Текст книги "А где же Слава?"
Автор книги: Вячеслав Немиров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
Может быть вы, дорогие читатели, что-нибудь и поймёте, несколько раз перечитав вышестоящий абзац, но я не понял ничего. Так и ответил.
– Я от вас понимания не требую. Я для проформы спросил, потому что так принято. Мы с вами, молодой человек – или лучше просто человек, ведь вы сами так себя назвали, – ещё увидимся, очень скоро увидимся. Я бы сказал, что этой же ночью и увидимся, да только сейчас уже никакая не ночь. Сами поймёте, поймёте беспроблемно. Может быть, поймёте. Не может быть, а точно поймёте. А теперь идите – мне нужно готовиться. Я устал, сейчас я буду капризничать. Идите!
Не претендую на лавры Чезаре Ломброзо[12]12
Итальянский психиатр, предполагавший, что преступникам присущи особые физические признаки.
[Закрыть], физиогномист из меня никакущий. Но по лицу старикашки, по его сморщенным, как урюк, чертам заметно было, что он недоговорил: своими насекомьими желваками словно дробил и переваривал что-то. Словом, что-то ещё ему хотелось сказать. Я поднял бровь (получается плохо, знаю, но Бог даровал человеку возможность не видеть своего лица – жест, достойный дарителя, а человек, как обычно, всё изгадил – зеркало придумал).
– Да-да, и ещё, если вы не ушли… Да… Как же я забыть мог. Вы, моло… кхм, человек, когда из магазина выйдете, вы всегда прямо идите, да… Всегда прямо, прямо…
Забавно: он взял и уснул, не договорив фразы. Ну и пусть дрыхнет, а я пойду.
И больше я его никогда не видел?
VI
«Тогда вышел Иисус в терновом венце и в багрянице. И сказал им Пилат: се, Человек! Когда же увидели Его первосвященники и служители, то закричали: распни, распни Его! Пилат говорит им: возьмите Его вы, и распните; ибо я не нахожу в Нём вины».
Константин Олегович Сиплаков родился 17 октября 1930 года в Рязани. Отец – Олег Иванович Сиплаков, стрелочник на железной дороге. Мать – Анастасия Петровна Сиплакова (в девичестве Петухова), продавщица в галантерейном магазине. Первым словом Константина Олеговича Сиплакова было «мама», произошло это 30 августа 1931 года. 20 марта 1936 года Константин Олегович Сиплаков сочинил сказку: «На столе в вазе стоял красивый цветок. На цветке была муха. Её хотел обидеть злой паук. Но его прогнал папа. Вот и сказке конец, а кто слушал – молодец». 24 сентября 1936 года Константин Олегович Сиплаков впервые подумал о том, что небо очень красивое. 16 апреля 1939 года Константин Олегович Сиплаков написал свою первую любовную записку.
Константин Олегович Сиплаков окончил техникум. Константин Олегович работал токарем. Константин Олегович женился на Тамаре Алексеевне. У Константина Олеговича родился первый ребёнок. Константину Олеговичу дали квартиру. У Константина Олеговича родился второй ребёнок. У Константина Олеговича умер первый ребёнок. Константин Олегович стал лечиться от простатита. У Константина Олеговича родился третий ребёнок. Константин Олегович начал мучиться от геморроя. У Константина Олеговича родился внук. Константина Олеговича убили люмпены. Всё.
Часы на руке Константина Олеговича не остановились, – потому что он не носил часов. Мать Константина Олеговича не заплакала, когда его убили, – потому что она умерла в 1973 году от сердечной недостаточности.
Константин Олегович не узнал о том, что у него был рак простаты. Не узнал, что метастазы добрались до костей. Константин Олегович никогда не узнает, что его внучка выйдет замуж за художника, который за всю жизнь не напишет ни одной картины; не узнает, что она сделает три аборта; не узнает, что она повесится в странно пустой квартире на улице Марата[13]13
Улица в Санкт-Петербурге.
[Закрыть], прямо рядом с Московским вокзалом.
Константин Олегович забыл, куда положил очки. Никогда не вспомнит. Константин Олегович никогда не вспомнит, что заначка, 130 рублей, спрятана в старой шине в гараже. Константин Олегович никогда не вспомнит вид фурнитуры для изделий галантерейной, обувной, швейной и полиграфической промышленности, шесть букв, первая – «л», последние две – «р» и «с». Забудут Константина Олеговича.
В ту минуту, что объединила в себе жизнь и смерть Константина Олеговича, в 1025 минуту 179 дня 1985 года в мире родилось 256 детей. Ровно на одного ребёнка больше, чем в среднем. После удара Константин Олегович был жив ровно 30 секунд, и в эти 30 секунд родилось 153 ребёнка, а во вторые 30 секунд, когда никакого Константина Олеговича уже не было, свет увидело 103 ребёнка. Сколько из них умерло при рождении? Не знаю.
Константин Олегович Сиплаков писал стихи. Ниже привожу некоторые из них.
I
Я разглядываю небо.
Небо кажется красивым.
А потом я понимаю:
Это небо – над Россией.
Я люблю страну родную.
Её реки и поля.
Я люблю её любую.
Я люблю её всегда.
II
Коли мне бывает грустно
И пусто на душе,
Спешу покушать вкусно —
Улыбка до ушей.
III
Я люблю тебя, дорогая,
Я тебя называю родной.
Ты красивее сирени в мае,
Свою жизнь я проживаю с тобой.
Мы с тобой родили деток,
Будем нянчить внуков, детей детей.
И вот эту пару мимозных веток
В день рождения я дарю тебе.
Константин Олегович никогда никому не показывал своих стихов.
Константин Олегович почти не писал писем. Самое длинное письмо он написал своей жене, Тамаре Алексеевне Сиплаковой, летом 1983 года. Ниже привожу это письмо (пунктуация и орфография сохранены).
«Дорогая моя Тамара! Пишу тебе из больницы. Мне здесь хорошо. Опиацию мне сделали хорошо и я чувствую себя лучше. У меня уже почти не болит живот, но я ем только по диете с этим тут строго. Спасибо что вы с детьми прислали мне письмо. Я его читал много раз со вчера. Оно мне очень сильно понравилось. Сегодня я читал книгу и играл в сквере в шахматы. Я очень скучаю по тебе Тамара и по Свете и Серёже. Я очень рад что вы все вместе поехали на дачу. Очень грустно что я в больнице и не могу помочь соберать смородину. Напишите мне ещё письмо. Передай привет всем. Я тебя люблю сильно. Твой Костя».
Это было не последнее письмо из тех, что за свою жизнь написал Константин Олегович. Оно, кстати, валяется где-то среди кучи других бесполезных бумаг на антресоли двухкомнатной квартиры на четвёртом этаже пятиэтажного жилого дома серии II-17 на улице Шевченко – эту квартиру сейчас снимают у внука Константина Олеговича двое мужчин из Украины. Одного из них зовут Симоненко Игорь Петрович, а второго – Колотюк Игнат Семёнович. Оба работают малярами. Очень хорошие специалисты.
В один из тех ноябрьских дней, когда выходить на улицу не может хотеться, в один из тех ноябрьских дней, когда на улицу выходят только по неотложной необходимости, Игорь Петрович и Игнат Семёнович затеют небольшой косметический ремонт своей съёмной квартиры. В ходе него они выбросят с антресоли все бумаги. Даже не будут читать, потому что чужих писем и тем более стихов без спроса не читают. Вы, наверное, скажете: «Ничего себе, воспитанные какие, – чужих писем без спроса не читают, а выбрасывают их только в путь». Зачем так плохо думать об Игоре Петровиче и Игнате Семёновиче? Ещё тогда, когда они только в качестве потенциальных квартирантов смотрели жильё, внук Константина Олеговича сказал им:
– Ремонт у нас, конечно, очень косметический, считайте, что нет. Тут давно никто не жил, это дедова квартира вообще. Зато делайте что хотите, если умеете. Выбрасывайте что угодно, мне всё равно.
Игорь Петрович и Игнат Семёнович кивнули. И выкинули.
А ночь кончается внезапно, или римская цифра «семь», или самая короткая из глав
Летом такое бывает. Иногда. Проснёшься рано утром. Нужду справить или попить. Грешным делом посмотришь в окно, потом на часы, затем снова в окно – не веришь. Маленькое чудо. В три – светает. В пять уже так же светло, как днём. Всякий раз, как вижу, не верю. Никакое не маленькое чудо. Огромное. И снова я не поверил, выйдя из круглосуточного магазина под вывеской «роды 2». Солнце. Настоящее живое солнце. И конец химерам снов моих. Сон разума рождает чудовищ. Этой ночью мой разум спал крепче любой красавицы, и чудовища были соответствующие. Нет, подумать только. С Ерофеевым болтал! И старик этот… Он точно всамделишный?
Так, старик (который не факт, что настоящий) завещал всегда идти прямо. А с учётом того, что человек, идущий прямо, всегда немного забирает влево… Или вправо? Неважно. Корректировать-то этот перекос нужно? Или под «прямо» имелось в виду идти по асфальтированной дорожке под взглядом полусонных окон убитых пятиэтажек? Так, пожалуй, попроще будет. Так и пойду. Что-то всё уж больно знакомо. Ракита. Остановка. Слава, неужто она? Да, похоже, она. Давай хором скажем. Три, четыре. «Улица Стройкова». И что же я вчера такого увидел в этих номерах автобусов? 349-й – до больницы. 102-й – до вокзала. 36-й – до улицы Шевченко. Глупость. Такая же глупость, как и гулять с ребёнком в это время суток. Мамаша точно в норме? Хотя, может, уже намного позже? Сейчас часа четыре утра, а она с коляской. Или девять? Или уже день? Народу-то много на улице, сам посмотри, идиот. А теперь посмотри в коляску. Зачем? Просто посмотри. Сейчас, поравняется со мной, и посмотрю. Уже почти поравнялась, можно на цыпочки привстать. Я что, дурак? Просто посмотри.
И я посмотрел. И ребёнок глянул на меня, подмигнул. Божусь, что подмигнул. И я узнал – это он. Из круглосуточного магазина. Старая гусеница. Старая хитрая гусеница. Какие уж тут разговоры о кесаревом сечении. И бесполезно идти всё время прямо в обратном направлении, никакой круглосутки там нет. Я просто сошёл с ума. Интересно, хотя бы сигареты-то у меня настоящие в кармане? Нащупал пачку, достал. Подмигивать не будут? Вроде не подмигивают.
* * *
Слава открыл пачку. Среди восемнадцати пролетарских «Яв» ехидно сверкал красным кружком «Филип Моррис» с арбузной кнопкой. Слава пару минут поглядывал то на расписание автобусов, то на красный кружок. И правда, похож на арбуз в разрезе. 349-й – до больницы. 102-й – до вокзала. 36-й – до улицы Шевченко. Глупость. Лопнул кнопку. Закурил.
И больше Славу никто никогда не видел.
Принцесса
Рассказ
В парке дождём смыло мост. Я этот мост хорошо знал, он был перекинут через небольшую речку Серебрянку в парке. Её так легко было перепутать с ручьём. Там всегда водилось много плавунцов. А пару месяцев назад прошёл злющий ливень, и мост смыло. Как узнал об этом, понял: никак не могу его вспомнить. Не могу даже примерно сказать, какого цвета он был и был ли вообще выкрашен, не могу припомнить, был ли он из дерева или из металла, или соткан из моих снов добрыми феями, у которых крылья похожи на батистовые носовые платочки.
Сперва я очень расстраивался из-за того, что мост я забыл. Потом крепко обиделся, не знаю, на что конкретно. Наверное, на всё сразу. На свою память, на то, что дожди иногда смывают мосты (именно вот на это «иногда» – если бы всегда смывали или никогда, то ещё ничего, привыкнуть можно, а нерегулярность явления ужасает своей несправедливостью), на дедушку, который так часто водил меня в детстве в этот парк, что мост примелькался, начисто потеряв вещественный образ, превратившись в безликую функцию. Вместе с обидой пришло озлобление на всё вокруг. Послал нахуй соседа по общежитию, за что получил, а затем и сам дал ему по морде, расстался с женщиной (давно пора было), одну ночь проспал в зале ожидания Савёловского вокзала и очень неискренне извинился перед соседом. Последнее – самое гадкое. Он был добрым, простил меня и даже накормил пельменями, их он всегда варил очень вкусно: с лаврушкой и другой всячиной.
Вот посылаешь человека нахуй, бьёшь его, потом извиняешься с фигой в кармане, а тебя ещё и пельменями кормят, думал я ночью. Ворочался, терпеть себя не мог, телу хотелось бросить такую грязненькую душонку, в нём прописавшуюся, но душонка вцепилась намертво. Чуть не заплакал.
Утро было развесёлым, ветер игрался, как школьник, в кронах деревьев, старики просыпались с утренней эрекцией к немалому удивлению своих старух, а на северной окраине города, как позже поговаривали, в небо от радости улетел кот, умудрившийся где-то украсть полпалки колбасы. Словом, жить хотелось в то утро. Мне в голову пришла мысль, что можно попробовать самому наладить мост через Серебрянку, новый и добротный. За утренним чаем я поделился этой идеей с соседом. Он уже и забыл о том, как совсем недавно лупил меня по щекам своими вологодскими кулачищами (насчёт вологодских я немножко привираю, он не прямо из Вологды, а из Тотьмы, но это рядом; представляете, там река полгода течёт в одну сторону, а полгода – в другую[14]14
Река Сухона.
[Закрыть]), и задорно отозвался:
– Дело хорошее, только ничего у тебя не получится.
– Это почему?
– Да потому что ты рохля, ты тяжелее кисточки ничего в руке не держал. Ты же, можно сказать, дитя большого города, для вас гвоздь и доска – краснокнижные звери. А дюбель для тебя, наверное, – сводный брат Дюрера, – тут он крякнул от остроумности своего каламбура.
На самом деле он был прав. Куда мне мосты наводить? Зато я могу мост нарисовать. Вот поеду и хотя бы простенько так, карандашиком, набросаю мост, любой, какой захочу. И будет у меня рисунок, а он намного надёжнее памяти, подумал я.
Получалось вполне прилично. У меня всегда неплохо рисуется, я только поэтому и поступил в художественное училище. Я не художник ни в жизни, ни в искусстве (если вообще это можно/нужно разделять). Я просто хорошо рисую карандашом и чуть похуже красками.
Речка на бумаге казалась даже живее, чем в реальности, а мост был – загляденье, я для красоты представил его как сказочную версию Золотых Ворот[15]15
Мост в Сан-Франциско.
[Закрыть] в США.
– Простите, а вы архитектор?
Это был примерно пятнадцатый по популярности вопрос из тех, что мне задавали случайные свидетели моего ремесла, поэтому я не обернулся на мягонький, как свежий белый хлебушек, от которого хотелось отщипнуть поскорее чуточку, голос.
– Не-е, просто рисовальщик, скромный токарь карандаша и сапожник масла, – видно, не только мой сосед в это утро отличался остроумием, я даже себя похвалил за так изящно и неожиданно обронённые слова. Как если бы уронил при всех из кармана 5000 рублей и не поднял бы не из-за того, что я весь из себя богатый, а просто по доброте – кому-нибудь, мол, пригодятся. Вот как хорошо я чувствовал себя в это утро!
– Правда, здорово получается. Намного лучше того моста, который тут был.
Я круто обернулся.
– А вы его помните? А каким он был? – пока спрашивал, осознал, насколько неприлично вот так набрасываться с вопросами, и извинительно добавил: – Я просто совсем его не помню…
– Ой, знаете, он такой обычный был, почти деревенский, как вот… вы были в Царицыне? Вот там похожие мостики, они деревянные такие, а перила у них железные. Но у этого моста перила были почему-то только с одной стороны. Отломали, наверное. И ещё там такая дырка была посередине, доска треснула, мне всегда было очень страшно ходить по нему, думала: нога застрянет, и буду тут часа три сидеть, никому не нужная.
Вот так она начала. А я сидел, одетый в растянутые треники и дырявую футболку «Секс Пистолз», и слушал её красоту. Я, знаете, так считаю: красоту мы воспринимаем ушами. Есть какая-то ультразвуковая частота (доступная и глухим от рождения, в медицинском плане), на которой красивые люди и вещи восхитительно поют, а все вокруг слушают и отзываются едва различимым даже на этой ультразвуковой частоте плачем. Для меня красота – очень грустная штука. Какой бы она ни была здоровой и источающей энергию жизни, красота всегда поёт о скорой своей смерти, о том, что вот ещё немного, и она зачахнет, отцветёт. В этом её особенная ценность. Если вам печально думать, как что-то умрёт, то это что-то истинно красиво.
Она стала для меня даже больше, чем «что-то». Она была что-то с чем-то! Наверняка, в то щемяще-чистое утро мне благоволили тайные течения удачи, и она не убежала по срочным делам, когда я, наспех скомкав свой рисунок, предложил немножко погулять вместе. Она даже вроде не слишком сильно стеснялась моего откровенно квазимодьего наряда.
Я угадал: она была меня старше. На девять лет. Я узнавал у неё только какие-то общие моменты: местная/не местная – местная, кем работает – репетитором по литовскому языку (представьте себе!), и всё такое прочее. Она же спрашивала обо мне больше: долго ли я учился рисовать – я вообще не учился, взял в детстве карандаш, и давай малевать всё подряд, так кто-то берёт фотоаппарат и начинает фотографировать мамупапубабушкудедушкуфонарьсобакумашинусоседейкрыльцоещёсобакудвухкошекдачугрибы, и всё это вне правил композиции и без других умностей; нравится ли мне учиться – мне нравилось именно то, что я ничему не учился; как я планирую зарабатывать – я не планировал, а зарабатывал: порисовывал что-нибудь на заказ, иногда папа мне какую-то нетрудную работу подыскивал, он у меня в детском издательстве большой человек, так что множество детей и их экзальтированных мам лили слёзы умиления над моими собачками и ёжиками.
Я отвечал прозаично, а улыбался поэтично (то есть по-дурацки), но её это даже очаровывало. На один взмах крыла бабочки мне стало очень за неё грустно. Настолько, видимо, жизнь её была похожа на постный кисель однообразных дат и дел, что такое заурядное существо с необычной профессией, как я, вызывало в этой взрослой, на минуточку, женщине восторг маленькой принцессы, перед которой показывают фортеля потрёпанные жизнью мудрецы, собранные со всего королевства.
– Скажите, а вы не принцесса? – с едва скрываемой тоской, делавшей мою собеседницу ещё красивее, спросил я.
– Конечно, принцесса, – ответила она.
Потом мы шли к метро и видели, как с ветки на ветку перелетала странная птичка, маленькая, но очень неповоротливая. Нам с принцессой было в разные стороны: ей – на юг, а мне – на север. Но договорились ещё погулять, как-нибудь. Она записала мой номер.
На восьмой этаж общежития я влетел на невесомых крыльях предчувствия. Предчувствия любви. Сосед в это время заканчивал эскиз, получалось у него больно мудрёно: какая-то церковь подводная, крестный ход – нравилась ему вся эта символика. То, что я зашёл не через дверь, а через окно, его вообще не смутило. Он рассказывал, что его дед в дом заходил всегда только через трубу, а выходил через подвал. Когда я начал судорожно запихивать вещи в дорожные сумки, сосед ухмыльнулся: мол, опять на вокзал?
– Да на какой вокзал! Ты не понимаешь?! Мне в Африку надо! – я был не в себе.
– В ту Африку, которая «Чёрный континент»? И зачем? Там художникам работу давать будут? – к вечеру острить он стал лениво, больше был поглощён тем, что выводил закомары подводной церкви.
– Художника там скорее съедят, чем ему работу дадут. Не за этим! Тут такая женщина, ты себе не представляешь! Она, я не знаю, она… Принцесса! Правда, я тебе говорю, самая настоящая принцесса, которая вот так запросто гуляет по парку по утрам. Представляешь, эта женщина, она литовский преподаёт! Кто я вообще рядом с ней.
– А с чего ты решил, что ты рядом с ней? Раз вопрос. И к чему тут Африка? Два вопрос.
– Она мой номер записала, поэтому мне надо торопиться в Африку. Понимаешь, она такая… А я кто? Я кто? Рисую чёрт-те что и сижу здесь на кровати целыми днями, твой храп слушаю. А она литовский преподаёт! Её, представляешь, в университете литовскому научили! Я не знаю… я сегодня рядом с ней шёл – выгляжу как люмпен, говорю как маргинал. Мне нужно срочно в Африку, я должен убить слона или пожить в каком-нибудь племени, хотя бы стать освободителем небольшого угнетённого народа и войти в кабинет министров новой республики, пускай на пару денёчков, так даже интереснее, если на пару денёчков, ещё для охоты на гиппопотама-людоеда время останется! Потому что только так я себя рядом с принцессой ничтожеством чувствовать не буду. Она как Ахматова! Лучше, чем Ахматова. А я ни секунды не Гумилёв, мне нужно срочно «огумилёвиться», понимаешь?
– Ну вот, да, теперь, кажется, понимаю, – сосед дорисовал закомары и начал убирать эскиз, – только одно говорю сразу, так сказать, в качестве константы: денег я тебе на Африку не дам.
Как я его ни упрашивал в тот вечер, денег он мне не дал ни копейки. И слава богу, что не дал ни копейки, потому что если бы дал, к примеру, три копейки (а он мог!), было бы ещё унизительнее. А на следующий вечер она позвонила, и смысла в поездке в Африку уже не было. Пришлось ограничиться тем, что на встречу я оделся приличнее, чем в прошлый раз.
Отмечу, что я много раз её рисовал. Но в этом не будет никакой драмы или сюжета про тонко чувствующего художника. Когда я рисовал её, это была просто очень трудозатратная фотография, даже чуть похуже фотографии, – по портретной части я плаваю до сих пор. Но рисунки приводили её в восторг, фокусы впечатляли. Иногда я даже не верил, что она взрослая. Мы гуляли с ней по городу по-подростковому долго, она краснела больше моего, когда мы случайно соприкасались ногами под столиком в кафе. И это при том, что я от природы бледный (у меня дедушка – ирландский коммунист, переехавший в Советский Союз; как вы понимаете, при разговоре о бледности кожи ключевое слово – «ирландский»), а она – смуглая.
Мы катались на велосипедах, взятых напрокат, ходили в зоопарк и на выставки, в кино; я познакомил её с соседом по общежитию, они друг другу понравились; она шутя учила меня литовскому, а я специально коверкал слова, стараясь всё свести к матерщине. Она знала наизусть стихотворения очень многих литовских поэтов, читала и сразу переводила – у всех них были такие имена, какие, мне думалось, бывают только в третьесортных фэнтези-романах, в голове не укладывалось, что может жить на свете человек по имени Лудакримас Просоцирпимас (или что-то вроде того), да ещё и хорошие стихи писать на полном серьёзе. Один из тех её поэтов мне особенно запомнился верлибром, который я не могу точно процитировать, потому что на русский его никто официально не переводил. Было там примерно так:
Зеркало перед ребёнком
В нём
Кричит безутешная мать
Оплакивает случившееся
Боится невозможного
И нет для неё существа прекраснее
Как нет для лужи
Отражения чище
Чем одинокий лебедь
Скрывающийся в небесных складках
Испуганный дальним выстрелом
Я к поэзии всегда был так же глух, как к живописи, умел только транслировать слышанное и виденное, поэтому наверняка в моём пересказе это стихотворение кажется жалким и относится к оригиналу весьма опосредованно. Но тогда, когда она прочитала его и перевела, душа моя тихонечко вылезла через ухо, на цыпочках вышла за дверь, горько-горько там заплакала и очень нескоро вернулась.
Месяца играли в эстафету, передав друг другу палочку уже несколько раз, а мы так и не узнали имён друг друга. Она была «Ваше высочество», а я был «Вы». Однажды «Ваше высочество» и «Вы» поцеловались. Я не помню, где это было, – значит, на том самом мосту. У неё была новая стрижка, коротенькая-коротенькая, ещё чуть-чуть короче, и я бы не удивился, если бы её начали дразнить мальчишки.
Видно было, что очень ей была дорога новая длина волос, такая непривычная причёска, и если бы кто захотел мою принцессу ограбить, то она отдала бы всё, лишь бы не забрали эту стрижку.
Ветер или кто-то на него похожий выбил один локон из их стройного ряда, я потянулся поправить и ощутил, что таю – по спине пробежала электрическая змейка, а ладони, так кстати оказавшиеся на её талии, стали восковыми (я испугался, что и её талия стала восковой, и мы, расплавившись, прилипнем друг к другу – я, можно сказать, любил её, но к такому был не готов). Вот так и стояли мы над речкой Серебрянкой, в которой водилось много плавунцов.
Спустя пару десятков механически рисуемых, одинаковых, как незнакомые лица, портретов случился день, когда мы лежали у неё дома. Вечер показывал язык нам в окно, а мы, как всех учили ещё в детском саду, не обращали на дурака внимания. Нам, полутора, было хорошо. Почему полутора? Потому что я чувствовал: одной её половине нравилось лежать со мной, а другая её половина будто проглотила пудовую гирю. И вот её вторая половина, отделившись от первой, заходила по комнате.
– Знаешь, скоро я уеду.
– Далеко? – спросил я, аккуратно целуя в шею ту, первую, половину, что всё ещё лежала рядом.
– Далеко. В другой город. И город этот в Литве.
– Ого, даже так, а почему? – я особенно не испугался. Пускай эта нудная половина уезжает хоть в Румынию, мне было всё равно.
– Потому что, – вторая половина резко подошла, забрала первую половину, и они уже вдвоём стали ходить по комнате.
– Так, слушай, почему? Я ничего не понимаю, – это была чистая правда.
– Дурачок, ну подумай сам, – внезапно отозвалась до того момента бессловесная половина. – Думаешь, я просто так принцесса? Вот скажи, как люди становятся принцессами?
– Как-как… – я ощущал скальпельный холод подвоха. – От королей рождаются.
– А ещё?
– Не знаю…
– Женятся на принцах, – это половины сказали хором.
– Нихуя себе… – только и вырвалось у меня.
С тех пор я не разговаривал почти ни с кем год и даже планировал уходить в монастырь, но передумал.
Однажды на какой-то из выставок, куда не ходит никто, кроме самих художников, я познакомился с девчонкой, которая выглядела на пятнадцать, будучи на деле тридцатилетней. Оказалось, что она знала мою принцессу со школы, были они не очень близкими, но давними приятельницами. От этой девчонки я и услышал, что моя принцесса никакая не принцесса, а Кондратьева Анастасия. Услышал, что всю школу она только и мечтала быть переводчицей, ездить по разным странам, а при распределении в вузе ей достался чертовски сложный и никому не нужный литовский язык – она любила его так, как разбойник любит крест, на котором его должны распять. Услышал, что с парнем она впервые поцеловалась в 23 года. Он и стал её принцем. Услышал, что в те мои бессонные (это была счастливая бессонница!) восемь месяцев он лечился от кокаиновой зависимости, а потом увёз принцессу не в Литву, а в Швейцарию, где у его родителей был бизнес.
А через полгода в библиотеке иностранной литературы я разговорился с заведующей отделом Прибалтики. Женщина вспомнила тоненькую, почти прозрачную девушку, с большими глазами, наследницу какого-то древнего ливонского рода, постоянно бравшую книги на литовском. И напоследок сказала, что та насовсем уехала к больному брату в США.
Потом я слышал, что «Её высочество» на самом деле была авантюристкой-обманщицей, притворявшейся богатой принцессой, чтобы грабить русских олигархов. На другой раз один шапочный знакомый, весьма разбиравшийся в теме, рассказал мне, что последний набор на литовский язык во всех инязах страны был в каком-то совсем уж бородатом году, и выходило, что никак моя принцесса не могла тогда учиться – не в пять же лет она в институт поступила.
Я слышал, что её видели в Каире верхом на белом верблюде, в Мексике и Уругвае, в Польше в составе отряда, искавшего золото Третьего рейха, на минеральных водах в Чехии, в казино Монте-Карло, и всюду одну, объяснявшуюся на никому не понятном языке. Говорили, что в каждом новом городе она ходит по выставкам и со странным акцентом спрашивает о каком-то художнике, про которого никто ничего не знает.
А мой сосед говорит, что я просто ёбнулся.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.