Текст книги "Портреты и прочие художества"
Автор книги: Вячеслав Малежик
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
VI
За пять дней до нашего второго пришествия в Афган в 1986 году вышел приказ министра обороны СССР о том, что летать на вертолетах без парашютов нельзя. И вот перед посадкой в вертушку, а мы летели из Кабула в Баграм, на нас надели парашюты. Всем не хватило, Ю. Петерсон остался без парашюта. До этого летали, и ничего, а тут у всех есть парашют, а у Петра нет. Обидно, да? Вернее, тревожно. Не успокаивает даже то, что никому не объяснили, как ими пользоваться, если что… И вообще тяжелая штука – килограммов пятнадцать. Любопытно, что когда мы надели на себя эти рюкзаки, чем был действительно для нас парашют, появилось ощущение – сегодня точно подобьют. И, когда мы в очередной раз приземлились, было чувство, что полетали мы не по полной программе.
Итак, полет из Кабула в Баграм. Мы в первый раз с парашютами на плечах взлетели. В салоне только грохот от движков. Вдруг заглянул один из команды вертолета.
– Ну как, боитесь? – с чувством гордости, что он не боится, а мы, такие знаменитые, трясемся от страха.
– Конечно, боимся. Хотя бы объяснили, за что дергать, чтобы парашют раскрылся.
– Ребята, а зачем вам? Если подобьют, а вы выпрыгнете и откроете парашют, то вертолет накроет купол сверху и все равно разобьетесь. А если улетите на парашюте, то попадете к душманам и вам отрежут бейцы.
К чувству страха добавилась щемящая тоска между ног…
VII
Как анекдот, обычно рассказывают о женщинах, которые служили и жили бок о бок с вольнонаемными и солдатами. Их было немного… Соотношение, наверное, десять к одному, вернее к одной, а может, и еще более крутое, в пользу мужчин. Судить о том, почему женщины рванули на войну, не буду, хотя проблема «лучшей доли», «женской доли» лежит на поверхности. Кто-то безжалостно называл их «чекистками», намекая на то, что благосклонности от этих женщин можно добиться, только усердно подмаслив эти взаимоотношения чеками какого-то внешэкономбанка. Не буду морализаторствовать на эту тему, но хочу привести слова одного офицера. Он сказал примерно следующее:
– Когда вернешься со спецзадания, уставший, но живой, когда вместе с грязью снимаешь эту самую усталость, женщина, которая просто что-то там шустрит на кухне, шинкуя жрачку, снимает бóльшую часть стресса, и ты готов отдать ей не только чеки, но и все, что у тебя есть в это время, лишь бы она была рядом. О постели мысли чаще всего даже не приходят.
Не знаю, создавались ли там семьи, все-таки война, но что женщины тоже воевали – это точно.
VIII
Когда-то я присутствовал на открытом партийном собрании Москонцерта, посвященном приближающемуся Дню Победы. После долгих занудных разговоров о том, что надо крепить, помнить и непрерывно улучшать, слово взял один из пожилых работников. Он сказал примерно следующее:
– Да, две недели, может месяц, война была трагедией, сильнейшим испытанием и все такое. А потом люди привыкли жить в новых условиях, правда, любовь уже была Любовь, геройство – Геройство. А подлость или неправедные дела? Как написать, ведь меньше чем маленькая буква в правописании нет. Чтобы понять, как мы жили, надо умножить или разделить явление на коэффициент войны.
Да, наверное, война проявляет лучшие и худшие стороны человека. Но как же не хочется все-таки умножать и делить нашу нормальную человеческую жизнь и как же хочется, чтобы наши дети не вспоминали об этом коэффициенте.
* * *
Бросили артистов на войну
Дух солдатам боевой поднимать.
По привычке я подстроил струну,
Но гитара отказалась воевать.
Объяснял ей ситуацию,
Толковал про дислокацию,
Дескать, песен пару сбацаем
И вернемся домой.
Не могла взять в толк гитара,
За кого мы там воюем.
Ну, а если ты решил так, старый,
Хорошо же, я поеду с тобой.
В полный голос звучала гитара,
Пела так, как нигде – никогда,
А потом мы на пару устало
Засыпали, не комфорт – ерунда.
И под песню мальчишки домой возвращались,
И под песню они забывали Пандшер,
Чтоб на духов пойти с окрепнувшим духом,
Коли хочешь вернуться и выжить, так верь.
И вот эта вот вера
Их сердца наполняла,
Помогая без меры
Любить и скучать,
Помогала мальчишкам,
Понюхавшим жизни,
Разобраться в себе,
Встать и стать.
И вернувшись домой,
Справил новые струны гитаре
И на память убрал
Тот аккорд, что вдали от Москвы воевал.
Что-то понял я в жизни,
Что-то понял я в песне,
А аккорд, словно пленка,
Это все записал.
С первым апреля
Все больше, все больше
Я жизнь понимаю,
Все меньше я знаю о ней.
Ю. Ремесник
Мой любимый, несравненный, светлый Юрий Петрович Ремесник, человек, поразивший меня своей формулировкой отказа переехать жить в Москву. Кто не знает, скажу, Ю. П. Ремесник – поэт и мой главный соавтор, человек, написавший около восьмидесяти текстов песен, за которые нам не стыдно, человек, который в значительной степени сформировал и меня, и моего зрителя. Ну так вот… Едва ли не в первый год нашего сотрудничества я предложил Петровичу перебраться в Москву, где было бы легче заработать с его поэтическим талантом, нежели в его родном Азове.
– Приезжай, я познакомлю тебя с нужными людьми, и ты не затеряешься, поверь мне.
– Спасибо. Но я не перееду к вам. Я боюсь оторваться от родной земли, от могил своих предков, от своих друзей, в конце концов.
И знаете, я ему поверил и не стал иронизировать над его текстом, который в моих устах прозвучал бы чрезмерно пафосно. И он продолжал жить на Дону, продолжал сочинять стихи и присылать их в толстых конвертах мне в Москву. И песни, особенно на первом этапе, у нас пеклись, как пирожки. А многие из них уходили и в народ: «Мадам», «Попутчица», «Все-таки ты права», «Емеля». Петровича знали и любили в городе, да и вообще на Дону. Каждый год в октябре мы устраивали в Азове концерты, и, наверное, целую неделю мой драгоценный друг был главным ньюсмейкером города. Телевидение, радио, газеты становились в очередь, чтобы взять у Юрия Петровича интервью. То, что известность штука опасная, говорилось много раз. И, наверное, внимание, которое ему оказывалось, подсаживало Петровича, как наркота.
А потом я улетал, жизнь входила в обычное русло, и были, я в этом почти уверен, ломки – естественно, психологического свойства.
То, что телевидение и радио переключались на сводки с полей и на криминальную хронику, забывая нашего поэта, приводило его к определенному дискомфорту. И нужно было определенное время, чтобы снова попасть в свою колею.
– Ты знаешь, – говорил Юрий Петрович, – я целый год вспоминаю потом наш концерт, как мы его готовили, о чем с тобой болтали, как реагировали на наши новые песни азовчане. А мои поездки к тебе в Москву – это вообще целая одиссея. Так что ты не обижайся, если чего-то приукрашиваю в своих воспоминаниях и рассказах.
– Петрович, да ты что?! Я счастлив быть рядом с тобой, и то, что я для тебя делаю, – ничто по сравнению с тем, чего ты заслуживаешь.
Но поездки мои были в Азов, да и в Ростов, нечасты, а в Москву Петрович приезжал примерно раз в год.
– Ты знаешь, я же учился в Москве… я неплохо ее знаю, люблю Подмосковье… Но, не поверишь, я устаю от подмосковных лесов. Да, красиво, но мне не хватает простора, не хватает воздуха, я себя чувствую здесь, как в тесной одежде.
– А я вот в вашей степи скучаю. Час едешь – степь, два – степь, три – ничего не меняется. В душе какая-то оскомина от этого дурацкого постоянства.
– Оскомина… это хорошо… Знаешь, оскомина бывает от кислых яблок. Степь, как яблоко… Любопытный образ.
– Вы все о своем, господин поэт?
– Почему о своем? О нашем…
И мы снова писали… Обсуждали дела на нашей эстраде и, чего греха таить, порой довольно нелицеприятно отзывались об отдельных «мастерах искусств».
Мы снова расставались, чтобы перезваниваться. Наверное, если через сто – сто пятьдесят лет решат опубликовать нашу переписку, то будут только письма поэта Ю. Ремесника в Москву. Ответ я не писал и перезванивал. Если придумывалась новая песня, то пел ее по телефону. Я знал, что мой соавтор любил эти телефонные концерты, и они, однозначно, поднимали ему настроение.
О существовании поэта-песенника Ю. Ремесника уже знали любители музыки, во всяком случае, мои поклонники. Несколько раз его показали по федеральным каналам телевидения, а однажды, во время его очередного приезда в Москву, мы были на эфире набирающего обороты «Авторадио». Ведущей программы была известная редактор Диана Берлин. Она рассказала радиослушателям эфира о гостях передачи, акцентировав внимание на «нашем госте из города Азов, удивительном человеке и поэте Юрии Ремеснике». Слушателям предложили послушать несколько придуманных нами песен, а еще рассказали, что «наш гость» работает крановщиком на Азовском металлургическом комбинате и что в настоящее время он холост. Что тут началось…
Передача была в формате общения со слушателями по телефону, и телефон раскалился до бела. Соискательницы руки Юрия Петровича, забыв, что обычно мужчина первым предлагает руку и сердце, перебивая и отталкивая друг друга, рассказывали о своих физических и моральных достоинствах, соблазняли его трехкомнатными квартирами в Москве, уже взрослой и самостоятельной дочерью, и поэт отбивался с трудом и неожиданно для очередной дамы аргументировал отказ тем, что ему надо вставить зубы… Но та готова была ждать и помочь с дантистом.
Выдать замуж, вернее, составить ему партию не удалось. Он прирос всем своим нутром к Азову, к Дону, к казачеству. А может, он все делал правильно. Среда его обитания, да и способ его существования в этой среде говорил за то, что это не сиюминутное решение. Деньги к нему не прилипали. Если вдруг появлялась какая-то сумма, которая была выше его обычной номинальной, то она испарялась с какой-то удивительной скоростью. Родственники, друзья и просто «хорошие мужики» так же быстро исчезали, как и появлялись. И снова медленное течение жизни с частыми омутами и заводями, где вода – что, я? – жизнь могла зацвести.
Мое пятидесятилетие. Собираю на концерт всех, ну почти всех своих друзей. Кто-то выходит на сцену и участвует, кто-то смотрит на все происходящее из зрительного зала. Петрович как любимый соавтор, как действительно замечательный поэт, выходит на сцену. Его встречают бурными аплодисментами, как автора «Мадам» и «Лета нашей любви». Он читает два своих стихотворения и, очаровав окончательно публику, уходит за кулисы. Артисты, приятно удивленные поэтом из Азова, угощают его наперебой в артистическом буфете. Никто из них не отказывает в такой малости, как «сфотографироваться на память». Я уже не помню, что за аппарат был у Петровича. Но вся пленка или, как сейчас бы сказали, память, была забита под завязку. Лолита и Катя Семенова, Алена Апина и Ирина Шачнева, Алексей Глызин, Саша Иванов, Евгений Ловчев… Петрович улетел домой… Но…
Но после банкета произошла смешная история. Мне на концерте подарили петуха живого, красивого, знаете, такого «быка-производителя». Чтобы его как-то транспортировать, посадили в коробку от телевизора «Sharp», предварительно проделав в ней отверстия, чтобы подарок, т. е. петух, не прокис. Все это было доставлено ко мне домой и оставлено в комнате, где уложили моего соавтора. И под утро разыгрались в нашей квартире кинематографические страсти. Сначала мои впечатления… Сплю, и снится мне сон: деревня, детство, раннее утро, я, потягиваясь, выхожу на крыльцо… По всей деревне поют петухи, но неестественно громко и почему-то это пение смешивается с автомобильным шумом Ленинского проспекта. Я просыпаюсь и понимаю, что инстинкт есть инстинкт, и петух не может не выполнять функцию будильника. Я с негодованием отогнал мысль, что же теперь делать с «животным» и отправился на кухню. На кухне сидел «величайший поэт современности» и пытался привести себя в порядок с помощью крепкого чая.
– Может, что-нибудь покрепче?
– Да нет, что ты? Я и так запуган до смерти.
– Чем?
– Представляешь, этот гад…
– Который?
– Да петух… Я сплю и вдруг слышу что-то скребется: хр… хр… Думаю, померещилось. Потом снова… Ну все, говорю себе, приехали… Белочка… А нечего с артистами горькую жрать. Окончательно проснулся, сосредоточился и понимаю, что звук реальный. Мыши? Нет, для мышей звук слишком громкий. Встал с кровати, включил свет, пошел на звук. Вижу коробку из-под «Sharp’a» и из нее идет этот звук. Представляешь, петух лапой скребет стенку и пытается выбраться наружу.
– Представляю, чего ж не представить…
Так мы и не поспали в то утро, которое было для нас ночью. А петуха мы отвезли на дачу и отдали в соседнюю деревню знакомым. Наш был лучшим. Он отбил всех кур у прежнего производителя и с удовольствием топтал их. Соперник захирел, перестал петь песни, к курам его не подпускали, и в итоге «из него получился прелестный бульон, из него получился прелестный бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу-бульон», – как пелось в одной из песен на слова М. Журкина.
Если кто забыл, напомню, что после всех этих приключений во время всенародного празднования моего дня рождения, Ю. П. Ремесник отбыл домой, загруженный фотографиями, впечатлениями и бутербродами на дорогу. Наши перезвоны по прибытии его в Азов подтверждали его боевое настроение. Он был любим, востребован и взахлеб рассказывал, как все это было и что жаль, что «этот кусок, наверное, вырежут». Но все проходит, и вселенская популярность Петровича пошла на убыль. Я это почувствовал, по его интонациям, по тому, как иногда он переводил разговор на другую тему. А потом, где-то в середине марта, Юрий Петрович перестал выходить на связь. Я начал беспокоиться и стал обдумывать «комплекс мероприятий по обнаружению соавтора». И вдруг звонок из Азова.
– Слава, здравствуйте, это Голованев, отдел культуры города Азова.
– Слушаю…
– Когда же, наконец, встречать дорогих гостей?
– Каких гостей?
– Ну как? Петрович сказал, что он со всеми договорился и что мы, отдел культуры, в общем вся администрация города, повторим ваш юбилейный концерт в Азове. И еще он сказал, что Киркоров прилетит в день концерта из Ялты прямо к началу…
– А я когда прилечу?
– Вот это я и хотел узнать.
– Я об этом тоже ничего не знаю, но если Петрович сказал, то я готов… Кстати, а где он?
– Не знаю… Никто не знает… Нигде его нет. Весь город, вернее, те, кому он обещал посодействовать, его ищут. Что делать?
– Дайте мне время подумать и сделать пару звонков…
– Хорошо, перезвоню.
Я был в растерянности и не представлял, где искать Петровича. Я понимал, что визитка начальника Ростовского УВД мало чем поможет. Лететь в Ростов? И что?.. Вот именно. И тогда, как в кино, раздался звонок. Я снял трубку – это был Петрович.
– Слава, выручай. Я вляпался в историю и не знаю, что делать.
– Рассказывай.
– А что рассказывать? Сначала я в Азове всем поведал историю моего успеха в Москве. Фотографии были железобетонным аргументом. Потом, наверное, как артист, чувствуя успех, начал фантазировать…
– Привирать.
– Ну да, привирать. И дошел до того, что сказал, что все ребята, ну, с которыми я…
– Выпивал за мое здоровье?
– Ну да, за твое… Так вот, я сказал, что они готовы бесплатно приехать в Азов и спеть этот концерт для меня. В общем, кошмар.
– А дальше?
– А что дальше? Перешел на нелегальное положение, прячусь… Стыдно. Бить, думаю, не будут, но мне же в этом городе жить.
– Да, история…
– Ты-то хоть меня пойми.
– Я-то понимаю, смех берет. Смех… Петрович, есть идея. А что, если нам, вернее, тебе, в День смеха, первого апреля, объявить, что это была шутка. Тебя люди любят, а значит, простят.
– Я не смогу, меня убьют.
– Тогда я смогу.
И в тот же день я признался Голованеву, что Петрович затеял мистификацию.
– Ну, я ему дам, – был приговор начальника всей культуры.
– Только попробуй. Ты же в глазах людей будешь выглядеть непрофессионалом. Ты представляешь размах денег, на которые ты бы попал, если бы этот концерт и вправду состоялся. Да у вас в городе номеров нужного класса во всех гостиницах не набралось бы, чтобы удовлетворить запросы звезд. Так что, уважаемый господин Голованев, считайте, что великое массовое представление под названием «Несостоявшийся концерт» впервые произошло в городе Азове. Да здравствует Юрий Ремесник – автор, режиссер и жертва этого спектакля. Отнесись к этому с юмором и считай, что ты был одним из участников этого шоу в Международный день смеха.
– Наверное, ты прав. Ну, Петрович…
И наш герой всплыл в городе, как мы, подумав, решили, первого апреля. И все смеялись, хлопали его по плечу, поздравляли…
– Жаль, что не увидели такой концерт.
– Да нужна вам эта фанера? – успокаивал Петрович азовчан.
– Ну почему фанера?
– Да, это я так…
– Малежик-то хоть прилетит?
– Прилетит в ноябре, уже на мой день рождения.
* * *
Когда за жизнь придется отвечать,
Ты вспомни песни, что с тобой мы написали.
И верю, в небесах их может кто-то знать,
Ведь вдохновенье нам зачем-то посылали.
И вспомни изумительный полет,
Что совершал по воле Бога,
И как душа в тот миг поет,
И то была твоя дорога.
И как потом уже стихи,
Окрепнув, в песне прорастали,
Фальшивой не было строки.
И эхо откликалось в дальней дали.
И эти песни пели за столом,
Их пели в радости и в грусти.
И слушал, притаившись под окном,
Усталый мент, надеясь, что отпустит.
А что, Петрович, ведь не зря
Семнадцатого ноль второго в девяностом
Судьба связала нас? Не зря…
Мы жили честно, емко, просто.
Джаз импосибл
Мысль о том, что решение всех проблем надо искать в детстве, стала настолько расхожей, что ее можно сравнить разве что с «водой, в которую не дано войти дважды». Но от этого смысл, заложенный в нее, не стал неверным. Я попытался поэкспериментировать и перевернуть ее, т. е. фразу… Получилось, что детство нужно искать в своих проблемах. Чушь какая-то. В воспоминаниях детство – это яркое, красочное кино, где я в главной роли, а то, что интерьер, вернее декорации, напоминают трущобы «мексиканских кварталов», не меняет сути. Сюжет динамичен, все герои первого и второго планов добры ко мне, а злодеи живут в сказках и книжках, читаемых мне мамой. Мое счастливое детство проходило в этом ареале, а другой жизни я и не видел. И слава Богу. Я был любим, считал себя центром вселенной, мне постоянно рассказывали, какой я способный мальчик, и сомнений на этот счет у меня не возникало.
Но безграничная родительская любовь взрастила в социально неблагополучном районе маменькиного сынка с неразвившейся иммунной системой. Я говорю о психологическом здоровье. И в двадцать лет, нет, скорее все-таки в восемнадцать, моя психика хватала любую простуду, и болезнь протекала достаточно тяжело. Но постепенно я покрывался сначала пушком, затем перьями, а потом, вырвавшись из родительского гнезда, я начал совершать полеты, все чаще улетая достаточно далеко от дома.
Хотя, увидев мир, я многое понял и запомнил, тем не менее знания породили не только радость, но и, как водится, печали. Я осознал, что расслоение людей по уровню благосостояния, по уровню среды, где ты родился и вырос, существует не только в учебниках и книжках, но и в жизни. И если материальные блага – это вещь наживная, то среда обитания впитывается в человека с детством и потом очень трудно, если вообще возможно, эти пробелы, связанные со средой, в себе искоренить.
Наверное, это похоже на изучение языка в раннем детстве и в зрелом возрасте. Вроде говоришь все правильно, но акцент остается. И вот этот самый акцент глубоко засел в моем организме. Боязнь сказать, что я чего-то не знаю, что не умею пользоваться вилкой и ножом, приводила мою душу в дикое смятение. Однажды, а это было уже в «Веселых ребятах», я пару-тройку дней зализывал раны, когда надо мной пошутили, что я не знаю, что такое Эдипов комплекс.
Может быть, пошутили и по-доброму, но часто в те годы, да и значительно позднее, я был мелочно обидчив, хотя к тому времени мой социальный, да и материальный статус был достаточно высок. Во всех разговорах, если они не касались каких-то, по моему мнению, «элитарных» тем, я бывал убедителен и снискал себе репутацию мудрого человека, который может дать аргументированный совет. Но как только…
Правда, вскоре я прочитал книги, которые нужно было прочитать, прослушал музыку, которую нужно было послушать, сходил на Таганку и в «Современник» и разучил движения губами (надувая их и выдвигая вперед), когда речь заходила о джазе и о А. Вертинском. Я стал своим – ценителем.
Однажды у меня был долгий обстоятельный разговор с Алексеем Козловым. Это были времена самодеятельности… Я поведал Леше, что мы в «Мозаике» добились того, что теперь поем только свои песни. Леша сказал, что это неправильно. Почему? Да потому, сказал он, что 95% зрителей ни черта не понимают в искусстве и, в частности, в музыке, а общественное мнение формируют 3% снобов, которые тоже не понимают, но могут громко и безапелляционно судить обо всем и вся. Ну а 2% понимают, но остаются при своем мнении и никому его не навязывают. Так вот эти 3% снобов надо «накормить», если хочешь быть успешным. А для этого надо петь «фирму», которая априори, по их мнению, хороша.
Короче, когда я не мог сформировать собственное суждение о том или ином произведении искусства, будь то живопись, музыка, балет, кино, меня охватывала паника, и я с нетерпением ждал вердикта кого-нибудь из «авторитетов», чтобы потом чаще согласиться или, не согласившись, попытаться оппонировать, но не очень настойчиво. Правда, с годами я нахватался нужных фраз и мог стойко плавать в волнах той или ной искусствоведческой беседы.
Особой осторожностью мои мнения отличались при оценке авангарда. Ну не мог я отделаться от ощущения, что меня дурят. Не мог, и все. И не нравилось мне ощущение, что меня держат за лоха. Но однажды моя приятельница Ира Гущева подсказала алгоритм оценки, в том числе и авангардного искусства. «Откинь свои знания, – говорила она, – и воспринимай все, как ребенок: нравится – не нравится».
И вдруг стало легко и понятно. И не надо было в филигранных пассажах Моцарта слышать звонкое журчание ручейка, не надо было перерывать кучу литературы, чтобы понять, что хотел сказать Пикассо в своей «Гернике». Я научился ходить.
А что же джаз? Умные передачи по TV и радио, журнальные статьи прозомбировали меня должным образом. И я точно знал, что джаз – это (далее перечисление в превосходной степени разных оттенков восторга) музыка. Но мне не нравилось ее слушать, как бы нынче сказали, она не вставляла… Я силился ее полюбить. «Impossible, Rayka», не получалось. Наедине с собой я говорил: «Почему я должен любить, как этот пианист или саксофонист гоняет гаммы?» Хотя, когда Л. Армстронг или Э. Фитцджеральд опускались до хитов, тем более если пелось «Can’t buy me love» или что-то еще из битлов, то я отдавал должное.
Хочу заметить, что, пожалуй, все мои оценки касались записей. В концерте, где эта музыка возникала и была как бы продолжением атмосферы зала, я заводился и говорил себе «да» чаще, чем «ну не знаю». Более того, на фестивале джаза в Праге в 1971 году, куда я попал по стечению обстоятельств, я услышал американских музыкантов (судя по всему, они собрались вместе съездить в Европу, и это была разовая акция). Я был в полном восторге и единственный раз на концерте кричал, как в состоянии оргазма. Ни один рок-исполнитель подобной реакции у меня не вызвал. Бывало, я плакал, даже не один раз, на концерте П. Маккартни, но кричать от восторга?! Состав был в пражской «Люцерне» звездный: Дизи Гиллестпи (труба), Сонни Стит (саксофон), Телониус Монк (рояль), Кай Видинг (контрабас), единственный белый Маккибн (тромбон) и, наконец, за барабанами был Арт Блэйки. Для поклонников джаза – это иконы.
И тем не менее, отведав натурального продукта, я не смог слушать джаз в консервированном виде. Я не испытывал восторга от прослушивания с коллегами-музыкантами очередной джазовой или джаз-роковой пластинки. А потом, читая «антологию „The Beatles“», я наткнулся на высказывания сначала Джона, а потом Пола, что они никогда не любили джаз. Как же мне стало легко! И я стал довольно спокойно говорить о том, что мне не нравится джаз. Конечно, если хороший, то… А так… Но воспоминания о Праге, а также музицирование с блестящими музыкантами С. Шитовым (кларнет), В. Козодовым (виолончель) и А. Королевым (скрипка), когда мы позволяли себе оставлять место для импровизации, смущало мою душу. И сегодня я думаю, что джаз хорош тем, что он отражает состояние музыкантов, их взаимоотношения, умение выслушать друг друга. И часто умение поймать состояние зрителя. Потом, во время прослушивания записи, когда ты знаешь, куда пойдет «беседа» скрипача и кларнетиста, это уже не так интересно, а во время процесса – восторг. По ленинскому определению, искусство – отражение нашей жизни в художественных образах. А как было бы здорово, если бы мы, то есть наша жизнь, отражали искусство, в частности джаз, чтобы мы импровизировали, слушали друг друга, давали бы время высказаться и в конце успешного дела ставили бы восклицательный знак, закончив вместе.
Possible, Rayka, possible!
* * *
Я боялся попасть на прием к королеве,
Этикет был у нас не в ходу,
Чтоб обедать с ножом, с вилкой в левой,
Чтоб болтать по-английски – Oh, yes, а do…
Ну не приняты были в Лесных переулках
Камамбер, арманьяк, дижестив…
И за счастье по праздникам ливера с булкой
Получи, а еще не проси.
И во двор с пацанами по крышам сараев
От темна до темна, кто не с нами – тот враг.
И сбивались порой в бандитские стаи,
Забывая, что жизнь не игра.
А потом исчезали надолго ребята,
Возвращаясь в наколках во двор,
И мы слушали их, мечтая украдкой
Повторить их судьбу, хотя бы на спор.
Но минула меня лихая судьбина,
Был обычный я – Славка и баянист,
И у жизни я выиграл свой поединок —
Целы пальцы, душа, по понятиям чист.
Ну, а если однажды возьмет королева
И меня до себя пригласит,
Я схожу, не трепать же ей нервы,
И спою… С королевами я не речист.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.