Текст книги "Бриллиант в мешке"
Автор книги: Юлия Винер
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
23
Неужели он?
Как, каким образом? Не может быть. Но вот же, факт, сам видел.
И сразу мозги закрутились, что ей говорить.
А она кулак откроет – и закроет, откроет – и закроет.
Он, он!
Красный мой фонарик прекрасный, знаменитый Красный Адамант! Чистый и блестящий, словно и не побывал в системе канализации.
Я руку протянул – она отдернула. И заливается своим несдержанным хохотом, даже больные на соседних кроватях зашевелились, там их еще двое.
– Тише ты, – говорю. – Дай сюда!
Она кулак открыла, но руку в сторону отвела, мне не достать. Давится своим хихиканьем и бормочет:
– И ради этого… ради этой побрякушки… ты в говне копался! Коврик раздирал!
– Дай, – говорю, – дай сюда!
Она камушком у меня перед глазами поигрывает, но не дает и говорит:
– А ты мне за это что? Я сантехнику знаешь сколько заплатила!
Сантехнику! Сантехника вызывала! Хочу сказать ей, мол, заплачу, сколько хочешь, но вместо этого делаю улыбку и говорю:
– А я тебя за это поцелую.
– Ишь ты, какой щедрый, – говорит. – Нужны мне твои поцелуи.
– Ну, что другое, что тебе нужно. За мной не пропадет.
– Ладно, – говорит – насчет чего другого посмотрим. Только потому и отдаю, что ты раненый лежишь, а то бы ты у меня поплясал. На. Это что, стекло или пластик такой тяжелый?
Я взял, разглядывать при ней не стал, положил под подушку.
– Бриллиант, – говорю.
– А, ну, тогда понятно, – смеется. – Тогда конечно. Что же ты плохо искал-то свой бриллиант? У меня там в туалете такая пробка была, давно, видно, копилась, а вчера весь коридор залило. Покопался бы поглубже и нашел бы.
Вон как все просто оказалось. Действительно, я тогда преждевременно отступился. Но кто же знал про ее пробку! Я уверен был, что прямо в трубу ушло. И она не давала, силой вытащила меня из туалета.
– Нет, правда, чем тебе эта стекляшка так дорога? – спрашивает.
– Говорю же, бриллиант.
– Нет, серьезно. И зачем она в коврике оказалась?
– А это уж мой секрет. Тебе все знать надо?
– Надо, не надо, а скажи. Скажи, а то…
– А то – что?
– А то, что обратно отниму.
Я руку под подушку сунул, камушек зажал, но вижу, что смех смехом, а ведь отнимет у беспомощного запросто, и начинаю ей плести:
– Это мой… – хотел сказать «амулет», но не знаю слова и сказал по-здешнему: – Моя камея.
Они здесь камеями этими очень увлекаются, особенно восточные, но только «камея» у них совсем не то, что у нас, не головка вырезанная на колечке, а бумажка со словами, или ниточка, или какой-нибудь мелкий предмет на шею вешать, над которым большой раввин пошептал, и они это держат на счастье, или от болезни, или для исполнения желания и очень в это верят, прямо как дикие африканские племена, короче, именно что амулет.
Она так и встрепенулась.
– Камея? – говорит. – От кого? Кто благословлял?
– Ты не знаешь, – говорю, – еще в России.
– Вон у вас какие в России камеи… Значит, у вас там и раввины есть?
– В России все есть.
– Наверное, не настоящие все же, – говорит. – А от чего она помогает, твоя камея? И в коврик ты ее заплел, с какой целью, а? – И хихикает игриво. – Говори, от чего она помогает! От сглаза, что ли?
– Да, от сглаза…
– Или… – опять хихикает, – приворотная? Что я в этих камеях понимаю?
Ляпнул сдуру:
– Ну да, и приворотная.
Сообразил, что зря, но поздно.
Улыбается, хотя уже и не так весело, и спрашивает:
– И кого же ты хотел приворожить?
Тут бы в самый раз сказать – тебя, но никак невозможно, не сходится, почему отнять хотел. А выдумывать сил уже нет.
– Ты, – говорю, – просто ошибочно взяла чужой коврик.
– Чужой? – улыбка у нее стала совсем кривая. – Для кого же ты этот коврик делал?
– Была такая просьба, коврик на подушку.
– На подушку? Чья же это просьба была?
Устал я от этой мороки невозможно, изворачиваться все время, и бедро от всех пертурбаций мозжит со страшной силой.
– Ну, не все ли тебе равно… – говорю, – Кармела, ты меня прости, я очень устал.
Но ее разве остановишь?
– Это, – говорит, – от женщины была просьба. А ты камею туда засадил. Чтоб поближе к голове. У тебя, значит, еще женщина есть? Ирис какая-то?
Очень мне хотелось отвязаться, и говорю шуткой:
– При чем тут Ирис? Ясно, что есть женщина. Это всем известно.
– А! – говорит и как будто обрадовалась. – Татьяна то есть? Это она просила коврик?
– Ну да, – говорю.
– И ты решил ее покрепче приворожить? Так я и знала! Значит, правильно я догадывалась! С первого же раза почувствовала, что у вас с ней не в порядке. То-то ты на меня так тогда накинулся. И теперь вон тоже – ты в больнице, а ее при тебе нет.
Я уж не стал ей напоминать, кто на кого накинулся. А тут как раз пришли меня к капельнице подключать и переодевать в халат с разрезом сзади, она меня в лобик поцеловала и ушла.
Уфф! Слава тебе Господи, развязался. Сказала, забежит после работы, но теперь легче. Все разъяснено, никаких недоразумений, никаких подозрений. Правда, обиделась.
А глупая все-таки баба. Все внимание на постель да на любовь, а серьезное, что у нее под самым носом – и в руках держала и даже с мылом мыла, но не увидела. На мое счастье.
Жаль только, Татьяну приплел. Словно я за этот камушек свою Татьяну чужой бабе продал. Хотя какую там свою, она сама меня чужому мужику продала, и вообще ни за что.
Но как приятно камушек мой красненький в руке держать! Я руку под подушку засунул, держу его, поглаживаю, и то ли и вправду сила в нем какая-то есть, то ли под действием лекарства, но успокоился я быстро, как бы даже забыл всю актуальность, и мысли потекли совсем посторонние, несущественные и легкие, вот как я раньше описывал.
24
Да. Расквасило меня неслабо.
Словно я вообще не я стал. То есть в полном сознании, но как бы отделился и смотрю на себя снаружи. И боль тоже – чувствую, что у меня болит, и сильно, а мне все равно, как будто бы и не у меня. И я эту боль снаружи рассматриваю и констатирую, как она красным пульсом бьется и трассирующими пулями по всему правому боку вниз и вверх стреляет, а мне хоть бы что.
Сын пришел, я его едва-едва рукой сообразил поприветствовать. Вижу, вот мой сын Алексей и говорит что-то, ну, хорошо, а отвечать даже в голову не приходит.
Это еще в палате.
А когда на столе очутился и мне прямо в спинной столб вогнали большой укол, так и вовсе от меня половина осталась. Верхняя есть, хотя и слабо за нее держусь, а нижней как не бывало. Просто как будто ниже пояса у меня пустое место.
Лежу, врачишка мой с ассистентом где-то там далеко-далеко в этом пустом месте ковыряется, пилит, долбит, и все время что-то объясняет, и велит мне в телевизор смотреть, чтобы я знал, что он делает. А я в телевизоре ничего разглядеть не могу, но мне и неохота за этим наблюдать, а охота продолжать свои мысли, и он меня своими приказами только отвлекает.
…Вот говорят, у каждого человека есть свое «я», и пока он жив, оно всегда при нем находится. Я так понимаю, что это «я» и есть его душа. Но считается, «я» – это нехорошо, ячество раньше называлось, а проще сказать, эгоизм. И с этим своим «я» высовываться нечего, нужно его подавлять, отказываться от него в пользу других, в школе, помнится, училка всегда твердила: Чериковер, не забывай, «я» – последняя буква в алфавите. И еще присказка была: «Я равняется свинья». Это что же, значит, душа моя – свинья? Душу свою подавлять надо? От души отказываться? Это даже ни по какой религии так не получается.
Но вот что интересно: что это там на столе лежало под влиянием лекарств? Разве я помнил, что я это я? Ничуть не похоже на меня. Постороннее какое-то тело, да и то всего половина, а я отдельно…
Я иногда удивляюсь, как это получилось, что я – это я. Не то чтобы я какой-нибудь уж очень особенный, но есть коренная разница между мной и всеми другими людьми. Потому что во всем мире я один-единственный меня изнутри чувствую. Именно я смотрю на себя и на весь свет изнутри, а все остальные и всё остальное находится снаружи. Словно я в клетке сижу, а все прочее на воле гуляет.
А тут под влиянием химии мое «я» пошло гулять свободно, зато другие в своих клетках сидят и на меня изнутри смотрят… И выходит, что все это «я» исключительно зависит от химии.
…И вовсе они на меня не смотрят, а на телевизор и заняты своим делом, а я своим…
Другие, ясно, так же про себя считают, что они это они, но про меня чувствую только я один. И вот как же это, что из всех миллионов-миллионов людей, которые из меня могли получиться, из меня получился именно я? Почему я родился именно в форме меня, а не кого-нибудь другого, когда выбор такой огромный? Говорят – игра случая. Но это с каждым так, и, значит, все люди – игра случая. И вообще всё. Примириться с этим трудно, и на этот предмет и появился Бог. То ли его человек просто выдумал себе для утешения, а то ли и в самом деле «игра случая» это он и есть?
– Ты спишь, что ли? – мой доктор Сегев говорит. – Не спи, а разговаривай, что чувствуешь.
И сразу мое «я» обратно в мои полтела влетело. Так мне стало досадно!
– Ничего не чувствую, – говорю и жду, чтобы отстал. – Все нормально.
Вот жалость, больше никак не получается. Отделиться больше не могу. Видно, химия начала уже потихоньку ослабевать. А он мне:
– Тогда смотри, сейчас самое главное будем делать.
25
Эти хирурги ужасные похабники. Люди по большей части проходят операции под общим усыплением и не знают, как хирурги в бессознательном состоянии над ними измываются. Он еще в самом начале что ассистенту сказал? Вообще-то, говорит, я больше сзади люблю в них входить, удовольствия больше, но тут придется спереди, его на живот не положишь. А теперь говорит мне:
– Видишь, у тебя головка сустава чуть не напрочь отскочила. Если тебя не прооперировать, то и само со временем срастется, но ходить уж вряд ли будешь. А я сделаю, что ты у меня завтра встанешь.
Завтра! Ладно, надо же человеку похвастаться. А он дальше.
– Вот, – говорит, – я тебе вот этот штырь титановый вставляю, сейчас шурупами затяну, и порядок. – И прибавляет: – Пока на столе, давай, что еще починить?
Может, в него тоже штырь вставить?
И догадываюсь, что он на мой колокольчик там внизу показывает.
– Смотри, – говорит, – какой он у тебя скукоженный лежит.
Скукожишься тут!
– А я, – говорит, – вставлю титановый штырь, и будешь ты постоянно в боевой готовности.
Да серьезно так говорит, а сам что-то делает. Шутит, конечно, но мне даже в шутку страшно вспомнить, как я пацаном постоянно в боевой готовности ходил!
– Ладно, – говорю, – доктор, затягивайте быстрей свои шурупы, а то я уже что-то чувствовать начинаю.
– Врешь, – говорит, – ничего ты не чувствуешь.
И чем-то где-то там по мне постукал. Я звук услышал, а чувствовать действительно ничего не чувствую.
– Это я, – говорит, – уже по нему стучу. Видишь, какой твердый стал?
Инструменты бросил, зашивать оставил ассистенту.
Снимает перчатки, и слышу, он ногой раз-другой по полу шаркнул, что-то маленькое гоняет, потом поднял и говорит ассистенту:
– Это до каких пор в стерильном помещении будет валяться всякая дрянь?
Ассистент глянул и говорит:
– Наверно Таделы дочка уронила, уборщицы нашей эфиопской, она часто девчонку с собой на работу приводит.
Я все это равнодушно слушаю, от дури стал уже немного отходить и даже подташнивать начало. Лежу носом кверху, внизу и по бокам ничего не вижу. Сегев говорит злобно, совсем не похоже на моего веселого врачишку:
– Скажи ей, никаких детей в операционной! Этого только не хватало.
И бросает что-то на поднос с кровавыми операционными отходами. Об металл звонко стукнуло.
И как стукнуло, мне сразу в башку ударило. Я ведь как лежал в палате с бессознательно зажатым кулаком, так и в операционную поехал. А в кулаке он, мой Красненький. И все время так держал, кулак даже судорогой свело, я и не чувствовал. Но разжимаю – пусто!
– Доктор, – кричу и пытаюсь поднять голову, – доктор, что вы там нашли?
– Да ерунда, – говорит, – не беспокойся. Инфекции испугался? Не бойся, от тебя далеко. Стекляшка на полу валялась, бусина детская.
– Красная, блестящая?
– Красная, – отвечает, – блестящая.
Видно, в какой-то момент я все-таки разжал на секунду и не заметил.
– Это мое, – кричу, – отдайте мне!
– Да ты что? – говорит встревоженно. – Что с тобой, Михаэль? Тебе плохо? Все уже, конец, успокойся.
И на монитор смотрит. И говорит второму что-то про повышенную сердечную деятельность.
– Деятельность в порядке! – кричу. – Выньте и дайте мне! Это я уронил! Это мой… мой талисман!
Засмеялся и говорит:
– А, вон что? Так ты, значит, нам не доверяешь? Талисманом запасся? Доктор, расшивай его обратно!
Однако покопался, не побрезговал. Бусину не вижу, но вижу, что вынул, жидкостью какой-то полил и запихнул в резиновую стерильную перчатку. Перчатку завязал узлом и положил мне в руку.
– Держи, – говорит. – Пусть тебе твой талисман помогает выздоравливать.
А мне вообще показалось, что я уже выздоровел.
26
Но дудки.
Как в послеоперационную привезли, тут и затошнило сильней, и низ отмораживаться стал. А с ним и боль начала тихонечко просыпаться. Сперва нежная такая, слабая, терпеть можно, и я больше на тошноте сосредоточился.
Лежу в одиночестве, в послеоперационной тихо и пусто.
И вдруг через нее один врач пробежал, второй, на меня даже не глянули. За ними сестра бежит, хотел попросить что-нибудь, куда блевать, никакого внимания, и дверь оставила открытую. А за дверью слышу шум, и сквозь тошноту прорывается слово «теумим! теумим!» – «близнецы» на иврите.
Родилка, что ли, рядом? Ну, близнецы, значит, у кого-то родились. Тоже мне событие. Это что, причина операционного больного без всякой помощи бросать?
Такое чувство, что от шума в коридоре еще сильней тошнит. Я глаза закрыл и борюсь изо всех сил. А рвота уже к горлу подступает, хотя в желудке со вчерашнего дня пусто.
И тут слышу на фоне криков, кто-то меня тихо зовет:
– Мишенька!
Открыл глаза – Татьяна надо мной наклонилась. Ну и не удержался, меня прорвало. Прямо чуть ей не в физиономию. Называется, встретил.
Если б не она, мог бы и задохнуться без помощи – подняться-то, повернуться не в состоянии. А Таня привычная, голову мне моментально повернула, тряпку какую-то подсунула, и скоро прошло. Она тряпку убрала, рот и грудь мне вытерла, обняла меня за плечи и подушку подпихнула, чтоб я лежал повыше.
– Легче теперь? – спрашивает.
– Все в порядке, – бормочу. – Чего это так кричат?
– Там телевизор в коридоре, в Америке теракт, не обращай внимания. Лежи тихо, а то опять затошнит.
Мне в этот момент не до терактов было, тем более американских. Тошнота меньше, но боль разгорается с каждой минутой, а главное, Татьяна. Столько обдумывал, заготовил все слова, чтоб ей сказать, и такая некрасивая встреча. Но простит больному, а теперь надо все эти недоразумения между нами сразу ликвидировать.
– Какая ты, – говорю, – у меня, Танечка, интерес ная.
Усмехнулась, слава Богу, а то очень уж серьезная была.
– Чего ты такого интересного вдруг нашел.
– Очень интересная как женщина.
– А…
– И я тебе сейчас, под действием химического влияния, говорю откровенно, чего раньше не собрался: я тебя всегда очень высоко ценил!
Молчит, брови свела домиком и отводит глаза.
– Да, – говорю, – ценил. И… и… любил…
27
Конец света.
Нет, в прямом смысле конец света.
Чтобы Америку так разделали, это представить себе невозможно. Америку, которую все так обожают и мечтают в ней жить!
Хотя, где-то даже можно понять. Америка большая, но все же не резиновая, всем там жить никак нельзя, тем более так, как живут сами американцы. В результате у других развивается зависть и злоба. И возникает желание все порушить – мне не досталось, так не доставайся же никому. Я когда еще в Союзе жил, то в перестройку, бывало, фермы всякие жгли, кооперативы там, то есть, если у соседа что-то хорошее появилось, чего у меня нет, то не себе такое же сделать, а порушить, чтобы и у него не было. Я думал, что это тамошняя национальная черта такая. Но оказывается, это распространенная международная черта. Ну, вот и до Америки дело дошло.
Ужас, конечно, ужас и кошмар. Как в научно-фантастическом фильме. Подумать только, что в этих башнях-близнецах люди, может, на совещании каком-нибудь сидели, пили минеральную воду или чертиков рисовали, кому-нибудь, может, в туалет хотелось, а другой думал, как он после работы к посторонней жене сгоняет и что соврать своей. И вдруг прямо в помещение вмазывается террористический самолет – и бабах! Всему конец – люди летят в пропасть, а на них валятся все сто этажей бетона и стекла.
Да, людей, конечно, жалко. То есть не по-настоящему жалко, кто их знал и любил, тому по-настоящему, а мне не то что жалко, а дрожь пробирает.
Но сказать по правде? Есть где-то, не знаю как назвать, удовлетворение как бы. Очень уж эти американцы заносились со своим уровнем жизни и везде наводили свой диктат. Уровень жизни, конечно, завидный, но что они, лучше всех, что ли? Вот и получается, что я правильно сделал, что не выбрал Америку, хотя все отговаривали и советовали, что лучше и безопаснее. Но Таня была тогда в упрямом настроении и поставила на своем. И вот теперь и американцы понюхали, что такое теракт, теперь-то они поймут, как мы от терактов страдаем, а то мы им все время говорили, а они как бы не верили и нас же обвиняли.
А масштабы, а масштабы! У них от этих терактов враз столько народу погибло, сколько у нас и за все годы, наверно, не было. Но это, что называется, по Сеньке и шапка. В пропорциональном отношении. И даже, я бы сказал, меньше. Потому что сперва называли всякие цифры – двадцать тысяч, пятнадцать тысяч, двенадцать – здания-то огромные, и народу в них должно было быть видимо-невидимо. Но потом, когда окончательно подсчитали, получилось, вместе с Пентагоном, всего три тысячи с чем-то.
И вот что интересно. Все ведь смотрят по телевизору и ужасаются, а когда в конце оказывается, что в численном отношении надо ужасаться меньше, то даже как-то досадно. Если уж страшный теракт, так чтоб уж жертв было навалом. То есть никто в жизни не признается, и между собой говорят, мол, хоть то хорошо, что рано утром, а днем было бы гораздо больше жертв, а подсознательно ждут, чтоб и было как можно больше. И вовсе не от жестокости, нет, а чтоб уж если ужасаться, так на всю катушку. Тем более это все-таки далеко и люди в телевизоре не люди, а вроде актеров. Но конечно, если вытащат из-под развалин кого живого, то все искренне радуются и некоторые даже плачут.
И так поплакать – одно удовольствие, но только не много пришлось. Мало кого живого вытащили, а как трупы вытаскивали, этого вообще не показали. Небось в таком виде были, что просто уже неприлично. Но по-моему, зря не показали, ужас, так уж полностью, а что зритель, мол, не выдержит – зритель все выдержит, что не с ним происходит, и на все с жадностью будет смотреть. Эти башни-близнецы сколько раз показывали, одна уже взорванная стоит, эту никто не ждал и мало снимали, зато вторую – все уже свои камеры нацелили и со всех сторон сняли, как самолет летит, и как подлетает, и как в стену вмазывается, и как с другой стороны вылетает огненный шар. И справа снимали, и слева, и под таким углом, и под другим, и показывали, наверное, раз сто – а люди всё сидели у своих телевизоров и оторваться не могли.
И все-таки удовольствие от этого ужаса не совсем настоящее, а с примесью, по той простой причине, что ужас настоящий.
28
Ну, я-то вообще никакого удовольствия от этой ситуации не получил, учитывая, в каком состоянии я ее увидел.
Но увидел уже потом, позже.
А тогда только я начал с Татьяной неполадки наши утрясать, пришли и покатили меня в палату. А мне тем временем стало совсем больно, Шагал-Миро настенный мимо вращается, и опять начало мутить. Я закрыл глаза и слегка отключился.
А когда перевалили на кровать, тут от боли глаза сами открылись, и прямо мне в физиономию таращится телевизор. Это пока меня резали, сынишка мне в палату к кровати телевизор заказал. Мелькает что-то без звука, что именно, конечно, не разглядел, но заметил, что все, кто рядом стоит – и сын, и Галка с Азамом, и медсестра, и даже Татьяна, – больше внимания уделяют отдаленным международным событиям, чем больному, который у них под носом. Постонал немного, медсестра спохватилась и включила мне капельницу с анальгетиком.
И скоро мне захорошело опять.
Молодежь увидела, что я в норме и что Татьяна при мне, и все быстро разбежались, причем на ходу вовсе не обо мне обсуждали, а что в телевизоре произошло.
А мне все не до телевизора, я все еще не знаю, что там конкретно творится, и настроен дальше с Татьяной выяснять. Но она никак не присядет, суетится возле моей кровати, поправляет что-то, капельницу проверила, спрашивает, не надо ли утку.
– Не утку мне надо, а сядь.
– А попить не хочешь? Я соку смородинного принесла. Я немного попил и опять говорю – сядь. Не садится. Говорит, с врачом надо поговорить.
– Да успеешь, – говорю. – Со мной сперва поговори.
– Ну, мы же говорим.
– Нет, ты сядь, нам по-настоящему поговорить надо.
– О чем?
– Как о чем? А об нас с тобой!
– Ну, – говорит, – Миша, это ты себя сейчас не беспокой.
И выражение лица, точно как было тогда в кухне, как будто она меня локтем от себя тихонечко отодвинула и локтем этим загородилась.
– Ты, – говорит, – лучше отдохни, поспи немного, пока анальгетик капает. Скоро ведь кончится, опять болеть начнет.
И кладет мне под лодыжку больной ноги свернутый валиком халат, действительно лучше, пятку не так мозжит. Я ее за рукав ухватил.
– Теперь садись, – говорю.
И тут является Моти-санитар.
Улыбка во всю физиономию, в руках полиэтиленовый пакет. Подошел к кровати, спросил, как себя чувствую, кивнул на телевизор, говорит:
– Во кошмар, а?
И что они все с этим кошмаром? Надо будет, думаю, глянуть, и спрашиваю:
– Принес?
Он пакет держит, смотрит на Татьяну, говорит:
– Вас годы ничуть не испортили! Совсем как на фото.
Она, конечно, ничего не понимает, стоит молча, только брови приподняла.
Он дальше:
– Знаете, сколько мне этот ваш портрет искать пришлось? В чем копаться?
– Кончай разговоры, – говорю, – давай сюда. Таня, у тебя сотня есть? Дай ему.
– Сотни нет, – говорит растерянно. – Шекелей восемьдесят…
– Ладно, – говорю, – сколько есть. Потом добавлю. Моти, давай.
Моти открывает пакет и произносит:
– Пам-пам! Вот вам ваш портрет ненаглядный! – И подает мне портрет.
То есть именно портрет.
Все на месте – фотография, какие мы молодые и красивые, сзади картонка, спереди чистое стекло, все аккуратно зажимами скреплено.
Портрет есть. Портрет как таковой.
А рамки нету.
Мохнатенькой моей рамки с кистями – нету.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.