулагин Сергей, 2019
© Русских Иван, 2019
ISBN 978-5-0050-9709-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
От составителя
Это не совсем обычный сборник рассказов. В его составлении не принимали участие редакторы издательств и вышел он только благодаря отзывчивости авторов и их вере в общее дело, ведь ничего, кроме голого энтузиазма, у меня не было. Я бы хотел выразить всем признательность за безвозмездное предоставление своих работ, терпение и оперативность.
Отдельное огромное спасибо: Юрию Мори – за неоценимую помощь и поддержку при работе над этим сборником и Игорю Соловьеву – за прекрасную обложку, которую он сделал для «Пятого всадника».
Так что же это за сборник?
Чума. Война. Голод и Смерть. Из-под копыт четырёх всадников Апокалипсиса летят горящая земля, капли крови и оплавленный бетон. Но есть и Пятый всадник. Имя ему – Страх. Он правит всем, он заставит вас смотреть в разбитое окно и видеть ржавые остовы машин, скелеты людей на месте мирного города. Видеть чёрную пустоту. Видеть тени былого.
Известные авторы направляют в этот мрак тонкие лучи – и каждый покажет своё. Нет больше неба. Нет мира. Нет жизни. Конец света бывает разным. Для кого-то – это ядерные «грибы», распустившиеся на горизонте и гибель всего человечества в бушующем пламени, а для кого-то – смерть единственного близкого человека; кому-то покажется адом громовой цокот копыт предвестников Апокалипсиса, а для кого-то и тишина громче и невыносимее всякого крика. Конец света бывает разным, но итог – один. Рискнешь ли ты взглянуть на открывшиеся картины ужаса? Если да, то нам по пути.
Тим Волков,
декабрь 2019 года
Юрий Мори. Стекольщик
Зимой это началось, под Новый год. Числа двадцать седьмого декабря, если не ошибаюсь. Отец пропал, назавтра хотели идти искать с соседями, но не успели, а на следующий день и…
Не рассвело. Вообще никак. Зимой и так день поздно начинается, никто часов до девяти утра внимания не обращал – стоит над деревней хмарь, да и ладно. Фонари кое-где горят, из окон домов тоже свет есть, люди и вышли на улицу. Кому за продуктами, кто просто воздухом морозным подышать – если старики совсем, а по дому дел нет. Скотину-то кто помоложе покормит, и корову подоит, у многих в семье найдутся рабочие руки.
Вот и дед Антон, сосед, выглянул. Это я сам видел, никаких выдумок.
– Чего, малой, батя твой не вернулся?
А я как раз во двор выскочил, свиньям еду тащил от матери. Вонючее оно, свиное хлёбово, зато мясо потом вкусное, не то что колбаса городская.
– Не-е, не приходил, – мотнул я головой. – Искать надо идти.
– Да чего искать… Замерз, поди, в лесу-то. Теперь только тело найдешь, если волки не задрали. А задрали – так, у-у-у! И косточек не сыщешь.
Дед затянулся вонючей самокруткой – даже до меня дым дотянуло – и закашлялся, заперхал, сплевывая желтым на снег. Под ногами Шарик крутился, гавкнет – и в сторону, пока старик валенком не пнул. Мне через редкий забор хорошо видно было, хоть и полутьма эта стояла.
Я замер, а ответить нечего. Прав, небось. И про волков прав…
А потом и началось – дед самокрутку выронил, сам согнулся, словно кашель скрутил, но молчит. Рядом с ним воздух сгустился клубами дыма, да только не дым это был. Это Они появились, я уж потом только и понял. Туман не туман, просто фигура на крыльце аккурат за дедовой спиной возникла. Высокая, куда выше соседа, на голову, наверное, а ведь и сам Антон немаленький был. Стала и стоит, а дед согнулся, я думал, скоро пальцами до снега дотянется. И молчит. Нет бы хрипел, на помощь звал – так и этого не было. Потом разогнулся резко, аж кости скрипнули на весь двор, а фигура эта его сзади схватила, словно бы обняла.
Из деда Антона будто воздух весь выходить начал.
Со свистом, ей-богу, как из мячика футбольного, если сжать. На лице кожа разом натянулась, глаза прикрыты, волосенки его редкие на голове дыбом встали. Я так и стоял с кастрюлей, так и смотрел. А дед на глазах усыхать начал, сперва глаза ввалились, потом весь череп словно сжался, сплющился. Руки из тулупа торчали – так они прямо в палки превратились. И впрямь кожа да кости. Я такого даже в кино не видел.
Посерел он весь, тулуп осел на нем, как на пять размеров больше был. Дед Антон зубы оскалил, но это не улыбка, конечно, это кожа так натянулась. А потом падать начал, как оттолкнул его кто. И фигура эта сзади ровно выдохнула сыто так, блаженно. У меня батя так в конце обеда любил делать, заодно и матери сигнал – нажрался я, мол, Маша. Не подкладывай больше.
Сосед в снег упал, но легко так, как тряпки бросили. Беззвучно, хотя дед крепкий был, килограммов под девяносто при жизни.
Фигура за ним раз – и взлетела в воздух, стала большая, растянутая в стороны – на манер креста вся, – и ну кружить над двором, словно кого еще искала. Вот тут я перепугался уже насмерть, бросил к чертям эту кастрюлю свинскую и домой бегом, благо от своей двери был метрах в пяти. Если и гнались – не догнали.
С тех пор так и не рассветает, а я так и сижу в двух комнатках и одной кухне безвылазно. Свиньи или передохли, или сбежать смогли.
Не до них нам, честно сказать.
Не с того я что-то начал, не взыщите. Отродясь ничего длиннее сочинений в школе не писал, да постов ВКонтакте, а там же смайлики в основном. Были. Теперь-то никакого интернета.
Федька меня зовут.
Федор Александрович, если полностью, но такое в пятнадцать лет вроде как не положено. Не по возрасту. Фамилия моя Бураков, но этим в родной Покровке никого не удивишь – половина дворов Бураковы, в остальных Синицыны. Все родня друг другу, так или эдак. В гости ходили… Раньше, конечно, сейчас не до гостей.
Деревня-то почти вымерла. И прежде жили не больше ста человек, а теперь сколько нас осталось – половина? Меньше? Никто не знает толком. Все заняты собой. У всех словно вырвали всякий интерес к тому, что там, за стеной. Ампутировали, оставив тихую радость: я-то жив. Повод для радости, повод… Сейчас, сегодня, а там – ну вдруг! – и завтра.
А за окнами снова ветер. Бесконечный как сумерки, заунывный. Мне не страшно, давно уже не боюсь ветра. На свете теперь столько вещей, пугающих гораздо сильнее. Вот, например, Они… Приходится жить с Ними рядом – куда теперь денешься?
Где-то далеко слышен скрежет железа. Размеренно – удар, тишина.
Снова удар.
Опять что-то оторвалось и мерно, страшно стучит на ветру. Пауза. Удар.
Человек привыкает ко всему, надеясь на лучшее. Живой – значит есть шанс жить дальше. Только если умер – то все. Банально? А куда деваться, все так считают. Наверное.
Со времен Их прихода и спросить-то некого.
– Молчи, Федя, – устало говорит мать, подкладывая доску в костер. Пламя фыркает, плюется искрами вверх. Маленький, но салют. Как выстрелы над могилой. Огонь горит прямо на полу, на выложенной камнями площадке. – Молчи…
– Ма-ам! – снова пытаюсь я спросить, но осекаюсь. Не надо задавать вопросы, не надо. Взрослым тоже плохо, их нужно беречь, они все равно не знают ответов. А теперь осталась только мама, и она… тоже не знает.
– Завтра тринадцатое, – не поднимая взгляд от костра, говорит мать. Дым щиплет глаза, мечется по закрытой комнате, как загулявший пешеход. То ли обнять кого-нибудь в припадке пьяного дружелюбия, то ли сразу полезть в драку. – Снова… жребий.
Она произносит последнее слово с отвращением. С болью. С безнадежной тоской. Часы больше не нужны, календарь потерял почти весь смысл. Только день жребия. Только он. Больше ни за чем не нужная бумажка на стене… Прошлый год кончился, поэтому продолжение календаря от руки написано столбиками на стене. Криво, но разборчиво.
Сейчас уже апрель никакого года от Рождества Христова в вечных сумерках.
Словно чувствуя настроение хозяйки, пламя трещит и опадает, дым относит в сторону. Теперь закопченная кастрюлька, в которой кипит что-то, видна полностью. Зрелище так себе.
Мать встает и долго роется в кухонном шкафчике, наконец возвращается и сыплет в свое варево приправу. Воздух пахнет розмарином, базиликом и чесноком. В древние времена люди думали, что эти растения спасают от нечистой силы. Как бы ни так… Ничего от нее не спасает. И в протяжном вое ветра снаружи давно нет ничего живого – ни пения птиц, ни тоскливой перебранки волков, раньше подходивших к Покровке вплотную по ночам.
Нужно что-то жуткое, чтобы соскучиться по волкам. И оно – есть. Но говорить об этом неприятно и страшно. Да и бессмысленно – ничего уже не изменится.
Просыпается Белый. Выглядывает из комнатки, тянется, поправляет свою вечную вязаную шапочку, он и спит в ней. Теплее, да и перед кем тут красоваться. Сами немытые пять месяцев, одеты во что нашлось в сто слоев, да и чешемся не меньше бродяги.
– Поедим с Божьей помощью?.. – то ли спрашивает, то ли утверждает Белый. Чудной он дядька, как ни посмотри. Тогда же и забежал к нам, двадцать седьмого декабря. Забежал и остался – не пойдешь теперь дальше попрошайничать по деревням. – Пахнет вку-у-усно!
Белый – он бродяга. И нестарый на вид, лет сорок, как матери моей, и не испитой до ужаса, а вот надо же, ходил-бродил, на одном месте нигде не сидел, пока у нас не очутился. Судьба, наверное. И мы-то непонятно чем провинились, а он, видать, за компанию.
– Садись, Белый, – вздыхает мать. – Федь, да и ты тоже. Чего ворон считаешь?
– Спасибо, Мария! Позавтракаем, чем Бог послал.
У Белого через слово упоминания о Боге. Вроде как сильно верующий или это только маска такая? Я читал раньше, что подают больше, если Христа ради просить. Он, наверное, тоже в курсе дела.
Пробормотав что-то похожее на молитву, Белый перекрестился, неумело сложив пальцы в щепоть, взял ложку и зачем-то облизал ее, еще не окунув в варево. Говорю же, чудной он. Имя называть не стал, когда пришел, сказал – все Белым кличут, вот и вы так же.
– Я вроде лай собачий слыхал сквозь сон. Правда или привиделось? – спрашивает он, медленно и как-то торжественно пережевывая содержимое ложки.
– Приснилось, – равнодушно бросает мать. Давно уже все переговорено, обсуждено, только и остается сны рассказывать. Только толку с них…
Дальше едим молча. На кухне, если бы не костер, темнота. Даже непонятно – что у нас: завтрак? Ужин? Когда просыпаемся от голода, тогда и еда. Окна давно смотрят наружу отражениями зеркал, а вот внутрь не пропускают ничего. Оно и верно, смотреть там с декабря решительно не на что. Если только Их рассматривать, но это занятие бесполезное. Летают и летают над деревней сгустки непонятно чего, а выйдешь – сожрут. Это уж определенно так, проверять ни малейшего желания.
И так, и эдак – смерть, зачем ее приближать?
Стекольщик идет по улице. Медленно идет, внимательно поглядывая на окна домов. Все должно быть заделано, такая работа. Сквозь вечные теперь сумерки и завесу из поднятой ветром пыли на него смотрят отражения. Прямые, скошенные, искаженные – то часть его смешной шляпы, то нелепо перекрученное лицо, то – удивительно даже – он почти во весь рост, сгорбившийся под стопкой зеркальных полотен. Вот в одном окне видна только его сумка с инструментами на толстом ремне.
В окне… Название осталось, но прозрачных стекол в них больше нет. Только зеркала. Надоевшие, кривляющиеся, пугающие зеркала. Единственная защита от Них, между прочим. Но Они – по крайней мере частично – рациональны. Сами сказали, как людям защититься, как отсрочить свою гибель, ограничив ее жребием, а в остальное время быть недоступными для Них.
Сам стекольщик тоже под Их властью, его не трогают. Он же обслуживает загон с овцами, чтобы Им не пришлось голодать. Овцы ходят на двух ногах и раньше звались людьми, но это ничего не меняет. Раз в месяц Они выбирают жертву, чтобы люди спокойно – или не очень – жили дальше. До следующего тринадцатого числа.
Стекольщик давно устал удивляться, как легко все у Них вышло. И не ломает голову – едят они нас, пьют кровь или высасывают ауру. Да какая разница…
Он идет и шепчет строчки из песни. Один куплет. Раз за разом, по кругу. Он не помнит весь текст, да и над словами давно не задумывается. Иногда вздыхает и просит кого-то дать ему умереть. Просто лечь и закрыть глаза, забыться под вечно-серым небом остановившихся сумерек.
К стекольщику подлетает один из Них, словно сплетаясь из рассеянной пыли и воздуха, сгущается на мгновение в темную фигуру. Если присмотреться, у Него вполне человекообразный вид – руки, ноги, что-то похожее на голову. В глубине этого похожего багровеют огоньки, будто глаза. Но с людьми этих тварей точно не спутаешь.
Еле уловимо вздохнув, фигура тает, рассыпается в воздухе. Последним исчезает адское пламя в глубине головы. Стекольщик переводит дух – снова миновало. Его работа важна для Них, вот он и защищен. Как? Чем? Он давно не пытается понять. Бесполезно. Ему даны немыслимые для человека силы, он редко ест и никогда не спит. У него больше нет дома – только сарай с запасом зеркал, большим столом для их раскройки и топчаном в углу, покрытым слоем пыли.
Спать на нем больше не приходится.
На дальнем конце деревни, домов за двадцать от стекольщика слышен противный скрип. С таким звуком трещит и ломается стекло. Это и есть его работа – услышать, прийти и заменить окно раньше, чем туда ворвутся Они. У него есть фора. Минут десять, край – двадцать. Если люди не будут шуметь и – главное – не полезут на улицу сами.
Стекольщик вздыхает, удобнее перехватывает стопку зеркал на спине, прижимающую его к земле, и идет вперед. Не по своей воле, но и без сомнений.
Ему за пятьдесят. В прежние времена – почти молодость, его ровесники иногда казались мальчишками, особенно, если следили за собой. Он же всегда был замкнут и сторонился людей. Даже профессия… Он обожает стекло, его острые грани, его безупречность. И в прозрачных стеклах, и в зеркалах есть что-то от самого стекольщика – чистота, молчание, стремление к совершенству.
Он любит даже осколки – результат заводского брака или своих ошибок. Бессмысленно-острые, ни на что не пригодные осколки – и в них есть для него что-то важное… Одноклассники женились и заводили детей, а он резал стекло. Разводились и спивались – он искал рамы для зеркал. Разбивались на машинах, уезжали из деревни, жили какой-то своей жизнью – ему это не мешало, стекольщик вряд ли замечал это. Он вставлял окна и менял разбитые детворой витражи.
Как ни сравнивай, его работа важнее их напрасных метаний.
Над головой пролетает что-то огромное, на мгновение прикрыв серое небо тенью. Кто-то из Их старших, тех самых, что установили законы для деревни. Стекольщик даже не поднимает головы, он идет в сторону того самого звука. У кого-то разбилось или треснуло окно, надо спешить. На ходу он лезет в карман и вытаскивает мятую пачку сигарет. Хоть один плюс от Их появления – больше никто не борется с курением. Отбрасывает непослушную прядь волос, выбившуюся из-под шляпы и едва не попавшую в язычок пламени зажигалки, с наслаждением затягивается и топает дальше.
Ветер рассыпает пепел сигареты, крошки плохого табака сыплются на спутанную бороду стекольщика, но он не обращает внимания. Все изменилось. Раньше он гладко брился, вся кладовка до сих пор забита запасами пены для бритья и сменными кассетами, но теперь… Какая разница, если никто толком не смотрит в лица другим. Волосы тоже отросли, словно не четыре месяца прошло, а лет пять. Ходит теперь косматый как медведь.
Зеркальные окна отражают его сгорбленную фигуру. Есть за ними кто-то живой, нет – даже ему неведомо, пока еду им не принесет. Стекольщик идет и шепчет свою странную молитву из обрывков песни и просьб оставить его в покое. Сумка при каждом шаге хлопает его по бедру, спина болит от груза, но он давно привык.
– Мам, ты скучаешь… по папе? – все же спрашиваю я.
Спрашиваю и пугаюсь – мама застывает с ложкой в руке. Мы трое едим прямо из кастрюли, никто давно не моет посуду и не ходит в магазин. В прошлом – школа в соседнем поселке, мамина парикмахерская с зеркальными стенами и въевшимся запахом шампуня, папин гараж, свиньи, куры и влюбленность в Надьку из девятого класса. Все теперь в прошлом. Остались костерок под ногами и дрожащая как в лихорадке мама. Из ее ложки на пол капает горячий суп.
– Молчи… – шепчет мать. Потом, словно опомнившись, все-таки доносит ложку ко рту. – Он в лучшем мире… Его забрал Господь, оставив нас в юдоли скорби. Оставив искупать свои грехи при жизни!
Голос ее крепнет. Она говорит нараспев, а мне кажется, что мы сейчас в храме. Сейчас подойдет служитель и протянет ей просвирку. Гостию – так, кажется, что-то похожее называется у католиков, у нас-то просфора.
– Гости! – словно передразнивает мать. Или продолжает мою мысль вслух, я не удивлен этому. Посади кого угодно вместе, и скоро начнешь читать мысли и предсказывать действия. Белый привычно вздыхает и начинает креститься.
Входная дверь скрипит и открывается, выдохнув внутрь облачко пыли.
– Мир вам, – тяжело дыша, говорит стекольщик. Он аккуратно ставит у стены стопку запасных зеркал. Вытирает пот и закрывает за собой дверь. Запираться теперь запрещено Ими – все двери во всех домах просто прикрыты.
– У нас все хорошо, – напряженно говорит мать. Я молчу. Жадно рассматриваю стекольщика – единственного человека, кроме матери и Белого, которого вижу время от времени эти четыре месяца. С тех самых пор, когда мир разделился на до и после. Он не меняется – та же шляпа, та же сумка, грязная, словно с помойки. В комнате сразу начинает пахнуть табаком, немытым телом и железом. Борода чуть длиннее стала. Или просто кажется?
– Нет, – говорит стекольщик. Слово дается ему с трудом, словно кто-то сжимает невидимыми руками его челюсти. Но он находит силы и все-таки выговаривает:
– У вас наверху на чердаке треснуло окно. Я слышал. Мало времени.
Он берет из стопки одно зеркальное полотно, больше не обращая внимания ни на нас, ни на сжавшегося словно от удара Белого. Проходит к лестнице и поднимается, тяжело ступая, скрипя рассохшимися ступенями.
Белый вскакивает помочь, но мать молча хватает его за руку и заставляет сесть обратно. Пальцы у нее ледяные, тонкие, но сильные, она побеждает.
– Сядь. Не лезь, он сам все сделает.
Сверху слышен скрежет стеклореза, редкие удары молотка, словно стекольщик задумывается каждый раз: стоит ли бить? Потом решает – стоит. И бьет.
– Мамочка, мы же все умрем, верно? – прорывает меня. – Тогда чего мы ждем? Зачем? Пошли на улицу, все закончится быстро. К чему эти вечные супы из банок, подогретые на костре в кухне, для чего мы играем здесь в крыс, мама?!
Мать молчит. Она начинает слегка раскачиваться сидя, под одной ей слышную мелодию и неритмичные удары молотка на втором этаже. По ее телу, закутанному в старую куртку с капюшоном, пробегает дрожь, глаза прикрыты, а голова откинута назад.
Белый испуганно смотрит, но помалкивает.
– Жребий, – спокойно говорит стекольщик. Он уже вернулся сверху и укладывает инструменты в сумку. В его светлых глазах, неожиданно молодых и ярких на изрезанном морщинами лице ни капли удивления. – Скоро жребий. Завтра. Мне назвали твое имя.
Он смотрит на мать. Она отвернулась и глядит куда-то в угол кухни. Дверь хлопает за стекольщиком, но никто не шевелится. Как застыли мы все здесь, в лед вмерзли.
– Мария… – негромко спрашивает Белый. – Не мое, конечно, дело, но куда муж-то твой делся? Ведь еще до Этих, да?..
– Сашок-то? Да в лес он пошел, – неохотно говорит мама. – С осени еще раздумывал, читал всякие книжки, краеведов расспрашивал. У нас там в лесу, километров шесть от деревни, дуб стоит. Петровским называют, якобы царь Петр когда-то в этих местах проезжал и посадил дерево. Чушь это все…
– Ага… Дуб, и что? – вроде даже заинтересовался Белый. Может и на самом деле, скучно же месяцами сидеть вместе. – Рубить, что ли решил, вместо елки, прости Господи?
– Именно, – поджимает губы мать и замолкает. Ей то ли стыдно за отца с его дурацкими идеями, то ли просто все настолько надоело, что сейчас хочется тишины.
За окнами ровно, привычным фоном, гудит ветер. Облизывает чуждые ему зеркала, пробует их на зуб и уже скоро найдет, найдет следующую жертву.
А отец клад найти хотел, это даже я знаю. Только говорить об этом пришлому бродяге, случайно оставшемуся жить с нами, не буду. Не то, что мне Белый не нравится – нормальный дядька, смешной иногда, но ни к чему ему знать лишнее.
Бездомный чешет клочковатую бороду, поправляет вязаную шапочку и тоже молчит. У нас вся жизнь теперь из таких вот пауз, как в театре. Зрителей только нет, а те, что есть за окнами, так лучше бы их и ни было вовсе.
С дубом все непросто на самом деле. Якобы на нем дупло есть – сколько лазили, не нашли, но отец-то упертый… был. И в том дупле спрятано что-то важное. Дорогое уж точно. Опять же, ствол наверху расщеплен, есть там, где поискать. Зачем зимой? Так это вы у отца спросите, если встретите… Собрался, бензопилу на санки, и пошел.
Не вернулся вот только.
– Ну и ладно, – смешно морщась, ворчит Белый. Глаза после еды прикрыл, вид сытый как у кота. Или у свиньи, тоже похож. Пришел тощий, куртка как на пугале висела, а с зимы отъелся. Двигаемся опять же мало, негде здесь. – Я вам тогда сам расскажу.
Баек всяких у него миллион. Время от времени такое закрутит, я от смеха на полу валяюсь, даже мать нет-нет да улыбнется, а уж с ней это редко бывает. А иногда серьезное рассказывает, жития святых или про судьбы разные. Хорошая память у мужика, он нам вместо телевизора.
– Я ж почему бродяга? Не из-за плохих людей, нет, спаси всех Христос. Ни квартиру у меня не отнимали, не грабили до нитки. Даже не пропивал все. Не было такого, но во всем сам виноват. Работал я раньше… Нормально так, и в такси был, и на грузовике. Водитель хороший, это я сейчас не хвастаюсь, все так говорили. Раз деньги платили, не ругали и не гнали – хороший ведь специалист, скажи, Федор?
Я киваю. Не пойму к чему он ведет, но и спорить не с чем. Теплая сонливая сытость после материной похлебки накрывает с головой, как одеялом. Не уснуть бы. Да и усну – кому какое дело? Спешить давно некуда. Жалко только, что очередную байку пропущу, Белый по второму кругу их не рассказывает.
– Сбил что ли кого? – внезапно спрашивает мать.
– Я-то? Да ну… – тянет бродяга. Его крупно вылепленное лицо: нос картошкой, выпуклые щеки, крутой лоб – покрыто капельками пота. Они даже по бороде стекают, путаясь в густых зарослях. – Бог миловал. Без аварий ездил, если только по ерунде, крыло там помнешь или бампером куда воткнешься. Нет, не сбивал я людей. Даже собак всегда объезжать успевал. Ну или затормозить там, по обстоятельствам…
– Так чего из дома-то сбежал, раз так все хорошо? – уточняет мама.
– Видишь ли, Мария… Федору рановато еще, хотя… Да пусть слушает, считай, взрослый. Был у меня друг давнишний. Не с горшка, врать не буду, после армии уж познакомились, давно уже, нам под тридцатник обоим было. Андрей звали, спаси Господь его душу. Сейчас смеяться начнете – он музыкант был, гитарист.
Над чем смеяться, я вообще не понял, мать тоже слегка скривилась.
– Не поняли, нет? Эх, народ вы сельский, на голову девственный… Я ж – водила, руки в масле. Маршрут, бензин, чеки. Вечерком пивка, завтра на работу. А он гитарист. Слух музыкальный, пальцы тонкие, то-се. А вот подружились не пойми как, и не просто водку вместе жрали, а о жизни поговорить получалось, и ему не лень, и мне интересно.
– Ну и что? – в голосе матери равнодушие и усталость. Плевать она хотела и на Андрея-музыканта, да и на самого Белого. Какая разница, что там было, в прошлой-то жизни.
– Да то, что заболел он. Дело такое, никто не знает, что и когда накроет. Полежал в диспансере, а потом выписали его домой. Не потому, что вылечили – какой там! Просто больнице чтобы статистику не портил. У них там строго: помер на койке, врачей задолбают, прости Господи за дурное слово, что и как, да почему не лечили. А дома – считай нормально, когда умер, что вы хотели – рак. Я и в диспансер к нему ходил, там водички принести, из еды чего, а потом домой пришел. Он лежит на кровати, вены на руках черные, а сам – как святой, изнутри прозрачный аж, кости просвечивают. Ну и лысый как коленка – ни волос, ни бровей.
Мария поежилась, но промолчала. А я слушаю, слушаю, ведь зачем-то Белый это все рассказывает.
– Издалека я начал, ну да ладно. Торопиться нам вроде некуда, – бродяга пошевелился, удобнее привалился к стене и продолжил:
– Вот он мне и рассказал, каково оно там. Я-то грешным делом с бутылкой пришел, отметить выписку, а он улыбается и говорит: «Сам пей. Мне и нельзя, и не хочется. Да и незачем уже». Я один пол-литра и выпил, водичкой запивал, да и все. Еды-то у него не было. А рассказал он мне вот что…
– Видеть, Белый, я их начал неделю назад. Хмурое марево лекарств, делавших один день здесь похожим на другой, внезапно разбавили два сгустившихся в воздухе силуэта. Это сперва, а потом, чуть позже, мне их удалось рассмотреть подробнее.
Один был похож на карикатурного отдыхающего из советских газет, может, помнишь картинки? Толстячок такой в светлой рубашке с короткими рукавами и мятых, белых же брюках находился надо мной слева.
Чтобы его увидеть, надо было слегка зажмурить правый глаз и скосить вверх и влево оставшийся. Как при стрельбе, только смотреть не на бумажное яблоко мишени, а на вполне человеческую фигуру, размером, правда, не больше кошки, висевшую в воздухе. Будто накачанный гелием шарик, как на народных гуляниях. Облик светлого незнакомца дополняли растоптанные сандалии и венчик седых волос вокруг розовой плеши. Лицо этого персонажа, для контраста с волосами и старомодной одеждой, было довольно юным, круглым и без морщин.
Второй…
Как ведется, второй был полной противоположностью белому. Худой и подтянутый, он обладал густыми черными волосами, выдающимся носом и в целом смахивал на какого-то смутно знакомого на вид рок-музыканта. Я же их много знаю, сам гитарист… Кто-то из Uriah Heep, что ли. Или металлист какой. Узкие джинсы, казаки и короткая кожанка. Смотреть на второго приходилось наоборот, прищурив левый глаз и старательно кося правым.
Увидеть обоих одновременно мне не удавалось.
Лечащий врач обычно заходил с утра. Переодевшись в ординаторской и выпив стартовую кружку чая, он надевал халат и не спеша обходил полтора десятка своих пациентов, разбросанных по мужским и женским палатам.
Спешить ему было некуда; нам, впрочем, тоже.
– Здравствуйте, Геннадий Константинович!
– Здравствуйте, Андрей! Как вы сегодня?
Я заметил, что силуэты, остальное время бестолково болтавшиеся над моей головой, при появлении доктора взлетали немного повыше и почти прекращали жестикулировать, немо открывая рты. Затихали, что ли из уважения?
– Нормально. В пределах заболевания, так сказать…
На мою невинную шутку врач отвечал поджатыми губами, поправлял очки и внимательно разглядывал углы палаты. Смотреть на меня ему, здоровому человеку, было, наверное, не очень приятно. Я и сам избегал разглядывать соседей по палате.
Проходившие уже не первый курс терапии вызывали меньше жалости, да и сами как-то притирались к вынужденным лысинам и постоянной дурноте внутри. На тяжелых смотреть, конечно, было больно. Зато с ними днем постоянно сидел кто-нибудь из родных, слегка сглаживая впечатление.
Гораздо больше сочувствия вызывали впервые попавшие в эти стены – как правило, молодые парни, старательно пытавшиеся делать вид, что все в порядке, подлечат-отпустят. Еще кредиты за машины не выплачены и скоро открытие охотничьего сезона… Эти, как правило, сперва отказывались от противорвотного и много улыбались. Проведя полночи в обнимку с унитазом, они дружно соглашались на лекарства и заметно мрачнели.
Впереди у них было осознание того, что они ничем не лучше окружающих. А окружающие… Ну, ты понял.
– … у вас еще не повышенная температура, Андрей, – продолжал ритуальную для нас обоих беседу доктор. – Меньше тридцати восьми и сбивать не надо. Ну, вы же не первый раз, сами все знаете. После вторых четырех курсов сделаем томографию. А потом уже будет понятно, как нам лечить вас дальше…
Врач продолжал рассматривать что-то невидимое мне, но теперь уже за окном.
Я скосил правый глаз и посмотрел на чернявый силуэт. Тот ответил мне спокойным взглядом и отвернулся. Спокойным – это замечательно! Спасибо, хоть близкой смерти в его глазах я не заметил. Она у всех здесь была – начиная от заведующего отделением, профессора с застывшим в немой боли взглядом, от врачей и медсестер, до время от времени заходивших по хозяйственным нуждам мужиков-рабочих в непременно испачканных мелом ватниках. Я уж молчу про больных. У нас смерть была внутри. Она вольготно купалась в разбавленной физраствором крови, в увеличенных лимфоузлах, в причудливо поедавших плоть метастазах.
– Спасибо, Геннадий Константинович! Будем надеяться на лучшее.
Я стал здесь вежлив.
Очень вежлив.
Никогда не был, а здесь – стал. Воздух, что ли, так действует или смесь из ядов, текущих через прозрачные трубки капельниц в потемневшие вены?
Обрадованные уходом врача силуэты спустились пониже и снова затеяли свой безмолвный разговор. Тот, что в белом смущенно тер одной рукой нос, а второй тыкал куда-то в мою сторону. Черный, напротив, был скуп на движения и как-то расслаблен.
Из коридора накатила волна тяжелого капустно-хлебного запаха, предвестник завтрака. Не боль и страх, а реакция на запахи стала, как ни странно, одним из самых сложных испытаний за все время пребывания здесь. Жутко неприятно было ощущать любые ароматы пищи – от невинного колбасного духа до знакомого всем лежавшим в больницах капустного монстра, выдаваемого за полезный супчик. При этом дешевый спиртовой лосьон, которым каждое утро буквально обливался сосед справа, не вызывал вообще никаких ощущений.
Словно невидимая рука нажала кнопку на таком же невидимом пульте, и я стал слышать беседу непонятных персонажей над головой.
Да, да, именно так, с полуслова.
– …брось ты, Черный! Нормальный он мужик. Не повезло просто, так бы и до восьмидесяти прожил. Тут антилотерея, что я тебе объясняю-то?
– Угу. Но забрать его надо к нам. Грехов как блох на собаке. Не убедил ты меня!
Вот оно как: у них и голоса разные… Тот, что в сандалиях, слегка писклявил, как подросток, а черный говорил тяжелым медленным голосом. Как говорится, с металлом. Правильно, оно ему к униформе очень даже подходит.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?