Автор книги: Юрий Алкин
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Операция была легкой. Точнее, легкой она была для меня. Врачам, наверное, пришлось повозиться. Когда я появился перед ними в первый раз, меня долго осматривали, ощупывали, озабоченно смотрели в нос и в рот. Многозначительно переговаривались, сыпали незнакомыми терминами, сравнивали с фотографиями Пятого.
– Хорошо, хорошо подобрал фактуру, – приговаривал толстяк в белом халате, бесцеремонно вертя мою голову.
«Сам ты фактура», – думал я с неожиданной злостью.
– Научились наконец работать. А то раньше как мы только не кроили… Та-а-ак, верхнюю губу чуть-чуть подтянем, на носу вот тут немного уберем, щеки… щеки трогать, пожалуй, не будем. Брови самую малость поднимем. А вот уши просто великолепны!
Великолепными мои уши до этого никто никогда не называл, и я простил «фактуру».
– А может, без ринопластики обойдемся? – ответствовал другой доктор, зачем-то защемив кончик моего носа указательным и большим пальцами. – Сходство и так немалое.
Но толстяк держался своего мнения, которое, видимо, было решающим.
– Сходство должно быть не немалое, а идеальное, – наставительно произнес он, и на этом дебаты закончились.
Толстяк еще немного потыкал мне пальцем в щеку и вдруг начал сыпать латинскими терминами. Молоденький паренек старательно записывал. Мне оставалось только с полнейшим непониманием слушать эту тарабарщину. Закончив диктовать, врач обратился ко мне:
– Операция состоится завтра в девять утра. Вы будете в полном порядке уже через неделю, но потребуется не меньше месяца, чтобы все неприятные последствия исчезли. Так как руководство не хочет, чтобы вы появились в счастливейшем из миров, страдальчески морщась от каждой улыбки, вам придется провести этот месяц в нашем отделении. Скучать вам не придется, так как к вашим услугам будут все системы наблюдения.
Окончив эту речь, толстяк отправил меня в мою новую комнату в компании юнца-стенографиста. Юнец бойко семенил рядом и восторженно рассказывал, как блестяще проводит свои операции доктор Фольен. Слушать это было приятно, но говорить абсолютно не хотелось. В голове крутилась нелепая мысль: «Дались им эти девять часов». В комнате мой чичероне наконец перестал тараторить и, подняв с журнального столика уже знакомый черный пульт, вручил его мне.
– С системой разобраться несложно, – сказал он, сопровождая свои слова попутной демонстрацией. – Вот так выбирается камера, этими кнопками ее можно двигать, а эта приближает изображение.
Дав мне понажимать на кнопки и убедившись в том, что я понимаю их назначение, он направился к выходу. Но на полпути к дверям вдруг остановился и, указывая на телевизор, спросил:
– А что вы там все делаете?
Мне вспомнилась беседа с моим тезкой, и с каким-то неожиданным злорадством я ответил:
– Извини, не имею права сказать.
Он, видимо, уже привык к подобным ответам и, ничуть не обидевшись, ухмыльнулся, махнул мне рукой и вышел. Я остался один.
Опять новая пустая комната, похожая на гостиничный номер, опять неизвестность, опять «а этого вам знать не полагается». Когда же это все закончится? Я прошел в ванную и уныло посмотрел в зеркало. Прощай, родимая физиономия. Теперь ты останешься только на фотографиях. Отныне в зеркале меня ожидает лицо Пятого. Интересно, через три года бессмертия у меня тоже появится такой спокойный, уверенный взгляд?
Звучит-то как – три года бессмертия. А вот моему взгляду не мешало бы стать спокойнее. Сейчас в нем только плохо сдерживаемая злость. Проклятый Тесье! Неужели нельзя было все рассказать? Теперь три года надо гадать.
Нашим предшественникам было хорошо – они все знали. А за нами будут следить Старший Брат и его младшие братья. Жаль, не знал я об этом секрете, пока говорил с Пятым… Впрочем, он мне все равно ничего бы не сказал. И Четвертый бы Полю не сказал.
Хм, Четвертый… А ведь он-то пока еще там. И благодаря успеваемости Поля может остаться в своей роли еще надолго. Если только конкурент Поля не окажется слишком умным, чего о нем пока сказать нельзя.
Я удовлетворенно опустился в кресло. Мир представлялся уже в более радужных тонах. Если я приду в этот инкубатор раньше, чем нынешние Четвертый и Восьмая покинут его, возможно, мне и удастся узнать, кто такой этот подопытный. Хотя зачем мне это надо? А ни за чем. Просто очень любопытно. Хоть какая-то цель в этом ненормальном мире, где ничего нельзя добиваться.
Кстати, почему бы мне на него сейчас не посмотреть? Делать-то все равно нечего.
Я взял пульт и уверенно нажал красную кнопку. Телевизор приветливо засветился ровным светом. Передо мной встала картина, которую демонстрировал Тесье. Огромная Секция Встреч. Те же статуи, живопись на стенах, гуляющая праздная молодежь. Пятый уже ушел. Шумные Вторая и Двенадцатый переместились в другой конец помещения. Теперь их внимание привлекало загадочное полотно, представлявшее собой невообразимое сочетание зеленых и желтых пятен. Обсуждение шло так же серьезно, но уже с меньшим азартом. Азарта, кстати, у них поубавилось уже через минуту после того, как Тесье потребовал сбавить эмоции. Оперативно здесь работают.
Глядя на них, я сообразил, что Тесье допустил ошибку. И еще какую! Теперь я знал, что по крайней мере эти двое являются актерами. Саркастически улыбаясь, я принялся осваивать пульт. Вправо, влево, приблизить… Камера двигалась рывками, но с этим я надеялся освоиться быстро.
Все же до чего же приятные, доброжелательные лица у этих «бессмертных»! Нет, эти ребята доносить не станут. Как-нибудь споемся. Умиротворенный, я нажимал податливые кнопки и с удовольствием наблюдал, как движения камеры становятся все более и более плавными.
На следующее утро, последний раз взглянув на себя в зеркало, я пунктуально явился в операционную ровно в девять. Меня приветливо встретили, осведомились, хорошо ли я себя чувствую, и сказали, что не сомневаются в успехе операции. После этого моя роль заключалась в том, чтобы улечься на операционный стол, протянуть руку, в которую медсестра ловко и почти безболезненно воткнула иголку внутривенного наркоза, глубоко вдохнуть и с блаженным выражением слушать, как доктор Фольен считает: «Раз, два, три…» На этом я отключился.
Следующее воспоминание: я пытаюсь понять, где нахожусь, почему мое лицо онемело и что это за белые полосы, в которые я упираюсь взглядом, когда смотрю вниз. Несколько минут – и я наконец понимаю, что лежу на кровати в новой комнате, белые полосы – это бинты, охватывающие все мое лицо, а чувствительность отсутствует, поскольку наркоз еще не перестал действовать. Затем в поле зрения возникает довольная улыбка Фольена. Пытаюсь открыть рот, чтобы спросить его, как прошла операция, но он предостерегающе прикладывает палец к губам.
– Вам лучше пока не разговаривать, – говорит он. – Швы еще очень свежие.
И, заботливо поправив одеяло, добавляет:
– Все прошло превосходно. Дополнительных операций не потребуется.
Я впервые слышу о том, что операция могла оказаться не единственной, но в голове у меня такой туман, что думать об этом нет сил. Устало провожаю глазами Фольена и тут же снова проваливаюсь в беспамятство.
* * *
Сейчас я в какой-то апатии. Делать ничего не хочется. Задумчиво прикасаюсь к забинтованной щеке и тут же отдергиваю руку. Прошло два дня с тех пор, как мне изменили внешность. Бинты с меня снимут через неделю, а пока только освободили доступ ко рту. Одеревенение лица давно прошло и сменилось неприятным щекочущим ощущением. Прием пищи, простой разговор, чистка зубов – все это мне пока дается с трудом. Не говоря уже о зевоте.
И еще донимает зуд за правым ухом. Тоненькая таблетка динамика спрятана там, и ее присутствие вызывает неудержимое желание почесать шов. Удерживая себя от соблазна, коротаю время в наблюдениях за своим «инкубатором», а еще перелистываю книгу с портретами всех его жителей. Мне необходимо запомнить все лица к моменту выхода в свет.
На третий день ко мне приходит неожиданный посетитель – Катру.
– Я люблю навещать своих учеников после операции, – сообщает он, усаживаясь возле моей кровати. – Мне нравится общаться с ними после того, как им все объяснили. Как вы себя чувствуете, Пятый?
– Неплохо, – только и могу я прогудеть сквозь бинты.
– Не утруждайте себя подробными ответами, – машет он, как будто я рассказывал ему о своем самочувствии полчаса.
Затем поднимает мою книгу с фотографиями.
– Последний этап учебы, – комментирует он, потом аккуратно кладет книгу обратно на тумбочку.
Я не совсем понимаю, зачем он пришел. Катру изучающе смотрит на меня.
– Ну, как вам правда? – спрашивает мой профессор, и по его интонации я догадываюсь, что вопрос скорее риторический. – Предполагали ли вы такое?
Я отрицательно мотаю головой. Бинты трутся о подушку, отзываясь неприятным шумом в голове.
– Грандиозно, не правда ли? – с подъемом говорит профессор. – Не столько масштаб, сколько идея. Как смело, как дерзко, как необычно. И главное-то – идея ведь лежит на поверхности. Только никто до нас ее не подобрал.
Я пытаюсь выразить свой скептицизм взглядом и неопределенным мычанием. Очевидно, мне это удается, потому что Катру смотрит на меня и уже не так приподнято говорит:
– Насколько я понимаю, вы не разделяете моих восторгов.
Я несколько виновато пожимаю плечами: да, вот так, уж простите, не разделяю. Он закладывает ногу на ногу и продолжает:
– Вам, пожалуй, идея наша кажется глупой, а сам эксперимент – бессмысленной тратой времени, усилий и денег. Не стесняйтесь, будьте откровенны. Вы же знаете, теперь вы нам гораздо нужнее, чем мы вам.
Выслушав мои нечленораздельные полуутвердительные звуки, профессор говорит:
– Да, конечно, это ведь так очевидно. Человек стареет, потому что его организм изнашивается. При чем здесь психология? Ничто не вечно, всему приходит конец, бог дал, бог и взял, так устроен свет. Черепаха доживает до двухсот лет, собака – до двенадцати, мотылек не живет и дня, а человек, как говорят оптимисты, может дожить до ста двадцати. Каждому созданию свой срок. А мы тут пытаемся спорить с элементарными фактами, не имея на то никаких серьезных оснований. Напоминает ваши мысли?
Я киваю, пожалуй, слишком радостно. Катру с любопытством смотрит на меня.
– Смерть, – задумчиво говорит он, как будто и не обращаясь ко мне, – старая, добрая, неизменная спутница жизни. Единственное пророчество, которое можно сделать, не будучи пророком, состоит в том, что через сто с лишним лет все люди, живущие сегодня на этой планете, будут мертвы. Единственная деталь, которую мы абсолютно достоверно знаем о своем будущем, – это то, что когда-нибудь умрем. Ни в чем другом здравомыслящий человек не может быть стопроцентно уверен. Планы не исполнятся, начинания не завершатся, все жизнь пойдет наперекосяк, и только смерть не оплошает. Придет и заберет.
Мне становится неловко. Слишком проникновенно он все это говорит. И взгляд у него при этом какой-то отсутствующий. Профессор прикрывает глаза и медленно цитирует:
– «… И выступит невыносимый пот. Жена уйдет, и брат родимый бросит, никто не выручит, никто не отведет…»
– «… косы, которая, не глядя, косит», – заканчиваю я.
Катру умолкает и изумленно смотрит на меня.
– Ах да, – говорит он после секундной паузы. – У вас ведь литературное образование. Конечно, вы знакомы с творчеством Вийона.
Я мог бы сказать ему, что читал «Большое завещание» бродяги-поэта еще будучи школьником, но последствия операции сделали меня достаточно неразговорчивым. Демонстрация литературных познаний и так далась мне с трудом.
Профессор переходит на более прозаический тон:
– В общем, глупостью мы тут какой-то занимаемся. А что вы думаете по поводу того, что десятки болезней, которые люди умеют лечить сейчас, еще сто лет назад считались абсолютно неизлечимыми? Молчите, не надо напрягаться, я и так знаю, что вы мне ответите. Что смерть от болезни и смерть от старости – это совершенно разные вещи. Правильно? Вы ведь это собирались сказать? Вижу, что это. Но знаете, что примечательно? Мы тоже так считаем. И поэтому в своем эксперименте делаем ставку на психологию. Этим примером я только хотел показать, что считающееся невозможным сегодня становится само собой разумеющимся завтра.
Эта человеческая уверенность в очевидном – как она опасна. Мы до сих пор толком не знаем, как устроен человек, понимаем только механическую сторону сложнейших процессов в наших организмах, беспомощно наблюдаем за тем, как люди умирают от смертельных заболеваний. Да что там сложнейшие процессы – такое, казалось бы, привычное явление, как сон, и то не имеет пока никакого однозначного объяснения. И мы себе хорошо отдаем в этом отчет. Мы исследуем, боремся, надеемся на успех. И только со смертью нам все ясно.
Его речь постепенно становится все более горячей.
– Взгляните на обычного младенца. Вот он родился – голенький, крошечный, ничего не понимающий. И пошел развиваться. Физически и умственно. Накапливать информацию об окружающем мире. Вырабатывать условные рефлексы и улучшать безусловные. Подушка мягкая. Стенка кроватки твердая. К горячему прикасаться нельзя – это больно. Надо слушаться старших – а то накажут. И вот уже в его голове формируются, а затем намертво отпечатываются правила, аналогии, ожидания. Его организм начинает вести себя в соответствии с внешними раздражителями уже без специальных размышлений.
И примечательно то, что зачастую его реакция вызвана не столько внешними раздражителями, сколько заученной, вбитой в подсознание информацией о них. Самый очевидный пример – вагинизм, хотя это, разумеется, не детское состояние.
Так наряду с другими понятиями в мозг ребенка проникает ядовитая информация о смерти. Она везде – в жизни, в разговорах, в литературе. Ребенок наблюдает за тем, как уходят старики, слышит разговоры взрослых, читает книги, смотрит фильмы. И уже в самом нежном возрасте его учат тому, что и его собственное существование не вечно. Вспомните мировую литературу – вы не найдете практически ни одного произведения, в котором не упоминается смерть. Любая книга, от солидного взрослого романа до тоненькой детской сказочки, шепчет, говорит, кричит о неизбежном конце. Попробуйте перебрать в памяти произведения или фильмы, которые придут вам на ум, – и вы обнаружите в каждом из них если не само слово, то намек, если не трагедию, то шутку. Лавиной идет на ребенка информация о неминуемой смерти. И будьте уверены, он ее превосходно усваивает! И вот уже бегут, бегут сигналы из мозга. Отдерни руку – там горячо, прикрой глаза – ветер принес песок, взрослей – тебе предстоит умереть… И организм послушно отдергивает руку, прикрывает глаза, взрослеет, стареет. И умирает.
Катру назидательно рубит воздух ладонью, произнося последнее предложение. «Взрослеет» – взмах, «стареет» – взмах. Затем он умолкает и, немного помолчав, сухо заканчивает:
– Нам, группе профессионалов, идея эксперимента отнюдь не представляется глупой. Возможно, вам стоит менее предвзято взглянуть на нее. Не забывайте, что в свое время вы тоже получили свою долю ядовитой информации, о которой я сейчас говорил.
После этого мы молчим. Он думает о чем-то своем, мне не до разговоров. Проникнутая искренней верой речь Катру несколько поколебала мое скептическое отношение к эксперименту. Он вдруг улыбается и говорит:
– Не ожидали вы услышать такую проповедь?
Я тоже улыбаюсь в ответ, правда, едва заметно. И тут же думаю, что эту теплую обстановку можно хорошо использовать. Стараясь как можно меньше шевелить губами, я спрашиваю:
– А как зовут подопытного?
Не переставая улыбаться, он говорит:
– А разве доктор Тесье вам этого не сказал?
«Сейчас скажет!» – я уже готов ликовать. Отрицательно качаю головой и неизвестно зачем пытаюсь изобразить сокрушенный вид под бинтами. С той же приветливой улыбкой Катру произносит:
– И правильно сделал. Вам этого лучше не знать.
«И ты, Брут», – разочарованно думаю я. «Брут» тем временем несколько язвительно говорит:
– Три года тому назад, когда имя подопытного было всем известно, один человек, бывший в ту пору Адамом, счел, что эксперимент является насилием над личностью. А именно над личностью подопытного, так как от бедного мальчика с детства скрывали суровую правду. Наш праотец, обуреваемый благородными чувствами, считал, что мы не имеем никакого права обманывать несчастного юношу и использовать его в своих целях, какими бы благородными они ни были. В конце концов он дошел до того, что чуть не поведал введенному в заблуждение объекту эксперимента всю правду о его мире и его фальшивом бессмертии. И все потому, что наш Адам почему-то решил, что человек вправе сам распоряжаться своей жизнью. Даже если она бесконечна.
К счастью, этими планами наш пламенный борец за справедливость поделился с близким другом, а тот уже вовремя довел их до нашего сведения. Нечего и говорить, как сложно было быстро изъять Адама и в срочном порядке заменить его. Никогда эксперимент еще не находился под такой явной угрозой срыва.
Тут Катру вдруг неожиданно бьет кулаком по тумбочке.
– Из-за этого наивного идиота работа сотен людей чуть было не пошла насмарку! Ох уж эти убогие слюнтяи, которые жалеют муравья, при этом чавкая говядиной! Испокон веков люди лепят собственных детей по своему образу и подобию. Они решают за ребенка, в какой школе ему учиться, какое мировоззрение иметь, какие книги читать. Они могут вырастить его в любви или в ненависти, в любой религии, с любыми нравственными ценностями. Даже будь они абсолютно негодными родителями и негодяями, все равно это их священное право – лепить из своего чада все, что им заблагорассудится. И тогда наши борцы за справедливость молчат! Когда государство вдалбливает в головы населения свою идеологию через бесчисленные средства массовой информации, эти борцы тоже помалкивают. А вот когда мы берем нищего подкидыша, растим его в тепле и неге, а заодно пытаемся сделать бессмертным – это уже явное насилие над личностью. Только потому, что мы, видите ли, забыли сообщить ему, что он смертен. Тут уже надо р-р-революцию устраивать.
Он набирает в грудь воздух и, шумно выдохнув, говорит уже спокойнее:
– Простите, Пятый. Ну не могу я спокойно говорить об этом глупце.
Он поднимается.
– Мне пора. Желаю вам скорее прийти в норму. Знакомьтесь с вашим миром, отдыхайте, готовьтесь. И не думайте с тоской о том, что вам предстоит. Вам может неожиданно понравиться. По рассказам доктора Тесье, ему, по крайней мере, было там весьма неплохо.
Только когда за Катру закрывается дверь, до меня доходит смысл его последней фразы. Тесье, жесткий, властный Тесье сам был актером! Почему-то я все время считал его основателем эксперимента. А ведь на вид ему не дашь больше пятидесяти – пятидесяти пяти. Четверть века назад ему самому было двадцать пять. Значит, скорее всего, он был среди первых «бессмертных». То есть его лицо послужило шаблоном, по которому сейчас кроят новых актеров.
Интересно, кого он изображал? А что, если Пятого? Впрочем, что с того? Просто я истосковался по свежей информации и бросаюсь на любой новый факт с резвостью щенка, увидевшего новую игрушку.
С некоторой надеждой я открываю свой блестящий фотоальбом и начинаю всматриваться в лица, пытаясь представить себе, как они будут выглядеть двадцать пять лет спустя. Но мне не удается мысленно трансформировать ни одно из них в лицо Тесье. То, что все бессмертные гладко выбриты, делает задачу практически неразрешимой. Ладно, с Катру я, наверное, говорил не в последний раз. Еще успею спросить.
Я представляю, как, подобно Фельтону из «Трех мушкетеров», страстно кричу: «Имя! Назовите мне его имя!», и мне самому становится смешно.
* * *
Через неделю, как и было обещано, меня избавляют от бинтов. Медленно, плавно ведет руками вокруг моей головы доктор Фольен. С легким шелестом опадают опостылевшие бинты, открывая свету мое новое обличье. Доктор удовлетворенно кряхтит и подносит к моим глазам зеркало. Момент, о котором я столько думал, настает. Передо мной мое новое лицо, такое знакомое и незнакомое одновременно. Я верчу головой, пытаясь рассмотреть себя со всех сторон.
Надо отдать врачам должное – потрудились они на славу. Единственное напоминание об операции – легкая краснота, как после солнечного ожога. Никаких швов, шрамов, натянутой кожи. Как будто это лицо было моим с момента рождения. Я придирчиво рассматриваю себя. Ну просто вылитый Пятый! Да нет, не просто вылитый. Я и есть Пятый. Единственный, неповторимый и неподвластный течению времени. «Прелестно, – слышу я довольный голос хирурга. – Просто прелестно».
* * *
На следующий день Фольен приходит ко мне с небольшой черной коробочкой в руках.
– Сейчас мы опробуем ваш имплантат, – объявляет он после непродолжительного осмотра.
Слово «имплантат» ассоциируется у меня с такими вещами, что я бросаю на доктора полный недоумения взгляд. Коротко хохотнув, он поясняет:
– Я имел в виду динамик, а не то, что вы подумали. – Затем он повторяет в свою коробочку: – Я имел в виду динамик.
И на этот раз его голос отдается эхом у меня в голове. Это странное ощущение, чем-то напоминающее то, которое возникло у меня, когда я в первый раз, еще в детстве, надел наушники. Помню, как я был изумлен, обнаружив, что музыка, которая только что лилась снаружи, вдруг зазвучала где-то внутри меня. Трубы и барабаны, удобно расположившись в моей голове, продолжали свою радостную мелодию. Помнится, я тогда стряхнул наушники и потребовал, чтобы из меня вытащили музыку. Сейчас мне хочется проделать нечто подобное.
– Работает? – интересуется Фольен. Я киваю.
– Тогда еще одна проверка, – говорит он и скрывается за дверью.
Через минуту в моей голове опять оживает его голос. Он идет немного справа, но все равно кажется, что он рождается где-то внутри.
– Проверка… проверка… – скучно говорит доктор. – Имплантат в рабочем режиме.
Затем он опять возникает в дверях.
– Ну как? – спрашивает он. – Все различимо? Громкость подходящая? Неприятные ощущения отсутствуют?
Я киваю, словно китайский болванчик.
– Вот и чудненько, – подводит он итог и оставляет меня в одиночестве.
* * *
Месяц проходит незаметно, но тоскливо. Первые несколько дней я чуть было не отшатывался от удивления, бросая по утрам взгляд в зеркало. А теперь новое лицо ничуть не смущает меня. Оно – мое. Я сжился с ним с пугающей меня самого быстротой.
Однажды утром я с некоторым сожалением осознаю, что уже не представляю, как выглядел до операции. Напрягшись, я могу по частям восстановить в памяти свой прежний облик, но отношусь к нему так же, как к лицам друзей и родных. Я чувствую, как мое превращение в Пятого подходит к логическому финалу. Видя каждый день в зеркале его лицо, я все больше и больше отождествляю себя с ним.
Даже мысли мои становятся более расслабленными и спокойными, как будто у меня впереди вечность. Голова полна смутных метафор. Я сравниваю себя с человеком, который надел маску, а она вдруг коварно пустила корни, вросла в кожу и стала единым целым с наивным хозяином.
Дни неотличимы один от другого. Подъем, завтрак, телевизор, фотоальбом, обед, телевизор, ужин, телевизор, сон, подъем… Память услужливо подкидывает чьи-то стихи: «День прошел как обычно – работа, обед, магазин, телевизор, семья. Каждый днем прошагал по намеченной им борозде…» Нет у меня ни работы, ни семьи, ни даже прозаического похода в магазин. Только обед да телевизор. И борозду свою намечаю я не сам. За меня ее прокладывают умные серьезные люди.
Я меряю шагами свою белую безликую комнату, из которой мне почему-то запретили выходить, просматриваю в который раз книгу с портретами. И смотрю, смотрю, смотрю в телевизор. В это бесстрастное и правдивое окно в новый мир. Чем больше я за ним наблюдаю, тем сильнее мне хочется туда попасть. Там люди, там хоть какая-то, но жизнь, там какое-то разнообразие. Я начинаю подозревать, что этот месяц в одиночестве был так же тщательно продуман психологами, как и все остальные детали моей подготовки.
А в телевизоре разворачиваются красочные картины. В ожидающем меня мире царит спокойствие. Его добродушные и беззлобные обитатели проводят время за разговорами, трапезами, в занятиях искусствами. Это беззаботное общество вызывает у меня в памяти какие-то полузабытые картины. Я никак не могу понять, что именно оно напоминает, пока однажды мой взгляд не останавливается на хрупкой девушке с льняными волосами, весело хохочущей возле статуи. Эта картина озаряет память как вспышка: уэллсовские элои! Беспечные щебечущие потомки людей, живущие бесцельно и счастливо. Мир Книги – явный наследник этого унылого будущего.
Но через некоторое время я понимаю, что элоям и не снилась подобная жизнь. В отличие от хрупких человечков, моим бессмертным не ведомо чувство страха. Им не грозят ни жуткие каннибалы-морлоки, ни природные бедствия, ни несчастные случаи.
Но самое главное – угроза смерти не нависает над ними дамокловым мечом. Разумеется, в этом нет ничего нового, сотни раз я читал и слышал об этом, даже как-то поверхностно понимал, но только сейчас, перед экраном телевизора приходит ко мне настоящее понимание этого чуда – жизни без неумолимого тупика в конце. День за днем я смотрю на этих людей и забываю, что передо мной актеры, – до того достоверно они играют.
И вскоре я догадываюсь, почему их игра настолько убедительна. Они не играют – они живут. Они перевоплотились в своих персонажей.
Где-то среди них ходит Зритель, как я его для себя назвал. Единственный человек, который не знает правды. Но для остальных эта правда настолько потускнела, что они почти ничем не отличаются от него. Окружающая их реальность такова, что им не надо притворяться. Их счастье, веселье и беспечность – подлинные.
Большой интерес у меня вызывает Десятый. Мне понадобилось какое-то время, чтобы осознать, что это Эмиль. Когда я догадался связать худощавое лицо человека на экране с именем моего друга, радости моей не было предела. Вот он – один из нас, прошедший все испытания и ныне наслаждающийся прекрасной жизнью бессмертного. Ничто не выдает в нем Эмиля, которого я знал. Мой строгий, вечно сосредоточенный товарищ превратился в шумного, словоохотливого весельчака. Он с увлечением принимает участие в общественных обедах и вечерних посиделках. Я смотрю на него с некоторым умилением. Как-никак родная душа.
Но с особым, жадным вниманием я наблюдаю за человеком, носящим мое имя. Пятый всегда сдержан, несколько холоден, замкнут. И вместе с тем это человек, безусловно, обаятельный. Он – писатель. Его книги популярны настолько, насколько что-либо может быть популярно в этом мире, где привычные ценности ничтожны, а все люди беспечны и беззаботны. Он часто с неподдельным интересом говорит с людьми, внимательно слушает их, задает вопросы. А потом удаляется в свою комнату и подолгу пишет. Я читал его книги. Разумеется, большинство этих произведений написано не им. Он просто пришел на готовую роль точно так же, как сейчас это делаю я.
Однако никто не заставлял его писать. От Пятого требовалось всего лишь играть роль писателя. Он мог просто уходить к себе и смотреть в потолок, а книги писали бы за него специалисты. Но он решил попробовать, и у него получилось. Сейчас он пишет все сам.
Его книги проходят очень придирчивую фильтрацию, но тем не менее их пропускают к читателям. То, что было написано от имени Пятого до него, мне не нравится. Эти литературные поделки представляют собой сухое изложение скучных фактов, никогда не имевших места в действительности, но выдающихся за правду. А вот его книги чем-то задевают.
Хотя, казалось бы, чем тут можно задеть? В его мире нет ни ярких чувств, ни страхов, ни надежд, ни опасностей, ни переживаний – ровным счетом ничего из того, что так или иначе образует ткань литературы. И все же он каким-то образом ухитряется приковывать внимание читателя, описывая эти выхолощенные доброжелательные отношения и характеры, которыми наполнен его мир.
Раньше, до сдачи экзамена, его книги были частью того мощного потока информации, которую мне необходимо было усвоить. Я читал их и тут же забывал. Теперь, перечитывая их, а также просматривая книги других авторов, я начинаю понимать, что он первым внес в этот мир литературу, которую можно назвать художественной. День ото дня я проникаюсь все большим уважением к нему. И бессознательно начинаю подражать его жестам, походке, выражениям. Иногда на какие-то доли секунды мне даже кажется, что я раздвоился и это я сам веду веселую беседу под холодным оком камеры в Секции Трапез.
* * *
И еще я много думаю о Мари и Поле. Как там они? Все еще сражаются с Катру? Или лежат где-то на этом этаже, приходят в себя после операции? А может, их конкуренты сдали экзамены первыми, и мои друзья давно вернулись в ту далекую жизнь, где люди не живут вечно, но зато имеют так много возможностей? Я так корю себя за то, что не догадался спросить Катру об их успехах, когда он навещал меня после операции. Теперь ко мне больше никто не наведывается. Только молчаливая равнодушная женщина приносит еду и иногда убирает комнату.
Изредка мое одиночество нарушает Фольен. Он придирчиво изучает мое лицо, ощупывает его холодными уверенными пальцами и по своему обыкновению приговаривает:
«Прелестно… Прелестно». Но вопреки моим настойчивым просьбам, он каждый раз оставляет меня еще на «пару деньков». Ни на какие вопросы он не отвечает. Пара деньков тянется до его следующего визита – только для того, чтобы смениться следующей парой. Я с нетерпением жду того дня, когда смогу покинуть свою келью и наконец-то попасть в этот счастливый мир. Я уже рвусь туда, мечтаю о нем.
* * *
В один из тоскливых дней, когда я, утонув в своем мягком кресле и изнывая от скуки, в каком-то оцепенении переключаю каналы телевизора, в дверь стучат. Стук резкий, уверенный, нетерпеливый. Это совсем не мягкая фольеновская манера стучаться. И на смену тоске немедленно приходит неясная, но окрыляющая надежда.
– Войдите! – радостно кричу я.
Дверь отворяется, на пороге – Тесье и незнакомая красивая женщина. Точнее, она мне откуда-то знакома. Вот только где же мы с ней встречались? В университете? В одной из редакций? Тем временем мои неожиданные посетители проходят в комнату.
– Вы ожидали увидеть кого-то другого? – лукаво интересуется гостья.
Ее голос и интонации воскрешают в памяти разговор в кабинете Тесье. Боже, как давно это было! Прошло, наверное, не меньше полугода. Но кажется, что с тех пор минуло не одно десятилетие.
– Мадемуазель Луассо? – неуверенно спрашиваю я.
– Луазо, – с очаровательной улыбкой поправляет она. – Можно просто Николь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.