Текст книги "Джордж Оруэлл. Неприступная душа"
Автор книги: Вячеслав Недошивин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Книга не провалилась. И первые поздравления он принимал под Рождество 1932 года. Он приехал в Саутволд, в родительский дом, и вроде бы с порога узнал: его ждет довольно тяжелая посылка. Колотилось, колотилось наверняка сердце его, когда он принялся надписывать и раздаривать книги родным, друзьям и подругам! Надписывая книгу, особо девушкам в Саутволде, с которыми крутил в это время «шуры-муры», ставил, конечно, настоящее имя – Эрик. А имя родившегося писателя Джорджа Оруэлла мир – весь остальной мир! – узнает только после Нового года. Дата рождения ныне известна – книга появится на прилавках 8 января 1933 года. Рубежный день для Эрика – и для нас…
Уже через два дня в газете Evening Standart о книге восхищенно написал Джон Бойнтон Пристли, близкий к социалистам драматург и романист. Через неделю откликнулся солидный литератор Комптон Маккензи: «Джордж Оруэлл создал великолепную книгу и ценный социальный документ. Это самая лучшая книга такого рода, которую я читал за последние годы». Этот Маккензи и через три года, анализируя не только «Фунты лиха», но уже и «Дни в Бирме», и «Дочь священника», призна́ется: «Я без колебаний утверждаю, что ни один писатель-реалист не написал за последние пять лет такие три книги, которые по своей прямоте, силе, смелости и жизненности могли бы сравниться с тремя книгами, вышедшими из-под пера мистера Джорджа Оруэлла». А в приложении к газете Times Оруэлла сравнили даже с его любимым Диккенсом – сравнили, конечно, героев его с «эксцентричными типами романов Диккенса». Одна из рецензий вообще включила книгу в число бестселлеров. Правда, некий Гумберт Поссенти в той же Times написал, что Оруэлл оклеветал парижские рестораны. Эрик, прочитав это, ответил: «Гоподин Поссенти, похоже, считает, что я проявляю какую-то патриотическую враждебность по отношению к французским ресторанам, противопоставляя их английским. Я далек от этого. Я писал о парижском отеле и ресторане, так как знал об этом из личного опыта, и ни в коем случае не имел в виду предполагать, что в смысле грязных кухонь французы хуже, чем любая другая нация…»
«Становление писателя – это сложный процесс, – напишут в 1972 году Питер Стански и Уильям Абрахамс в книге «Неизвестный Оруэлл». – И кто может сказать с уверенностью, где и когда он начинается – с первой книги или с первого дня в школе, в день его рождения или за поколения до него, в сплетениях генеалогии?.. Поначалу, – пишут они, – Оруэлл был псевдонимом; затем, позднее, он нашел в Оруэлле свое второе “Я”, средство реализовать себя как художника и моралиста и стать одним из важнейших английских писателей нынешнего столетия… Превращение в Джорджа Оруэлла было его способом превратить себя в писателя и одновременно расстаться с собой как с джентльменом, выйти из благородного “нижне-высше-среднего” класса, к которому принадлежал… Но важнейшим результатом было то, что оно позволило Эрику Блэру “договориться” со своим миром. Блэр был человеком, с которым случались разные вещи, Оруэлл – человеком, который писал о них…»
Ну и напоследок, что ли, улыбнитесь вместе со мной. Когда он в конце жизни переберется на почти необитаемый остров Юра, то именно там псевдоним сыграет с ним, может, самую курьезную штуку. Вместе с Оруэллом, уже смертельно больным, и малышом, приемным сыном его, переедут на остров его сестра Эврил и няня, взятая для присмотра за ребенком. Так вот, две женщины не просто не уживутся друг с другом – рассорятся. Тоже война людей и идей. Рассорятся… из-за псевдонима. Няня, обращаясь к писателю, звала его Джордж, а Эврил всякий раз раздраженно поправляла ее: «Нет, его зовут Эрик!..» Как напишет позже сын Оруэлла, именно из-за этого женщины и разругались, и няне его, которую он успел полюбить, пришлось спешно покинуть и остров, и человека, имевшего два имени.
Глава 5.
Шуры энд муры
1.
Вот не могу представить, как он, – иронист, насмешник, каких поискать, – обмывал статую женщины. Да не прикола ради – всерьез. И не просто женщины – Девы Марии. И не просто водой, а какой-то специальной, «луковой». Наконец, не напоказ, для публики – в одиночестве, в церковном дворике забытого сельского храма.
Мой бывший зять – прошу прощения за личный «мемуар»! – молодой художник-авангардист, когда-то, в начале 1990-х, повез из Москвы в Петербург два ведра воды, чтобы обмыть ноги знаменитым мраморным атлантам Эрмитажа – выполнить, так сказать, «урок поклонения искусству». «Акция», говорили тогда, «перфоманс», входивший в моду… А Оруэлл, не верующий ни в какого Бога, вымыл вдруг статую в качестве (как написал одной девушке, в которую был влюблен) «своего вклада в содержание церкви». Да еще «нахулиганил» – постарался, пишет, придать Деве Марии облик дамы «фривольной», вот как во французском издании La Vie Parisienne. В чем состояло «хулиганство» – не пояснил. Но в числе всех «необычностей» его, начиная со стояния на голове до упорного курения вечных самокруток вместо превосходных английских сигарет, этот поступок особенно и не удивлял. Не удивит меня и совсем уж дикий, чисто подростковый курбет его, который случится вот-вот, когда он, работая учителем в частной школе, пошлет на день рождения городскому инпектору… дохлую крысу. С крысами, как помним, у него были какие-то свои – личные – счеты…
Удивляет другое: его необычное на протяжении всей жизни отношение не к Богу, не конкретно к Деве Марии – отношение к встреченным женщинам. Об этом, правда, мало известно: мало писем, свидетельств и воспоминаний. Скажем, в дневниках его, писать которые он бросал порой на долгие годы, но которые тем не менее насчитывают почти 400 страниц, о любви к женщинам, да к тем же будущим женам нет, считайте, ни слова. Негде «разгуляться» биографу.
Сразу скажу: святым не был. И хорошо. Один из последних биографов его, Гордон Боукер, прямо пишет, что он в одной из ранних переписок с девушкой был даже, пожалуй, «похотлив». В другом месте можно прочесть по его адресу: «сексуальный хищник». Его подружка Бренда Солкелд позднее, в 1960 году, скажет в эфире «Би-би-си», что «в действительности он не любил женщин». Но та же Мейбл Фирц возразит: «Он был скорее бабником, хотя и боялся, что непривлекателен». Он часто говорил ей якобы, «что есть одна вещь в мире, которую он бы очень желал себе, – это быть привлекательным для женщин. Он любил женщин, и, вероятно, у него было много подруг в Бирме, – пишет она. – У него была девушка в Саутволде и еще одна в Лондоне… Какой-то свет на то, каким он был в реальности, – утверждала Фирц, – проливает его роман “Да здравствует фикус!”, который описывал – нет, не его в точности, не то, о чем он думал, – манеру вести себя. Даже не так, – поправляет она себя, – то, как он хотел бы вести себя…».
Вот это – «любил женщин» и одновременно считал себя «непривлекательным» – это, пожалуй, так. «Ни одна не посмотрит, не оглянется… – как напишет потом в одном из романов про своего героя. – Тридцать скоро, кислый, линялый, необаятельный». Правда, Малькольм Маггеридж много позже скажет: «В действительности он не был ни в коем случае нелюбим окружающими и обладал большим обаянием; женщины, быть может, даже больше мужчин находили его привлекательным. Однако ничто не могло излечить его от убеждения, что он и плохо сложен, и лишен грации, и некрасив…»
Но святым, повторю, не был! Обычным был человеком. Ну, может, более скрытным, чем остальные, скорее молчаливым, чем болтливым, излишне, возможно, задумчивым, словно решавшим какой-то вечный вопрос, – и очень одиноким внутренне.
Когда Кей Икеволл, девчушку-машинистку, с которой у Эрика возникнет роман, спросили в том откровенном интервью: «А на ваш взгляд, Оруэлл был человеком замкнутым?», она, уже старушка за семьдесят, ответила: «В каких-то отношениях – да. Он обсуждал что-либо только с теми людьми, которых чувствовал. И не думаю, что он легко расширял свой круг… Конечно, многие говорят, что он был довольно скрытным, но я должна признаться, что он был… и очень честен…»
Этот «честный» человек в Саутволде и одновременно в Лондоне «честно» крутил в те два-три года романы не с двумя – сразу с тремя девушками. Осуждать? Но за что же? Скорее, завидовать! Тем более что двух из них он честно звал замуж. Обе – это известно – отказались. Согласится позже четвертая – Эйлин, которая и станет любимой женой.
До 1932 года, пока «уходил в низы», Оруэлл перебивался с жильем в Лондоне, снимая дешевые углы, и время от времени наведывался в родительский дом, в Саутволд. Осел в домашнем гнезде, когда поставил точку в «Фунтах лиха» и когда почти сразу, достав пожелтевшие уже листы набросков к «бирманскому роману», всерьез взялся за новый труд. Для заработка с начала тридцатых искал работу, по первости репетитором, а позже – даже учителем в двух, одна за другой, школах.
Первым его «репетируемым» стал ребенок-инвалид в Саутволде, которого он взялся натаскивать «в науках» (о нем, увы, ничего не известно), а сразу за ним взял в ученики трех юных братьев Петерсов. Один из них, Ричард, вырастет потом в знаменитого ученого, станет профессором философии и в 1970-х годах вспомнит, каким увидел когда-то Оруэлла. «Это был, – напишет, – худой долговязый человек, с огромной, дыбом стоящей копной волос, качавшейся в такт его легким широким шагам. С тихой обезоруживающей улыбкой, которая давала понять, что вы ему интересны и забавны… Никогда не держался свысока… На уроках… ни тени догматических нравоучений».
В это вот время и появилась в его жизни Бренда – Бренда Солкелд, дочь бедфордширского священника, жившего в Саутволде по соседству. До этого Эрику нравилась какая-то Дора Жорж, местная школьница, которой он еще в 1930-м посвятил таинственный стих «Ода темной леди», и вот – возникла Бренда, воспитательница школы-интерната для девочек. То есть как – возникла? Он знал ее давно, она дружила и с ним, и с его сестрой Эврил, а влюбился – уже потом. И потом сделает ее героиней своего второго после «Дней в Бирме» романа – «Дочь священника».
Бренда работала в школе тренером по гимнастике. Была чуть старше его, была доброй, самоотверженной, ответственной и глубоко верующей девицей, которая взваливала на себя всё: от заботы о старом отце с «запросами» (он вечно требовал от дочери вместо слова «обед» говорить «ланч»!) до помощи местной церкви и, конечно, до убойной работы в школе, где она была организатором всего и вся, начиная с проведения экскурсий и заканчивая организацией спектаклей и всяческих концертов.
«Простая вязаная кофточка, махровая на швах юбка из твида, шерстяной жакет, чулки, не подходящие по тону, изношенные туфли». И – велосипед, чтобы успевать всюду (кому воды из колодца набрать, кому старые ноги растереть с какими-то примочками, с кем-то – просто помолиться вместе). И – вечно мокрая обувь из-за утренней росы. Так он изобразит ее в романе «Дочь священника», хотя сама она решительно отрицала, что Эрик воспроизвел «ее черты». На деле эта «примерная девочка» была и начитанной, и трезвомыслящей незамужней девицей, а если по годам ее, то, считайте, и старой девой…
Они с Эриком, вспоминала, гуляли в окрестностях, спорили, болтали, он рассказывал ей о Бирме, посвящал в свои планы, «грузил» историями реальными и вымышленными и издевался, как и герой его романа, над «запахами», по которым умел различать коттеджи в их городке. Может, потому оба нанимали иногда верховых лошадей и – «седло к седлу» – выбирались за город, где потом в каком-нибудь прибрежном кабачке тормозили перекусить и что-нибудь выпить. «Мы всегда уединялись в небольшом зальчике, – вспоминала Бренда, – где можно было поговорить. Мы любили книги и могли часами говорить о них. Он вечно шокировал меня какими-то странными фактами и, когда ему удавалось это, не мог скрыть своего удовольствия…»
Чем шокировал? Ну, например, разочарованием в Бернарде Шоу, живом классике, про которого не только говорил, что он «всего лишь смесь Карлейля с водой», но и настаивал, чтобы Бренда донесла эту «ценную» мысль до своих учениц. Или, напротив, восхищением Джойсом и его «Улиссом», который был запрещен в Англии, но который ему удалось прочесть в «контрабандном» варианте[24]24
«Улисс» Д.Джойса был издан в 1922 году во Франции. В Англии был запрещен до 1939 года как «аморальный». Ныне он, как и роман Дж.Оруэлла «1984», – в первой десятке лучших книг всех времен и народов.
[Закрыть]. Он не просто был сражен Джойсом – уничтожен. В письме написал: «Когда я читаю такую книгу и затем возвращаюсь к своей работе, у меня возникает чувство евнуха, который… смог подделаться под бас или баритон, но, когда вы прислушиваетесь, вы улавливаете только писк…» Ну и, конечно, фраппировал примерную Бренду уже не словами – руками: своими приставаниями, если, как в романе – то «яростными, непристойными, безобразными и даже грубыми». Это и пугало ее, и притягивало. Но вообще, судя по переписке, заполнял письма к ней «многочисленными случайными ремарками и наблюдениями, на которые Бренда не только не была способна ответить, но и знала: он и не ожидает этого. Он просто мыслил вслух, а она была всего лишь аудиторией». Он был, призна́ется, «великим мастером писать письма». «Скорее возвращайся, дорогая, – писал ей, когда она уехала в отпуск. – Может быть, ты успеешь возвратиться до начала занятий…»
Да, желая покончить с холостяцкой жизнью, Оруэлл звал ее замуж. Впервые – еще в начале 1930 года, а потом, по ее словам, еще несколько раз, пока наконец она не отказалась бесповоротно. Отвергла, поскольку сочла «человеком, не приспособленным» к семейной жизни. «Он влюбился, – призна́ется потом, – но брак был не для меня. Я уверена, что с ним невозможно (курсив мой. – В.Н.) было бы жить…»
Настойчивым он был и с другой – с Элеонорой Жак – и добился ее, но даже это не принесло ему счастья. Это ей, Элеоноре, он и напишет, что вымыл статую Девы Марии. К тому времени (а шел конец лета 1932 года) он вновь переехал в Саутволд, чтобы помочь родителям обустроиться на новом месте – они на какое-то наследство купили уже собственный дом. По утрам писал «Дни в Бирме», днем вместе с отцом и Эврил возился в саду и по хозяйству, а вечера проводил с Элеонорой, тоже соседкой по городку. Родители ее были канадскими французами, которые перебрались в Англию еще в 1921-м. Оруэлл и девушка – она была на три года моложе его – довольно скоро стали любовниками, только вот заниматься любовью им было негде: снимать номер даже в самой дешевой гостинице ему было не по карману, а в родительских домах всегда кто-нибудь был… Выручали укромные уголки в кустах, перины мха в лесу, солнечные полянки, скрытые от посторонних глаз. В одном из писем из Лондона вспоминал: «Прекрасная была погода в Саутволде, и я не могу припомнить, когда еще я радовался прогулкам, которые были у нас. Особенно тот день в лесу, где были эти глубокие постели из мха. Я всегда буду помнить твое прекрасное белое тело на этом темно-зеленом мхе…» Цитирую этот эротический отрывок исключительно по Майклу Шелдену, ибо в первом томе собрания эссе, статей и писем Оруэлла именно эти слова были вычеркнуты редакторами – по опять-таки «моральным» (кто бы сомневался) соображениям. И отнюдь не по «моральным» – по некомфортным – соображениям это всё меньше нравилось Элеоноре: прозаичной, практичной и требовательной девице. Ее, в отличие от Бренды, скоро стали раздражать и эти прогулки «в поля», и недорогие ресторанчики, куда он водил ее по бедности («Как, вы даже кофе не закажете?..» – округляли глаза официанты), и посещения каких-то музеев, когда им случалось быть в Лондоне и они замерзали от хождения по улицам. Довольно скоро ей опротивели, кажется, и их соития на подстилках в лесу. Она еще приезжала к нему в Хейс, где он начал преподавать в маленькой школе и где сошелся с викарием местной церквушки, для которого и вымыл статую Девы Марии, но чувства «девы Элеоноры» увядали на глазах.
На свою беду, он познакомил Элеонору с Деннисом Коллингсом, который также влюбился в нее. После этого Элеонора почти перестала отвечать на письма Эрика, а затем прямо написала, что не любит его и просит ее оставить. Вместе с Деннисом укатила в Сингапур, где тому предложили место заместителя директора местного музея и уникальную возможность участия в антропологических исследованиях. А Оруэлл потерял сразу двух друзей. Позже напишет, хотя и по другому поводу: «Самая страшная пощечина – та, на которую у тебя нет возможности ответить». Правда, через много лет уже Деннис вспомнит: «Когда я женился на Элеоноре, это не привело к каким-либо проблемам между Эриком и мною. Не думаю, что он хотел на ком-нибудь жениться вообще, и уж тем более на Элеоноре, у которой были свои собственные идеи на этот счет… Если бы она поняла, что ошиблась, она бы признала это. А склонить ее к притворству, уговорить ее было, конечно, невозможно. Эрик же был интеллектуальным упрямцем, и это не в упрек ему – просто он был таким. Он нежно относился к Элеоноре, и всё у них шло хорошо. Просто Элеонора поняла: Эрик – не из тех, кто может жениться…» (Курсив мой. – В.Н.)
Так – и по одной и той же причине – развалилась еще одна «лав стори» Оруэлла. Приятный, нежный Эрик, интересный человек – и к тому времени известно было уже, что и талантливый (ведь в Adelphi регулярно печатались его статьи), – а вот в мужья почему-то не годился. Он не подойдет для этой роли еще одной девушке. На «шуры-муры» сгодится, а на замужество – не подойдет…
2.
– Миссис Икеволл, ведь Оруэлл в некотором роде был довольно романтичным человеком? – спросил у Кей в 1984-м корреспондент «Би-би-си».
– О, да, он был слегка старомодным в этом отношении. Но большинство моих подруг, и я в том числе, думали о себе как о свободных женщинах, передовых, что ли, – в двадцать три года это нормально… Я имею в виду, что между нами никогда и речи не было о браке или о чем-нибудь таком, мы были просто друзьями…
– А какое самое яркое ваше впечатление?
– Я думаю, это прогулки, которые мы совершали, беседуя о птицах и о животных… Он был очень самодостаточной личностью. Он мог готовить, мог чинить одежду и делать все прочее в этом роде. И я без меры восхищалась им за это. Но больше всего я радовалась тому, что узнавала от него. У меня ведь совсем не было опыта. Я просто чувствовала, что поглощаю много новых, незнакомых мне идей…
Жутко интересное интервью дала престарелая Кей Икеволл, и я еще вернусь к нему. Но прежде надо рассказать, как он перебрался в Лондон, как и зачем пошел преподавать в школы, как входил в «литературные круги», как, наконец, писал второй роман свой и «делал жизнь», которая станет основой романа третьего. Тоже ведь «шуры-муры» молодого писателя, но уже – с литературой! С идеями, витающими в воздухе, с новой для себя средой. Те поиски себя, без которых нет, наверное, ни одной писательской биографии.
Он был самодостаточным, верно (мог заштопать носки и «положить брюки под матрас», чтоб наутро они выглядели отглаженными), у него была воля стать писателем, но у него – не будем забывать – не было профессии, а значит, и денег на жизнь. Деньги, ухмыльнется позже, «как труп, обязательно всплывут». Дело решило репетиторство: зарабатывать он мог лишь учительством, и потому весной 1932 года обнаружил себя в городке Хейс, в «одном из самых забытых Богом мест», а на деле – в двух десятках километров от Лондона, в маленькой частной школе для мальчиков. Взяли его преподавателем «гуманитаристики». Именно так!
«Слышь, Эмма, у меня идея! Что скажешь, если школу завести? Денег она полно дает, а потеть, как при лавке или пабе, там не с чего, – так, с обращения к жене какого-нибудь провинциального торговца, начинались тогда в Англии буквально тысячи мелких частных школ. – И потом, дерготни ведь никакой, – убеждал супружницу подобный прохиндей, далекий от всякой педагогики: – плати аренду, наставь скамеек да к стене черную доску. Шику подпустим, наймем по дешевке безработного парня с этого Оксфорда-Кембриджа, нацепим ему мантию, колпак ихний квадратный с кисточкой. Не клюнут, что ль, родители-то, а? Место б только подобрать, где бы поменьше умников…»
Так напишет Оруэлл про школу в Хейсе в романе «Дочь священника», и это окажется правдой. Школ второго сорта, третьего, четвертого можно было по дюжине насчитать в любом провинциальном городке. Получше, похуже, но в основании всех – общее зло: сорвать денег. Заводят их с тем же расчетом, с каким открывают (его слова!) публичный дом или подпольную букмекерскую контору. Лишь «утвержденные» школы (которых одна на десять) проверяются государством. В остальных, пишет Оруэлл, полная воля, как учить, чему учить – или не учить вовсе. «Никто такие очаги знаний не контролирует, кроме родителей, поистине тех самых слепых, ведущих за собой слепцов».
Школа, где оказался он, принадлежала некому Дереку Юнону; тот также рассматривал ее как дополнительную прибыль к своей фабрике граммофонных пластинок. Маленькая школа для детей местных торговцев и лавочников, в ней было всего двадцать мальчишек. «Дисциплин» особых не преподавали. Оруэллу было даже велено не увлекаться «непрактичными» предметами вроде «худлитературы», истории или, не дай бог, политики. Родители требовали, чтобы школа давала знания, нужные в работе «по хозяйству». Немножко арифметики, чуть-чуть аккуратного письма, ну и начатки французского – это было модным. Главное – чтобы ученики могли получить место клерка в какой-нибудь фирме или продолжить дело предка в лавчонке-палаточке.
Школа (уж лучше «школка») находилась на первом этаже, а второй занимал Юнон с семьей. Там же выделили комнатку и Эрику. Но не зря говорят: талантливый человек талантлив во всем. Эрик всё время выламывался из дозволенных рамок. Таскал учеников по соседним болотам, дабы показать, как из влажной почвы вырывается природный газ, на французском требовал, чтобы ни слова не произносилось по-английски, предлагал «лепить карту Британии из пластилина» (это называлось «заняться географией»), назначал премию в шесть пенсов тому, кто заметит неграмотную рекламу, выставленную в окнах соседних лавок – тех самых, которые принадлежали родителям школьников. А однажды затеял даже постановку одноактной пьесы, которую сам и написал, – пьесы под названием «Король Чарльз II» (имел в виду, как пишут, Карла Второго Стюарта). «Работа» над этой пьесой попадает, представьте, даже в переписку Оруэлла с Муром – только что обретенным литературным агентом.
«Новую книгу я не хотел бы обещать к лету, – напишет Муру 19 ноября 1932 года по поводу «Дней в Бирме». – Я, конечно, мог бы сделать это, если бы не преподавал, но при такой жизни я не могу устроиться на любую работу, хотя ищу ее… Я должен подготовить школьный спектакль, и не только написать, но провести репетиции и, что хуже всего, смастерить костюмы. В результате у меня практически нет досуга…»
Какой там досуг, какая книга, когда, зажав во рту кучу булавок, под бульканье кипящей клееварки надо было ползать по полу среди клочьев пакли (будущих париков), банок с красками, обрывков марли, уже готовых деревянных мечей, картонных кирас и раскроенных ботфортов короля, – ползать, кромсая садовыми ножницами очередной лист упаковочной бумаги. К дьяволу Бирму и роман о ней, если на репетициях надо было срывать голос на бестолковых «актеров», показывать, как рапирой закалывать противника или как пройтись по сцене походкой «знатной леди». До премьеры всего ничего, а не готовы еще шлемы, камзолы, ножны, шпоры, а ведь нужно еще соорудить трон и даже декорации леса… «Эта несчастная постановка, – выдохнет в следующем письме Муру, – в конце концов, прошла не так уж плохо…»
Неплохо! Спектакль, который войдет потом в роман «Дочь священника», стал великим событием в школе, а 29-летний и драматург, и режиссер, может, тогда и почувствовал впервые, что на деле очень любит детей, и хотел бы, как призна́ется Кей Икеволл, иметь своих – много своих детей. «Я, кстати, говорила с ним однажды на эту тему, – вспомнит она, – и он признался, что хотел бы иметь детей, но не уверен, что они будут у него. Тогда я спросила: “Почему?” “О, – сказал он, – я думаю, что просто физически не могу иметь их”. Тогда я спросила: “Но что заставляет вас думать так? Вы же и не пытались ни разу?” И вот тут он ответил: “Ладно… Не буду иметь, и всё…” Именно поэтому, – скажет Кей, – он и усыновил потом Ричарда…»
Почему не будет иметь детей – мы от него, этой застегнутой на все пуговицы души, так и не узна́ем. Очередная засада, back to the wall… Может, врожденная патология, или стыдная болезнь, последствия бирманских «шалостей», а может, вечные простуды и будущий туберкулез? Но он уже в тридцать не догадывался – знал это…
…А вообще потом, в «Автобиографической заметке», которую его, уже знаменитого, попросят написать для американского справочника «Авторы XX века», напишет, что порядок его служб был таким: судомой, репетитор, учитель в «бедной частной школе». Ровно так могли написать о себе многие писатели, те же Грэм Грин и Ивлин Во, которые начинали жизнь с учительства. И ровно как у них, в его каморке на втором этаже среди нагромождения книг, учебников, «оползней рукописей», битых блюдечек – «хранилищ пепла и скрюченных окурков» – стояла громоздкая пишущая машинка, и справа от нее росла стопка готового текста. 1 февраля 1933 года он шлет Муру часть рукописи: «Я вижу, что в нынешнем состоянии всё это ужасно с литературной точки зрения, но я хотел бы знать: если хорошенько отполировать, что-то исключить… и вообще всё несколько сжать, – получится ли что-то вроде вещи, которую захотят прочитать люди?» А 18 февраля победно сообщает домой: «Агенту очень понравились сто страниц моего романа, и он торопит меня с продолжением…»
Про «бедную частную школу» в «Автобиографической заметке» написал, а про вторую (там же, в Хейсе), не упомянул. А это была не «школка» – почти респектабельный Фрейх-колледж, куда он перешел после каникул 1933 года и где обучалось уже две сотни мальчиков и девочек, а некоторые и жили там же, в пансионе. Здесь работал над романом уже ночи напролет – преподаватели так и запомнили его, непрерывно курившего даже в учительской свои крепчайшие самокрутки и редко спускавшегося по вечерам из своего «стойла» (так звали свои каморки учителя). В этом был некий способ, как напишет в одном из романов, «дать в морду нищете и одиночеству». А когда случалось в очередь дежурить в пансионе, то тащил за собой свою машинку и сразу после отбоя прятался с ней в комнате по соседству (он по-прежнему писал тексты от руки, переписывая куски и по три, и по пять раз, но взял за правило самостоятельно перепечатывать их). Спал ли он когда при такой работе – неведомо, ибо на рассвете, когда смолкал стук машинки, его часто видели притихшим над удочкой на берегу речушки, которая разреза́ла школьный двор.
Впрочем, ученики успели полюбить его и здесь. Один из них вспомнит его как очень добродушного преподавателя, который время от времени наигранно кричал: «О, Господи! Вы доведете меня до Хэнвелла!» – то есть до местной психушки. Но доведет его «до ручки» как раз рукопись, которую он к концу работы просто возненавидит: «Меня тошнит от одного вида ее, – напишет Муру. – Будем надеяться, что следующий роман окажется лучше». Кстати, книгу сам отвез Муру, и, представьте, на мотоцикле – с первой зарплаты неожиданно приобрел подержанную «тачку». Она-то и добьет его. Мотаясь на мотоцикле даже зимой и в Саутволд, и в Лондон, попав однажды под ледяной дождь, он и схватит жесточайшую пневмонию. С его-то легкими…
Это случится в канун Рождества. Когда Оруэлла доставят в больницу, врачи, осмотрев его, лежащего в горячке, телеграфом сообщат матери, что сын находится в «безнадежном состоянии». Это цитата! Айда и Эврил сорвутся и кинутся в Аксбридж. Эрика застанут в бреду, он будет нести что-то невразумительное и вновь и вновь повторять одно слово: «деньги». Ему казалось, что он опять в приюте для бездомных, где прятал деньги под подушкой.
Воспаление легких стало вторым звоночком. Первый, если не считать детства, был после Бирмы, когда, как вспоминала Рут Питтер, она ахнула, встретив его как-то зимним ветреным вечером без пальто, без шапки и перчаток и даже без шарфа. «Я была уверена: он находится в предтуберкулезном состоянии, – напишет. – Я набросилась на него с упреками, пытаясь убедить его обратить внимание на свое здоровье. Всё было тщетно. Его ведь проверяли на туберкулез, но результат вроде бы оказался отрицательным, так он говорил. Он никогда не лечился – пока не стало поздно…»
Две недели пролежал Оруэлл в Аксбридже, а когда вернулся домой, то по общему согласию было решено: к преподаванию он больше не возвращается. Родители вроде бы успокаивали: проживем, прокормим. Но он знал: «Деньги всплывут». Как труп. Кстати, это тоже цитата. Из третьего романа, из книги «Да здравствует фикус!». В нем бичом и ужасом главного героя – такого же, как он, неприкаянного, бедного и несчастного поэта – станут именно деньги. Отсутствие их. Из-за чего он, главный герой, и объявит им беспощадную войну. Будет демонстративно отказываться от них, отдергивать от них свои незапятнанные руки. Наивно? Задиристо? Но так думал тогда Оруэлл, не замыкая еще напрямую бедность с изменением социальной системы, с социализмом, с революцией. Пока это был всё тот же мятежный пессимизм «интеллектуального упрямца», как назвал его Деннис Коллингс, «головной бунт» думающего и совестливого человека. Тоже ведь, если говорить условно, «шуры-муры» – заигрывание начинающего политика (а он и вырастет в недюжинного политика!) с нарождающимися в обществе свежими идеями – спорными, противоречивыми и в то же время невероятно соблазнительными.
Вопрос из будущего: Эпиграфом к роману «Да здравствует фикус!» вы взяли строки из первого послания апостола Павла, но издевательски переиначили: «Деньги (а не любовь, написали вы) терпеливы и милосердны, деньги… всему верят, на всё надеются…» То есть проблема вечна? Да?
Ответ из прошлого: Мысль, энергия, стиль… всё требует наличных… Вера, надежда, деньги: лишь святому под силу сохранить первые две – без третьего… На деньгах стоит дорогая школа, среда влиятельных друзей, досуг, покой размышлений… Господи, не надо благодати – подкинь деньжат!..
В.: «В жизни, – пишете вы, – только два пути: либо к богатству, либо прочь от него…» Вы едва ли не с детства сознательно выбирали второй путь?
О.: Я в шестнадцать понял, за что бороться, – против Бизнес-бога и всего скотского служения деньгам…
В.: А ведь и в литературе – круговая порука денег? Вам ли не знать этого? «Уже по тому, что рукопись не отбита на машинке, – пишете вы, – они видят, кто ты есть…»
О.: Сказали бы прямо: «Не суйся со своими стишками. Мы стихи берем только у парней, с которыми учились в Кембридже. А ты, рабочий скот, знай свое место». А вообще в войне с деньгами нельзя отступать от правил. Первое из них – не брать подачек.
В.: «Живя в гнилом обществе», цитирую ваш роман, есть лишь один путь: «Менять, обновлять саму систему». Нельзя навести порядок, забравшись в свою нору…
О.: Жизнь – это открытая площадка для всеобщего кулачного боя, и наилучшим доказательством способности выжить является способность выиграть в этом соревновании… За всем крикливым пустословием насчет «безбожной» России и вульгарного «материализма», отличающего пролетариат, скрывается очень простое желание людей с деньгами и привилегиями удержать им принадлежащее. То же самое относится и к разговорам о бессмыслице социальных преобразований, пока им не сопутствует «совершенствование души»… Знаете… кем-то неплохо сказано, что в нашем мире выживает только святой или мерзавец.
В.: Герой вашего романа, вы прямо пишете, – не святой…
О.: Тогда, пожалуй, лучше <быть> скромным мерзавцем, без претензий… Видите ли, природа «кроваво-клыкаста и когтиста»… Наверное, быть свирепым плохо, но такова цена, которую надо платить за то, чтобы выжить… Человек сражается против стихий… и в этой борьбе ему не на что и не на кого положиться, кроме самого себя…
3.
Любил детей, ненавидел деньги. Обожал женщин – но не верил себе и в себя. Имел смелость «смотреть в лицо неприятным фактам», но сомневался в каждой написанной строке и от неуверенности буквально «впадал в панику»; был самодостаточен в быту, но старомоден в отношениях с людьми. На «старомодность» его трижды укажет и Ричард Рис – почти единственный в то время покровитель Оруэлла. Старомоден, скажет, в поклонении перед прошлым, людьми ушедших эпох и утерянными добродетелями, старомоден во вкусах, в каком-то «тяжеловесном обхождении» с окружающими.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?