Текст книги "Нашествие"
Автор книги: Юлия Яковлева
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Ваше сиятельство! Ваше сиятельство!
Осадил на скаку:
– Беда, ваше сиятельство.
Облаков завис с ложечкой в воздухе. Одно пришло ему на ум: Бонапарт, война. Губернатор метнул на него взгляд, потом на господина. Тот залопотал:
– Молодые люди. Ваше сиятельство. Опять. Там… В бильярдной. Э-э-э-э… Шалят.
Лысина в седом венчике стала красной. У Облакова отлегло, он отставил холодную вазочку. Губернатор стал раскачиваться с пятки на носок. Из красного стал багровым. В его возрасте это было небезопасно. Засопел.
– Те же самые? – выпустил с трудом.
– Кто и всегда. В бильярдной. Ваше сиятельство. Шишкин, Савельев, Болотин, Ивин. Несвицкий коноводит.
– Ивин? – нервно переспросила Мари. – Мой Алёша?
Бурмин был на другом конце шумной, звенящей залы, но вздрогнул и обернулся, точно Мари сказала ему в самое ухо.
Нашёл её взглядом. Лицо Мари было невозмутимо и спокойно: лицо светской дамы, которую ничто не застанет врасплох. Но теперь, когда он снова обрёл способность на нем читать, он увидел, как оно помертвело. Он видел, что Облаков приподнял и опустил эполеты:
– Лоботрясы, – покачал головой и обратился к губернатору: – У вас замечательное мороженое. Земляника – собственных теплиц?
Бурмин нахмурился, толкнул дверь. Спросил бравого лакея:
– Где бильярдная?
Рука в белой перчатке указала.
Кии валялись на полу, на столах. Игра давно закончилась.
– Пей, Митька, пей! – Мишель шагнул к нему, задрал дно бутылки, вино полилось Шишкину по шее, по груди. Он закашлялся в кулак, согнулся пополам. Мишель весело отрезал:
– Слабак!
– Сейчас… я сейчас… – просипел Шишкин.
– Дайте я! – крикнул Алёша Ивин. Взобрался на бильярдный стол.
Мишель ухмыльнулся, сунул ему пузатую тяжёлую бутылку.
– Господа! – крикнул Алёша, глянув на этикетку. – Шампанское!
Стукнула пробка. Зашипела струя. Алёша хватал её ртом. Но только весь забрызгался.
Ротмистр Савельев заряжал пистолет, поглядывая то на одного, то на другого.
Пнув по пути бильярдный шар, Мишель подошёл к большой вазе. Все плоды губернаторских теплиц были представлены в ней, как в роге Флоры. Мишель выбрал и вытащил яблоко. Кинул Алёше. Тот неловко поймал.
– Готов? – подмигнул Мишель Шишкину.
Алёша встал на стол, хватаясь рукой за воздух. Приладил яблоко себе на темя. Он покачивался. Глаза были весёлые и мутные. На рдеющем лице плавала бессмысленная улыбка. Савельев подал Шишкину пистолет. Тот повис в его вялой руке. Шишкин опасливо и пьяно таращился, как будто не вполне соображая, что это такое он держит.
– Ну ты что? Слабак? – подзуживал Мишель. Выпил он не меньше остальных. Но держался прямо. Движения его были точными и быстрыми. А взгляд – ясным.
«Талант», – с уважением подумал ротмистр Савельев, для которого контуры мира уже начали смягчаться, плыть.
– Я… Н-н-не знаю… – Шишкин взвесил в руке пистолет. – Это… как-то… того.
– Ну? Слабак? – прицепился Мишель. – Отвечай! Тряпка? Баба?
– Решай. Пока он со стола не кувыркнулся. – Савельев добродушно-пьяно указал на шатавшегося Алёшу, который всё сжимал ладонями яблоко, а оно всё норовило скатиться с головы:
– Ну…
– Ну-у не зна-аю, – прогудел Шишкин, таращась на пистолет в своей руке. Точно не понимая, что это.
– А, да что с него взять! – Алёша Ивин спрыгнул со стола, чуть не приложившись лицом. – Книжный червяк.
Опрокинул в себя остаток вина. Отшвырнул бутыль в тропические губернаторские заросли – только листья с шорохом качнулись. Хапнул из вялых рук Шишкина пистолет:
– Митька, полезай.
– Я?
Но Мишель уже тащил его и подталкивал. Шишкина водрузили на стол.
– Савельев, держи его за ноги! – науськивал Мишель.
Митя на столе кренился и переступал, того и гляди свергнется. Савельев бросился к нему, схватил за голени.
Алёша поднял пистолет.
– Стой, чёрт!
Митя с помощью Савельева сумел принять более или менее прямую стойку.
Но теперь водило пистолет. Рука Алёши качалась. Сам же он был уверен, что всё прекрасно, рука тверда, а качается всё остальное: стены, жирная зелень в кадках, Мишель, бильярдный стол, Савельев, Митя.
– Стреляй уже! – надоело Мишелю. – Ну!
«А, – топтался Алёша, – теперь что там делать надо. Нажать?» Палец, как слепое самостоятельное существо, ощупал скобку, железный клычок. Согнулся. Крючок не поддался. Алёша не ожидал, что спуск такой тугой. Он держал пистолет впервые в жизни. Целиться он уж забыл. Соображал только: надо спешить. Надо успеть. Пока Мишель не заорёт своё: «Ты что – тряпка? Баба?» Жать. Сильнее. Ну же. На!
Выстрел бахнул, обдав пороховой гарью. С потолка на Мишеля посыпалась штукатурка. Митя стоял как стоял: с Савельевым, вцепившимся в его ноги.
Алёшу за запястье держал Бурмин. Лицо его подёргивалось. Пот катил по лбу градом. Тяжёлое дыхание заставило Алёшу задержать вдох, отпрянуть, поморщиться. Тянуло смрадом. Но сам Алёша был так пьян, что ни в чём не был уверен.
Бурмин разжал пальцы. Рука Алёши безвольно упала. Выронила пистолет.
– Идёмте, – потащил его за собой Бурмин. – Вам хватит.
Алёша испуганно потирал запястье.
Бурмин качнулся.
– А, да и вы недурно заложили, господин Бурмин, – усмехнулся Мишель.
Бурмин бросил Шишкину:
– Митя, и вы здесь. Зачем?
Но вынужден был схватиться за край бильярдного стола. Тяжёлый пустой взгляд смотрел в никуда.
– Во натрескался! – заорал Мишель, хлопнул себя по коленям. – Ай молодец!
– Господа, может, ему дурно?
– Ему? – в восторге схватил бутылку Мишель. – Кретин! Ему – преотлично!
Он стукнул бутыль на стол перед Бурминым. На лице его проступил злой восторг.
– У меня появилась идея, госпо…
Не успел он договорить, как Бурмин повалился, сбив бутылку. Она треснула об пол. Шампанское зашипело, растекаясь.
– Бля… – уронил кто-то.
Все умолкли, пьяно собирая глаза.
Бурмин лежал на боку.
– Господа… – негромко начал Митя.
Как вдруг Бурмин перевернулся, выпрямил руки.
Не понимая почему, все трое отпрянули, толкаясь.
Вдруг всё тело его распрямилось, как дуга щёлкнувшего капкана. Взвилось в сторону окна. Треснула рама. Зазвенели осколки. Стало тихо.
Савельев громко икнул, встряхнув плечами.
Двери растворились в обоих концах сразу: на шум выстрела бежали лакеи. В распахнутом проёме был виден губернатор – он шёл быстрыми широкими шагами. Лысина в седом венчике была багровой.
– Что за безобразие! – старческим высоким голосом крикнул он. – Что за безобразие вы устроили в моём доме?!
…Потом они, конечно, протрезвели, но и тогда ни один не рискнул, боясь получить в ответ пригоршни «баб», «слюнтяев» и «тряпок», спросить остальных: «Что это такое было?» В конце концов, все в тот вечер были очень пьяны. А пьяным, как известно, мерещится.
Маменька и сёстры ждали в карете. Лиза танцевала последней, туфли достались таким образом ей – а с ними и фейерверк: она вышла с толпой на террасу. После душной залы здесь было зябко.
Невидимые ракеты шипели, взвиваясь. Лопались. Поднятые лица окрашивало то зелёным, то красным, то мертвенно-белым. В небе сыпались красные, зелёные каскады. Медленно падали. Крутились, сыпля искрами, колёса. Все ахали. Господа обменивались оценивающими замечаниями. Лиза не смотрела на фейерверк. Она смотрела на хвостатую звезду поодаль. Единственную настоящую среди этих, за которые было китайцу в Москве плачено, говорят, несколько сотен рублей. Комета как бы поглядывала на чужаков в своём небе. Будто выжидала чего-то.
Будто что-то обещала.
И это смутное обещание волновало Лизу до глубины души.
Рука обвила сзади талию. Горячая ладонь чувствовалась сквозь платье. Шею обдало душным винным запахом, ухо защекотали усы:
– Лизавета Иванна, – а дальше шёпот слился в пьяное горячее «пых-пых-пых».
– Вам не стыдно, Савельев? – Лиза не повернулась.
– Не стыдно, – не обиделся офицер. – Я положительный.
Она повернулась, и губы её тут же впечатались в… – казалось, к ним присосался мокрый колючий моллюск, и он пах вином. Лиза опустила голову, чтобы он отклеился.
– Будьте моей женой, – в промежутке между залпами успел Савельев.
Бахнуло сверху, ахнуло снизу, посыпались зелёные искры.
– Ну и грохот, – зажала уши Лиза, – сама себя не слышу. Завтра скажете. Меня маменька ждёт. – И, извиваясь среди нарядных туалетов, отдавливая носки господам, поспешила вон.
Вечер запнулся было о шалость, устроенную молодыми людьми. Но снова покатил своим чередом. После танцев гостям подали ужин. Потом все смотрели фейерверк. Потом наступил разъезд. На крыльце потрескивали огни.
– Ваш хвалёный Бурмин не остался даже ужинать.
– Зачем приезжать, лишь бы покичиться?
Образовалась обычная усталая теснота, пахнущая вином, табаком, духами. Туалеты дам смялись, а локоны обвисли. В плошках догорали и гасли фитили. Кареты с треском подъезжали и отъезжали в темноту. Всех повеселил допотопный громоздкий шарабан, громко жаловавшийся – на смазку, на дорогу, на собственный возраст: «Вельде карета!» Юркнули три девицы в волочащихся плащах (никто и не заметил, как на подножку встала босая нога), пролезла следом мать. Колымага со скрипом отъехала.
Губернатор и губернаторша прощались лишь с самыми важными гостями.
– Благодарю вас, – протянула ей руку из-под палантина генеральша Облакова. – Я и в Петербурге так не веселилась.
– Что ж, голубчик, с рекрутским набором… – тряхнул руку генералу губернатор. – Если что ещё могу сделать, только скажите.
– Не могу желать большего. Приношу ещё раз извинения за своих шурьев.
Губернатор вздохнул. Похлопал руку Облакова сверху своей, понизил голос:
– Ох, голубчик. Тут невольно в грех войдёшь – подумаешь: дай бог и правда война. Хоть делом займутся. Когда в городе столько молодых бездельников-офицеров, новый скандал уж не за горами. Помяните моё слово.
«Облакова генерала карета!» – гаркнуло в ночном воздухе. Фыркнули статные рысаки, подобранные в масть.
– Будем надеяться, что вы ошибаетесь, – улыбнулся Облаков, в свою очередь похлопал старика по руке.
Мари с шорохом втащила подол платья в экипаж.
В темноте кареты, среди знакомых запахов, весь вечер тут же показался ей далёким, не настоящим, приснившимся.
Рядом плюхнулся, скрипнул сиденьем муж.
– Было мило повидать Бурмина, правда, дорогая?
Он не видел лица жены. Покачал в темноте головой:
– Шесть лет. Что только с нами делает жизнь.
Карета дёрнулась и покатила.
Несвицкие дождались своей кареты. Мать и дочь сели по одну сторону. Отец – напротив.
На лице матери была озабоченность:
– Невозможный выбор. Эти Шишкины страшно богаты, все признают. Но боже мой, дед сам выкупил себя из крепостных!
– Мать зато хорошей московской фамилии, – вставил отец. – Я знал её отца, он был главой тамошних масонов. Очень учёный. Разорился вконец, правда.
Княгиня перебила – занятая своими соображениями:
– …С другой стороны, этот господин Бурмин. Род старинный, связи прекрасные, в родстве с половиной лучших фамилий. Никто толком, правда, не знает, что он делал последние лет пять. Жил бобылём. Ха! Так я и поверила. Не люблю людей, про которых что-то не знают. Но есть ещё старуха Солоухина.
– Вы хотите, чтобы она меня удочерила? – съязвила Алина.
Мать пропустила мимо ушей:
– Если только она сделала Бурмина своим наследником, это может быть очень недурно.
Мать умолкла и выжидающе посмотрела на дочь. Алина знала, чего она ждёт, но решила побесить:
– Было весело, – заметила. К своему удивлению, она и правда не скучала. – Вообразите, с какими забавными девицами я нынче познакомилась. Эти сёстры Вельде…
Мать рывком опустила штору, зашипела дочери:
– Не вижу, чтобы у тебя было время водить знакомства с девицами.
Отец закатил глаза и шумно, напоказ, вздохнул. Супруга метнула в него негодующий взор:
– Я в кои-то веки жду от вас поддержки!
Тот сделал кислую мину, безразлично пробормотал:
– Да, Алина, maman, как всегда, права, – и закрыл глаза.
Алина презрительно хмыкнула. Мать завелась:
– Ужасная твоя история пока не дошла сюда из Петербурга. Но дойдёт! Рано или поздно. Стоит только какой-нибудь тётушке или кумушке настрочить письмо какой-нибудь здешней даме – и всё пропало. Понимаешь ты это сама ли, нет? Сплетни разнесутся мгновенно! Тогда не то что о подходящем браке можешь забыть. Перед тобой закроются дома и здесь!
Она упала на спинку сиденья:
– Ещё эта стерва Облакова прикатила. Как назло. Эта точно разнесёт всем.
– Если только она знает, – буркнула Алина.
– Ты не пререкайся! А торопись! В твоих обстоятельствах…
– Мне не нужно напоминать! – огрызнулась дочь.
Остаток пути ехали в молчании.
– …И у него сотня с лишком душ, – подсчитывала вслух мать. – Хотя с расходами на обмундирование, на лошадей… И ещё жалованье. Оно ведь будет расти. Ведь он ещё только ротмистр. Лоботряс, конечно. Ну да если серьёзная жена его крепко в свои руки заберёт…
Рыдван их крякнул на выбоине, остановился. Все три девицы Вельде покачнулись, как китайские игрушки.
Мать раскрыла и поднесла свою записную книжечку к глазам:
– Ах, нет, слишком темно. Ну да завтрак я и так помню. Пора навестить мадам Печерскую.
Сунула книжечку между подушками сиденья. Деловито распахнула дверцу. Остановилась на подножке, вдохнула преувеличенно бодро:
– Какой чудесный воздух.
Сёстры поёжились от ночной сырости, которая ворвалась в карету, сунулась под их плащи, бальные платья. Выходить не хотелось, хотелось спать.
Но платья! Платья надо было беречь. Других не было и не предвиделось.
Поёживаясь, вздрагивая от холода, стукаясь то локтями, то плечами, сёстры Вельде принялись высвобождаться из своих бальных туалетов. Переодеваться в ночные сорочки, заплатанные-перезаплатанные.
Мать посмотрела на чёрную чащу леса. Послушала привычные ночные звуки: шорохи, щёлканье, уханье. Волков, говорят, развелось – страсть. Ну да говорят также: волков бояться – в лес не ходить. А куда ж тогда прикажете податься бедной вдове да с тремя дочерьми на выданье?
В темноте тихонько воркотал ручеёк.
– Ну что сидите? – поторопила мать. – Михайла, мне всё нравится. Распрягай!
Старый кучер Михайла, их единственный крепостной, и так уж выпрягал крепенького мохнатого конька, их единственную живность. Без распоряжений отвёл конька по другую сторону, спутал ему на ночь ноги. Сам бросил тулуп под дубом, чтобы своим присутствием не смущать барыню и барышень. Стал раскладывать себе костерок. Вечерняя процедура была давно привычна им всем.
Сёстры по очереди спрыгнули с подножки, поднимая подолы: Катя, Елена, Лиза. Ноги сразу намокли от росы.
– А волки? – спросила Катя.
Елена вместо ответа, высоко поднимая над травой босые мокрые ноги, пошла к ручью.
За ней – Лиза со старинным сафьяновым несессером в руках.
Кате не оставалось ничего, как вздохнуть и пойти следом.
– Унизительно, – согласилась Елена, поболтала зубной щёткой в ручье, передала Кате, которая, ёжась, плескала в лицо холодную воду:
– А что делать? Замужество – единственный путь из… всего этого.
– Нищеты, назови как есть. – Катя окунула щётку в зубной порошок, принялась водить по зубам.
– Не только. А вообще, – поправила её Елена.
– Но ведь ты сама сказала: господин Егошин – противный, – возразила Лиза, остановив щётку в волосах.
– Ты чесаться закончила? – протянула руку Елена.
Лиза вынула щётку – подала сестре. Разобрала волосы на три пряди, стала закидывать их, плести косу.
– Противный. Но он хорошая партия, – расчёсываясь, пояснила Елена. – Что ж делать? Остальные выборы хуже.
– Какие остальные?
– Будто у незамужних их много. Монастырь. Или в гувернантки идти. Или приживалкой.
– Да, ужасно. – Катя сполоснула зубную щётку – протянула Лизе. – Тут и за козла пойдёшь.
– Я целовалась с ротмистром Савельевым, – сообщила та.
Сёстры разом обернулись:
– И как?
Вместо ответа Лиза принялась остервенело возить по зубам щёткой.
– Ротмистр Савельев тоже противный? – спросила Елена.
Катя закатила глаза:
– Мама говорит, у него сто душ крестьян. И жалованье. И он лоботряс.
– Так противный или нет?
– Твоя очередь.
Та не спешила взять.
– Лиза!
– А?
– Что ты почувствовала, когда с ним целовалась?
Лиза задумалась. Подняла глаза вверх. На хвостатую звезду. Потом на сестёр. И честно ответила:
– Ничего. Абсолютно ни-че-го.
– Врёшь ведь.
Старшие сёстры обвёртывали косы вокруг головы, убирая на ночь. Лиза задумчиво возила щёткой по зубам. Пока Катя не отняла её. Быстро поболтала в ручье, стряхнула. Сунула в несессер. Застегнула.
Сёстры полезли обратно в карету.
Мать уже разложила там постель.
– Ноги какие холодные… Да не брыкайся, смирно лежи, – ласково ворчала. – Ну скорей же, скорей.
Карета была, верно, старая и громоздкая. Но, как в старину любили, просторная. У всех недостатков есть обратная сторона. Все четверо легли рядком. Натянули одеяло.
Некоторое время все четверо лежали в темноте с открытыми глазами. Дышали, притворяясь, что спят. Каждая думала о своём. Каждой было о чём.
Папенька помер зимой. С квартиры согнали весной. Сейчас было лето. Потом настанет осень. За ней – зима.
Но вскоре дыхание из притворно сонного стало сонным по-настоящему.
Лиза села.
Она услышала, как за окном переругиваются. Ругались шёпотом. Ругался Михайла. С бабой. Голос незнакомый. Лиза разобрала своё имя: «Лизавет Ванну будить не стану! Нет! Сгинь, сказал! Ещё на нас беду притянешь. Пошла отседа на хер!»
Бесшумно, никого не толкнув, Лиза выползла из-под одеяла. Она уже знала, как надо открывать дверь, чтоб не скрипнуть. Та и не скрипнула. На подножку не встала – та заскрипела бы, как ни вставай. Спрыгнула сразу в траву.
– Что такое, Михайла? – шепнула.
Тот обернулся:
– Барышня! Ну вот. – Разозлился на бабу, ещё тише ей шепнул: – Разбудила, стерва окаянная. Сказал же те по-хорошему: на хер пошла.
Лиза во все глаза глядела: баба была незнакомая. А впрочем, в темноте да в платке на волосах поди разбери.
– Как вас зовут?
– Агриппиною… Грушей то есть, барышня.
Кучер ворчал:
– Вот, Лизавета Иванна, народ какой. Наглый. Одному помогли, другого пожалели. Так уже молва пошла. Набежали, как тараканы.
– Если Груше нужна помощь, то надо постараться ей помочь, Михайла. Что такое? – повторила Лиза.
Михайла только рукой махнул. Отвернулся. Но не ушёл.
– Вы больны, Груша?
Та испуганно глянула на Михайлу.
– Михайла, не мог бы ты отойти, – терпеливо напомнила Лиза, – надо уважать чужую стыдливость.
– Не могу, барышня.
Она удивилась.
– Не просите, барышня. Не отойду. Нет и нет.
Лиза возмутилась. Обычно Михайла сам понимал и проявлял деликатность, особенно когда дело шло о… Вдруг Груша сказала:
– Не надо, барышня. Пусть. Мне стыда давно нет.
И задрала рубашку.
Вонь была омерзительная. Гной сочился сквозь повязку. Лиза совладала с собой – не попятилась, не зажмурилась. Села на корточки. Света от луны было мало. Повязку пришлось оторвать – присохла к ране. Баба вздрогнула от боли. Но не издала ни звука. Лиза приблизила лицо. Протянула руку. Пощупала. Кожа вокруг была горячей. Воспалённой. Сам нарыв – твёрдым.
– Что ж. Можно вылечить? – спросила из-за задранного подола.
– Ты где живёшь? – спросила Лиза. – Далеко отсюда?
– Из Мочаловки она, – встрял Михайла.
– Зачем это? – Баба опустила подол. Перепугалась.
– От людей не скроешь, – встрял зло кучер.
– Погоди, Михайла. Груша, вылечить можно. Можно попробовать, по крайней мере. Если недалеко живёшь, то пойдём к тебе. Нужна горячая вода. Нужна лавка или стол. Нужен свет. Нужно…
– Нельзя ко мне. – Глаза бабы метались: с Лизы – на Михайлу, с Михайлы – на Лизу. – Дети там. Детей только пужать.
– Ладно. – Лиза выпрямилась. – Попробуем здесь.
– Барышня! – взмолился Михайла.
– Зажги фонарь, Михайла. А воду на костре нагреем.
Во всё время экзекуции Груша не издала ни звука. Только крепче сжимала губы. Что ей больно, Лиза понимала. Но жалости не чувствовала. И не боялась этого. Первый раз только (первым был деревенский мальчик с раздувшейся рукой) – испугалась: «Что со мной? Почему я не чувствую ни-че-го? Только ровное сосредоточенное внимание. Передо мной же человек. Людей ведь полагается жалеть. Нет?» Потом перестала про это думать.
Наклонилась к зашитой ране. Перекусила нитку:
– Ну вот. Груша.
Вытянула из ушка и выбросила остаток нитки. Она, которую приучили ничего не выбрасывать, ни клочка, ни огрызка. Но почему-то знала: надо выбросить.
А иголку прокалить на огне. И до, и после.
Баба моргала, скашивала глаза на свой живот.
– Теперь отдыхай. Пока не заживёт.
– Отдохнёшь тут. Как же. С хозяйством.
– Пусть муж поможет.
Глаза бабы заметались.
– Нету у ней мужа, – вперил в Грушу злой взгляд Михайла.
– Одна я. С тремя дитями.
– Ну, соседей попроси по хозяйству помочь.
Баба странно глянула на неё. На Михайлу.
Михайла покачал головой. Сплюнул в траву.
Баба ушла, как пришла: в чащу. Из чёрного лес уже становился синим. Воздух серел. Пели первые птицы. На траве высыпала роса. Лиза проглотила зевок. Ощутила, как замёрзла.
– Мамаше не говори уж, Михайла, – привычно напомнила, взявшись за дверцу.
Послушала: спят.
– Когда я говорил? – привычно обиделся тот. – Я ж не со зла, барышня. Вы вот по доброте сердечной. А как бы Грушка эта… Как бы она на вас беду не притянула, барышня. Вот что.
– Что ты ерунду говоришь. – Лиза опять проглотила зевок. Аж слёзы выступили. Тихо, чтобы не качнуть экипаж, проскользнула внутрь. Чтобы не толкнуть никого, вытянулась.
Сон её был безмятежным.
Прислуга, которой велено было дождаться их сиятельств, тайком – от их сиятельств – позёвывала. Дом был тёмен и тих. Все уже легли: и господа, и дворовые.
– Ужас как устала, – торопливо вставила Мари.
Она поднималась по лестнице. От свечи, что несла горничная, на стене колыхались в такт шагам длинные страшноватые тени. Ступни в бальных туфлях казались разбухшими. Сон смыкал глаза.
А муж, как нарочно, всё не унимался. Всё говорил ей в спину – по-французски, чтобы не понимала горничная:
– Подумать только, Мари… Шесть лет… Шесть лет выброшены. На что? А эта странная выходка? Дать вольную своим крепостным? Зачем? Что он кому этим доказал?
– Я не знаю.
– Какая карьера была, какие надежды. И кто он сейчас? Провинциальный дворянин.
Она показала, что глотает зевок:
– Не всё бывает в нашей воле.
Муж понял намёк:
– Да, ты права. Его болезнь. Ах, знаешь. Я рад был найти Бурмина в добром здравии. Я ещё шесть лет назад ему говорил: его болезнь ерунда, временное…
Мари остановилась у двери, что вела в её будуар и спальню:
– Я ужасно устала, милый.
Облаков спохватился, поцеловал жену:
– Отдыхай и набирайся сил. Доброй ночи.
Она вошла. В будуаре было тепло – от летнего вечера за окном, от множества свечей. Горничная, дожидавшаяся её, тут же подскочила. Приняла и стала сворачивать, бережно встряхивая за концы, дорогую шаль.
Мари трижды отразилась в зеркале. Профиль, профиль, анфас.
Сердце заколотилось.
– Что это, Анфиса?
Показала на небольшой ящик.
– Мужик принёс. Василий. Сказал, вы изволили позже посмотреть.
Остановилась вопросительно с шалью в руках.
– Да, верно. – Мари вспомнила: Василий с какой-то идеей. Нахмурилась, сняла крышку. Подняла над ней свечу.
Купол, нет. Шершавый серый шар был осиным гнездом. Отверстие наверху – как удивлённо открытый ротик: о! Мари ощутила странную тоску. Вдруг выбралась, побежала по склону, быстро шевеля усиками и лапками, оса. Она потерянно тыкалась, меняла направление. С шорохом распустила крылья. Её дом был сорван. Снесён с места.
Мари отпрянула с ужасом, который был несоразмерен насекомому. Со свечи пролился на руку воск, обжёг её.
– Что такое? – встрепенулась из глубины комнаты горничная.
– Всё хорошо, Анфиса. Всё хорошо. – Мари сжимала обожжённые пальцы. Но эта – понятная – боль вытеснила непонятную, стало легче.
В девичьей все давно спали, когда за окнами внизу стукнули дверцы кареты. Не все. Некоторое время они обе смотрели на окно, за которым луна серебрила листья.
– Нянечка, – просвистел шепоток в сизой, полной дыханий и похрапываний темноте. – Ты тоже проснулась?
Пришлось отозваться:
– Я не спала.
– Что так?
– Старая уже, деточка. А ты спи давай. У тебя ж стирка спозаранку.
– Нянечка, а правду болтают, будто старые барин с барыней того…
– Они болтают, а ты, дура, уши развесила.
– Разорились.
Старуха не ответила. Значит, правда.
– Боязно, – наконец выговорил девичий голос.
– Тебе-то что с того?
– А то, что сами по миру пойдут – и нас распродадут поодиночке.
Старуха вздохнула. Она тоже боялась. Боялась очутиться в новом доме, при новых господах. Боялась – и это вероятнее всего, – что никто её, старую клячу, не купит. Пинка вставят – и пшла отсюда: подайте, добрые люди. Вздохнула. Но голосом себя не выдала:
– Тебе-то что с того? Ты ж всё равно сирота. А может, у новых бар будет получше.
Девка радоваться не торопилась.
– А ну-ка? – Старуха поднялась на локте, тонкая седая косица упала на грудь. – Выкладывай. Загуляла с кем?
– Ни с кем я не загуляла!
– Брешешь же, макитра!
– Не загуляла!
И замолчала проклятая девка.
Старуха устала держать вес тела на локте. Повалилась опять на спину. Может, и не брешет, подумала, как макитра ответила:
– Так, гляделки одни. Люб он мне. Семёна-то на фабрику точно купят. Он станок аглицкий там знаешь как починил.
Старуха испустила долгий вздох.
– Может, и тебя на фабрику купят. Прачки тоже везде нужны.
Но обе знали: неправда. Прачек – много. Ловких мужиков – мало.
Старуха глядела на тёмные доски потолка. Слушала, как комната медленно наполняется чужим сердечным отчаянием. А чем помочь? Нечем. Но девка была молодая ещё, горячая, не сдавалась – зашептала:
– Может, заклясть её? Приживалку эту. Ольку. Которая молодому барину глаза застит. Я сама слышала. Барыня с её сиятельством собачилась. Молодому барину невеста нужна богатая. Она всё поправит. Только Олька эта в него вцепилась и мешает.
– Чего ты мелешь там? – всполошилась старуха.
– Оборотить её – и всем хорошо будет.
– Сдурела?
– Мочалинские говорят…
– Мочалинские чушь несут. А ты, дура, повторяешь.
– Не чушь, а у них одного закляли. Точно-точно. Погоди меня дурой опять обзывать. Ваньку-то с мельницы знаешь?
– Не знаю!
– Вот перешёл он кому-то дорогу. Уж не знаю кому. Тот его и заклял. Оборотил. Так где тот Ванька теперь?
– Ничего не знаю!
– Нянь… Мочалинские знают… – голос её почтительно дрогнул, – нужного человечка. Укажут. Денег насобираем. Заплотим. Пусть Ольку оборотит.
– Я сплю.
Молчание было требовательным. Девка ждала ответ.
Старуха напоказ изобразила храп.
Девка рассердилась:
– Ну и спи! Разорятся и продадут нас всех. А тебя, клячу старую, за ноги и в яму.
Это была чистая правда. Старухе стало страшно.
– Отвянь! Дура стоеросовая! Заклясть она собралась. Да ты хоть…
Зашуршало. Зашевелилось в темноте. Сонный голос забухтел:
– Чё орёте? Ночь-полночь…
Обе как язык проглотили. Старуха испуганно таращилась на огонёк лампады: Господи, помилуй, пронеси. Девка лежала и глядела в потолок. Глаза её были ясными, твёрдыми, они видели любезного сердцу Семёна – точно наяву.
Бурмин уже не бежал, а шёл. Точнее, брёл, хватаясь за один ствол, припадая к другому. Задерживаясь всё дольше и дольше, пока не остановился совсем, припав щекой к шершавой коре. Закрыл глаза. Послушал звуки и запахи. Он уже не чувствовал смрад своего дыхания. Лес был полон той сложной бурной жизни, какая бывает только по ночам. Только для горожан ночь – тиха. Ночь щёлкала, ухала, потрескивала, шуршала, попискивала, вскрикивала. Серебрились под луной листья на опушке.
Глаза не желали открываться. Точно всего его засасывала тёмная воронка, она была похожа на сон, но только отчасти.
Он двигался, он видел. Он осязал.
Неужели вот так было и в тот раз? Он просто прислонился к дереву. Закрыл глаза. Дольше обычного. А потом очнулся – но уже на другом берегу.
Не имея ни малейшего представления, что делало его тело между «до» и «после».
Не его.
Разве это сделал он?
Нет.
В этот раз он справится. Успеет.
Поздно.
Не поздно! Ничего не поздно! «Домой, – приказал телу Бурмин. – Вставай! Вперёд! Ну!» И в следующий миг руки выпустили ствол, колени мягко подогнулись, тело завалилось на бок.
Груша шла по тёмному лесу. Она чуяла скорый рассвет – воздух стал влажным и холодным. Она озябла. Старалась идти осторожно, хваталась за стволы, за ветки. Охала, оступаясь, – в зашитом животе стреляла боль.
Остановилась. Послушала синюю тишину, уже пускали первые, пробные трели птицы.
– Ванька? – спросила лес Груша.
Подождала.
– Ванюша, – позвала ласково.
Как всем телом чувствуешь голод, так ей захотелось прильнуть к мужу, обхватить руками покрепче. Вдохнуть запах. Лечь. Потянуть за собой, на себя. Хоть боль, хоть не боль, а между ног загорелось, размякло, возьми, выпей всю.
– Ванюша, – глухо выдохнула. – Нельзя нам. Сам знаешь.
Прислонилась лбом к берёзе, голубоватой в темноте. Постояла, сказала в её чёрный глазок:
– Уйди, Ванюш. Ей-богу. Не глупи.
Помолчала. Отлепилась от дерева, обернулась к лесу:
– Стерпи. Куда нам деваться. Стерпи, милый. И я стерплю.
Постояла. Послушала шорохи и тени.
– Ну вот. И я успокоилась. Стерпим. У одних любовь такая, а у нас она теперь другая. Вот и весь сказ. Да?
По ветвям пробежал ветерок. Ветерок? Тихо.
Пошла осторожно. Пошли следом и шаги. Остановилась – и они тоже. Истому как рукой сняло. Груше стало страшно.
– Ванька, ты, что ль, там? – Голос задрожал.
Сглотнула. Если медведь или волк, главное, не бежать.
Упасть и притвориться дохлой.
Говорят, помогает.
Дыхание само рвалось.
– Ванька, выдь, покажись. Прекрати пужать.
Хотя уже поняла: Ванька, её Ванька, не стал бы так. Молчание в темноте было чужим. Шорох шагов – недобрым. Теперь лес казался ей чёрной пастью. А если есть пасть, есть и глаза.
Задрала рубаху, показала на все стороны – не зная кому, не задумываясь, понимает ли оно человечью речь:
– Глянь… глянь… Хворая. Сожрёшь – перекинется. Всего обнесёт. Подохнешь.
Темнота молчала. Шорох стал приближаться – равнодушно, деловито. Как подходишь к еде, уже выставленной на стол. Груша сделала шаг назад, запричитала:
– Я к детям иду своим… Трое у меня. Одна я у них.
Будто оно могло понять, а поняв – пожалеть.
Груша попятилась. От треска под ногой вздрогнула всем телом. Сердце резало в груди. Собственное дыхание оглушало. Звуки, тени, шорохи, лунные блики сливались в тошную подвижную массу. Голову вело. Вон там, в кустах, шебаршнуло? Или показалось? Ахнула, затрещала в ветвях какая-то птица. Чёрный ужас пронзил нутро. Груша ринулась прочь, отталкивая от лица ветки, вся одно колотящееся сердце.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?