Электронная библиотека » Юрий Толстой » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Из пережитого"


  • Текст добавлен: 21 сентября 2023, 16:40


Автор книги: Юрий Толстой


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Весной нам выделили земельные участки под огороды. Пашня была в нескольких километрах от города. Я был оформлен на лето рабочим подсобного хозяйства Дома ребенка. Мне шел семнадцатый год. К осени был отправлен в Красноярск в свою первую командировку. Мне было поручено выбить наряд на бензин, чтобы вывезти урожай из Дома ребенка и сотрудников и, кроме того, раздобыть мыло, так как нечем было ни детей мыть, ни стирать белье. Как ни странно, оба поручения я выполнил: привез сто кусков хозяйственного мыла, которое было на вес золота, и наряд на 100 литров бензина. Урожай был спасен. Преуспел я и на огородном поприще. Урожай картофеля выдался на славу, хотя нам и пришлось отражать нашествие колорадского жука, который впервые появился в здешних местах.

В 1944 году я перевелся в другую школу, которая располагалась на той же улице, что мы жили, но только в другом ее конце, почти напротив Минусинского музея, основателем которого был известный краевед Мартьянов, кажется, общавшийся с Лениным в период пребывания его в минусинской ссылке в селе Шушенском. Так вот, я учился в этой школе и был, что называется, на виду – и как мальчик, эвакуированный из Ленинграда, и как ученик, который претендовал на золотую медаль. Как раз в это время после долгого перерыва вновь были учреждены золотые и серебряные медали. Видимо, моя «популярность» и сыграла со мной злую шутку, которую я и сейчас воспринимаю как дурной сон. В моей школе училась сестра лейтенанта Власова, который, как и мой сосед Ежак, был работником госбезопасности. Однажды меня вызвали в управление госбезопасности, которое помещалось в особняке на берегу Енисея в двух шагах от дома, где я жил. Не помню уж, как меня вызвали: то ли я получил повестку, то ли через кого-то передали, чтобы я зашел. Когда я туда пришел (меня вызвал лейтенант Власов), после расспросов о моем житье-бытье он предложил мне сотрудничать с органами. «Я знаю, – сказал он мне, – что ты хочешь стать дипломатом (а такая мыслишка у меня была, и я делился с нею в школе со своими товарищами), – так вот, все дипломаты прошли через органы. Тебе от нашей системы никуда не деться». В момент нашей беседы к Власову в кабинет зашел Ежак, который поздоровался со мной, как с близким своим знакомым. Так оно и было – ведь мы жили бок о бок. «Беседуете, – сказал Ежак, – ну что ж, не буду вам мешать». Власов говорил мне, что вокруг нас орудуют враги и в то время, как он со мной беседует, в соседнем кабинете допрашивают агента, который работал на иностранную разведку не один десяток лет. Он убеждал меня в том, что от меня как патриота, к тому же ленинградца, требуется немногое: я должен систематически информировать органы о том, что происходит в нашей школе и, в частности, в моем классе. Я говорил ему, что если узнаю что-нибудь неладное, то и так буду считать своим гражданским долгом информировать об этом. Власов мне возразил: этого недостаточно. Мы должны быть уверены, что у нас есть там свой человек.

После чего он продиктовал мне текст краткого обязательства, суть которого сводилась к тому, что я обязуюсь информировать органы госбезопасности о том, что происходит в нашей школе, и подписывать свои реляции псевдонимом «Ученик».

После этого Власов меня отпустил. Как только я вышел, меня охватил жгучий стыд. Что я наделал! Ведь я согласился стать доносчиком, предал своих товарищей – вершил суд над самим собой. Хотя я и обещал никому не говорить о своем визите, но все же не удержался и рассказал об этом Елене Петровне, адвокату Рудельсон и моей тете. Хотя все они и пережили ежовщину, но сохранили все же веру в справедливость. Все они в один голос заявили, что Власова мне бояться нечего и я, конечно же, должен отказаться от возложенного на меня «почетного поручения». Милые мои женщины, как наивны и как чисты они были! Они не понимали, что я был на волосок от гибели. И все же я до гробовой доски буду благодарен за совет, который они дали, не сговариваясь друг с другом, и который только укрепил меня в моих намерениях. Через несколько дней после первого визита я отправился к Власову и наотрез отказался от сотрудничества с ним. После этого он стал совсем другим – жестким, по лицу заходили желваки, в глазах все время вспыхивал злобный огонек, хотя, в сущности, он был такой же мальчишка, как и я, всего на несколько лет старше. В завершение нашей второй беседы он посоветовал мне хорошенько подумать, иначе он загонит меня, куда Макар телят не гонял. Кажется, он называл Норильск и какие-то рудники, расположенные в Красноярском крае, не помню какие. Через несколько дней я вновь зашел к нему, на этот раз на квартиру, где он жил (он жил почти напротив моего дома, адрес я знал через его сестру). Пришел я к нему утром и застал его пьяным. Он сказал мне: «Садись», – и налил в стакан водки. К тому времени я еще не выпил ни капли не только водки, но даже вина. Разумеется, пить я отказался. После этого я вновь сказал ему, что его поручений выполнять не буду и он может делать со мной, что хочет. Выслушав меня, он как-то обмяк, затем покрыл меня матом и сказал: «Ну, хорошо, иди, но помни, если кто-то о наших разговорах узнает…» И вновь в его глазах вспыхнул злобный огонек. Я дал ему слово, что никто об этом знать не будет. Обет молчания я нарушаю почти через пятьдесят лет.

Возвращаясь сейчас к этой истории, задаю себе два вопроса: устоял бы я, если бы Власов на меня нажал, прибег бы, как теперь говорят, к незаконным методам воздействия, физическим или психическим, хотя и то, что он со мной проделал, было незаконно? И второй вопрос: какую роль во всей истории сыграл Степан Петрович Ежак, мой сосед? Вывел ли он Власова на меня или, напротив, прикрыл, когда решалась моя судьба, поскольку в то время за отказ сотрудничать с органами на меня запросто могли состряпать дело? Теперь-то я хорошо понимаю, что действительно был на краю пропасти. Даже спустя полвека не могу с полной определенностью ответить ни на первый, ни на второй вопрос. Устоял бы я? Не знаю. Видимо, я был примерно в том же положении, что и Солженицын, которого тоже пытались завербовать в сотрудники органов, о чем он сам с предельной откровенностью написал. Что же касается Власова и Ежака, то, даже если последний и свел Власова со мной, я благодарен и тому и другому за то, что они в данном случае не переступили нравственной черты и не позволили себе расправы над семнадцатилетним мальчишкой.

Три мои встречи с Власовым, о которых я только что написал, состоялись зимой 1944/1945 года (не помню точно – то ли в конце 44-го, то ли в начале 45-го). На этом мои контакты с органами прекратились. Никто ни в студенческие, ни в аспирантские, ни в последующие годы меня не вызывал и не беспокоил. Совесть моя чиста. Могут спросить, зачем я это пишу, зачем бередить душу и себе, и другим. Делаю это потому, что назвал книгу «Исповедь» и тем самым принял обет писать, ничего не утаивая. Вот так-то!

Итак, из страшной истории, в которую я попал, мне удалось вырваться. С годами все больше склоняюсь к тому, что спас меня мой ангел-хранитель, который не без оснований решил, что сиротства, выпавшего на мою долю, и военного лихолетья для одного человека более чем достаточно. Не берусь судить, кто поспешил мне на помощь – несчастные родители, или двоюродная сестра, или заменившая мне мать Елизавета Александровна, но то, что кто-то из них меня прикрыл и отвел беду, не вызывает сомнений. А у скольких тысяч, а возможно, и миллионов людей такого ангела-хранителя не оказалось, и они на долгие годы, а многие до конца жизни попали в тиски органов, которые посулами и угрозами выпотрошили из них душу, заставили попрать собственное достоинство, предать самих себя и своих близких! Системе, которая удерживала власть с помощью таких рычагов, нет оправдания. Духовное растление людей не менее страшно, чем их физическое истребление. В свое время Гитлер мечтал уничтожить в мозгу человека то место, где гнездится протест. Наши правители преуспели в этом черном деле куда больше, чем Гитлер. Чудовищная операция по омертвлению у людей способности мыслить неплохо показана в фильме «Мертвый сезон».

Минусинская котловина отличается резко континентальным климатом. Зимой морозы доходят до 50 градусов, но так как воздух сухой, они переносятся легче, чем в Ленинграде мороз в 10–15 градусов. А летом в Минусинске вызревали великолепные арбузы и дыни. Минусинские помидоры не уступают астраханским, причем в то время, когда мы там жили, еще не перевелись умельцы, которые их солили и мариновали. Не знаю, как обстоит дело сейчас.

В Минусинске я заболел тропической малярией. Заразился летом 44-го года, когда сторожил поля Дома ребенка и жил в землянке. Вокруг было довольно много болотцев и комаров, в том числе и малярийных. Один из них меня и достал. Малярия – ужасная болезнь. Когда начинает бить лихорадка, не спасет никакое одеяло и никакая шуба. Зуб на зуб не попадает. Во рту горечь, тошнит, и даже если выпьешь воды, начинает рвать. После приступа – неимоверная слабость. Не помню уж, сколько акрихина и хины мне пришлось проглотить, чтобы приглушить болезнь. Забегая вперед, скажу, что приступы у меня периодически повторялись вплоть до 50-х годов, стоило мне попасть в сырое место или перегреться на солнце.

Продолжал писать стихи. Одно из них было обращено к моему современнику, под которым подразумевался я сам. В нем были такие строки:

 
Любимый вождь тебя зовет
К вершинам солнечных высот.
Тебя там столько счастья ждет!
Вперед, мой друг, вперед!
Что было, то было – врать не хочу.
 

Но иногда в моих стихах звучат и другие мотивы. В одном из них, имея в виду отцов города, я писал:

 
Здесь уж вы, создатели законов,
Здесь уж вы, вершители судеб.
Ваша власть – бесправие и стоны,
Сила власти – карточки на хлеб.
 

Конечно, если бы об этих стихах узнали Власов и Ежак, то они разговаривали бы со мной иначе.

В Минусинске я вплотную столкнулся с социальным расслоением. Большинство из моих товарищей по классу, как и я, жили впроголодь. Мы с нетерпением ждали, когда на одной из перемен (правда, далеко не всегда) нам выдадут по булочке, чаще всего из отрубей или самой низкосортной муки. Но одна из девочек, учившихся в нашем классе, булочек никогда не ела. Она приходила в школу в котиковой шубке, дорогих платьях, на которые девочки, ходившие в обносках, смотрели с завистью, сытая и благоухающая. Это была Валя Шуруп, дочь первого секретаря Минусинского горкома партии. Она никаких тягот военного времени не ощущала. Помню сыновей заведующего горторготделом Когана, которые были младше меня. Эти мальчики по тогдашним меркам были одеты как денди и относились к своим соученикам с плохо скрываемым презрением. Социальные изгои, к которым принадлежал и я, это остро ощущали.

Одним из моих товарищей в Минусинске был не то поляк, не то польский еврей примерно того же возраста, что и я. Каким ветром занесло его семью в Минусинск – не знаю. До войны они жили в Польше. От него я впервые узнал правду о трагедии в Катынском лесу и с тех пор не верил официальной версии, будто убийство польских военнопленных – дело рук немцев. Марек (так звали тогда моего товарища) предупредил меня, чтобы я никому об этом не говорил. Я ответил, что хорошо это понимаю (пережил ежовщину!), и держал язык за зубами.

Упоминание об этом знакомстве в предшествующих изданиях моих воспоминаний получило неожиданный отклик более чем через шестьдесят лет. Вот какое письмо я получил из Израиля в 2006 году от товарища, с которым коротал время в Минусинске. Воспроизвожу его предельно точно, исправляя лишь те погрешности стиля, которые затрудняют усвоение смысла написанного. Вызваны они тем, что автор письма отвык выражать свои мысли по-русски. В его оправдание замечу, что я не смог бы выразить их ни на идише, ни на иврите. Но колорит письма постарался сохранить. Опустил то, что не представляет общего интереса. Вот это письмо.

Дорогой Юра! Я пробовал писать тебе рукой, но, отвыкнув, рука все переходит на латинские буквы. Я больше смазывал, чем писал, и то больше писал биографию, чем письмо. После нескольких дней я решился на перестройку и купил трехъязычную клавиатуру для моего компьютера и вот начинаю писать тебе, как надо. Пока идет очень медленно, но все лучше.

Меня звали Марек Фишлер, но я перевел имя на иврит и теперь зовусь Мордехай Кафри. Я тебя хорошо помню и особенно две беседы между нами, которые имели влияние на мое мышление. Однажды мы разговаривали об атеизме (я атеист) и ты меня спросил, как я объясняю совесть. Я не был готов к ответу на такой вопрос и попросил у тебя несколько дней, чтобы продумать его. Мой ответ был таков: когда человек осознает, что, кроме собственного интереса, существует и общий интерес, тогда соотношение между ними может восприниматься как совесть. Ты принял мой ответ как «логичный», что означало: «логичен, но не убеждает меня». Иными словами, мой ответ тебя не убедил. Я возвращался к этому вопросу в начале моих тридцати лет, когда я перестал быть марксистом и, между прочим, понял, что эта теория, по сути, нейтральна к морали, хотя и убеждает обычно морализированием.

Вторая беседа состоялась после того, как ты был на базаре и увидел, сколько евреев там занималось торговлей. Ты мне сказал, что, может быть, я должен стать общественным деятелем и пробовать изменить такую ситуацию[49]49
  В изложении второй беседы Марек не вполне точен. Видимо, запамятовал. Мы обсуждали с ним, почему не любят евреев. К сожалению, Марек сталкивался в проявлениями антисемитизма. Возможно, потому, предположил я, что еврея редко увидишь у станка или в поле, чаще на рынке. Тому есть причины – ведь евреев часто сгоняли с земли, где они хотели поселиться. Не исключено, что это подвигло Марека к тому, о чем он далее пишет, – заняться физическим трудом.


[Закрыть]
. Когда я встретился снова с еврейской общиной в Польше и потом в американской зоне (оккупации. – Ю. Т.) в Германии, а дальше в самой Америке, я узнал, что это, уже сто лет, – большая тема дебатов в еврейской общественности. Позже я понял, что она может быть решена только в собственной стране. Оказалось в действительности, что ее невозможно решать, пока мы живем как национальное меньшинство во многих странах мира.

В Нью-Йорке я вступил в Еврейское юношеское движение социалистов-сионистов, чья идеология утверждает, что менять социологию (видимо, психологию? – Ю. Т.) своего народа надо собственным примером, а не наказанием другим людям (так у автора письма). Мы решились уйти из университетов (я учился антропологии) и пойти на физическую работу. В 1951 году мы поехали в Израиль жить в сельскохозяйственной коммуне (кибуц на иврите) – в них половина израильского сельского хозяйства.

Так я и живу уже 55 лет и, до пенсии в 70 лет, работал в разных отраслях агрокультуры – 30 лет в куроводстве.

В войне погибла почти вся моя семья. Из семьи отца остался только я. Из семьи матери те люди, которых ты видел (их я не помню. – Ю. Т.), и один дядя, которому удалось пережить 11 концлагерей. От него мы узнали о судьбе остальных. Я решил постараться народить детьми новую семью (так у автора письма. – Ю. Т.). Трудная задача со многими драмами, но у меня теперь 5 детей и все женатые, и у них 14 внуков и еще один в 3-м месяце беременности (так у автора. – Ю. Т.). Кибуц оказался для меня очень хорошей средой для воспитания детей. Я был дважды женат и теперь я уже три года вдовец.

Мои дети живут в городах, как и большинство уроженцев кибуцев. В их глазах коллектив – это прошлое. Я знал, что и я приближаюсь туда же, но довольно здоров и не тороплюсь. Теперь пробуем вжить кибуц в современный капитализм, и это нам удается ценой потери общих элементов нашего быта (замечу от себя, что идеи коллективизма, которым, по-видимому, остался верен автор письма, не очень совместимы с капитализмом, особенно современным. Ведь он и сам признает, что коллектив в глазах поколений, пришедших нам на смену, – это прошлое).

Письмо Марека (так буду называть его по старой привычке) оживило беседы, которые мы вели и которые в то время были далеко не безопасны. Поразительно (особенно в сопоставлении с днями нынешними) то, что шестнадцатилетние мальчишки, ходившие в обносках, полуголодные, искали ответы на вопросы, над которыми тысячелетиями бьется все человечество. Все-таки во многом мы были чище и совестливее поколений, которые ныне правят бал.

На письмо Марека я ответил, но на этом переписка оборвалась, а попытки найти его пока ни к чему не привели. Не теряю надежды на то, что он жив и сохранил добрые чувства к стране, которая приютила его и уцелевших членов его семьи, хотя на долю всех нас выпали тягчайшие испытания. Судя по полученному письму, он остался нашим другом, несмотря на горькие разочарования в идеалах юности.

Будучи в Минусинске, мне удалось разыскать мою бабушку со стороны отца – бабушку Басову. Она похоронила мужа, умершего от голода, после чего переехала жить к своей дочери Татьяне Николаевне и ее мужу Александру Петровичу, который на почве голода был почти невменяем. Бабушка круто с ними повздорила и уехала с одним из ленинградских детских домов в качестве воспитательницы в Ханты-Мансийский национальный округ, где в селе Лиственичном и разместили детский дом. Звала она с собой и свою дочь с детьми Петей и Таней, но она не решилась бросить мужа, хотя и натерпелась от него немало. Вскоре она умерла. Мы стали с бабушкой переписываться. И бабушки, и Александра Петровича давно нет в живых. Не берусь судить, кто был прав в их споре. Замечу лишь, что спустя много лет после войны они благодаря моему посредничеству свои отношения восстановили и умерли, примирившись друг с другом. Мир их праху! На Смоленском кладбище урны их лежат рядом в могиле, где была похоронена Татьяна Николаевна. Но до этого еще должно пройти несколько десятилетий. Из эвакуации бабушка в Ленинград не вернулась. Ей тяжело было возвращаться в квартиру, где умер ее муж и где умерла половина обитателей. В их числе отец и сын Тимченко, о которых я писал. Их трупы лежали в ванной, причем Наталья Александровна, жена и мать умерших, относилась к этому равнодушно. Вот какая атрофия чувств происходила у людей в блокаду на почве голода!

Бабушка переехала в Москву и стала жить в семье двоюродной сестры своего первого мужа Николая Алексеевича Толстого – Евгении Ивановны (по мужу Грейнерт). Евгения Ивановна жила с семьей своего старшего сына Бориса Николаевича Миллера. Вместе с семьей Грейнерт-Миллер бабушка и прожила последние двадцать лет своей жизни. Но об этом речь впереди.

Пока же вернусь к последним месяцам жизни в Минусинске. В 1945 году окончил с золотой медалью среднюю школу. Думаю, что медаль мне все-таки натянули. Например, астрономию у нас вообще не преподавали. Неожиданно выяснилось, что отметка по астрономии идет в аттестат, и мне автоматом поставили пятерку. Но как бы там ни было, я получил «золотой» аттестат, дававший мне право поступать в вуз без экзаменов. Впоследствии это меня очень выручило.

После экзаменов на аттестат зрелости был устроен грандиозный по тем временам банкет, где столы ломились от яств. Я как именинник сидел в окружении городских бонз, которые, изрядно выпив, наперебой прочили мне большое будущее. Заставили впервые в жизни выпить и меня. Разумеется, я сразу же захмелел (от волнения до этого я почти ничего не ел) и отправился со своими товарищами на берег Енисея, где меня, помнится, вырвало. Но надо сказать, что городские власти действительно ко мне хорошо относились. Узнав, что я собираюсь поступать в университет, но гол как сокол, разут и раздет, они по протекции Елены Петровны, нежно меня опекавшей, хотя и державшейся строго, решили меня экипировать. Я получил довольно много по тем временам одежды, в том числе и овчинный полушубок, который был мне велик. Из американских или канадских подарков выдали меховую шапку, которая налезала на глаза. С полушубком и шапкой связаны довольно забавные истории, случившиеся со мной в университете, о которых впоследствии расскажу.

Жить в Минусинске оставалось совсем немного. Вскоре Дом ребенка со своими повзрослевшими обитателями, которые благодаря попечению Елены Петровны были на редкость ухожены, отправился в Ленинград. Вместе с ними тронулись и мы – бабушка, тетя и я. Вновь после четырехлетнего перерыва начинался ленинградский период моей жизни.

IV. Университет

Итак, в августе 1945 года мы вернулись в Ленинград. С поезда я угодил в больницу с очередными приступами малярии. Провалялся в больнице около месяца и выписался лишь в сентябре. И вот здесь мой золотой аттестат пригодился. Без каких бы то ни было проволочек меня без экзаменов зачислили на юридический факультет Ленинградского университета, который в то время, как и сейчас, был безымянным. Одно время университет носил имя тогдашнего наркома просвещения А. С. Бубнова. После того как Бубнов попал в стан врагов народа, его имя было снято, а имя А. А. Жданова, которое университету присвоили после смерти Андрея Александровича в 1948 году, впоследствии тоже сняли. Будем надеяться, что впредь университет навсегда останется безымянным. Он вобрал в себя такое созвездие имен, что вполне этого заслужил. Нужно сказать, что я испытывал колебания, куда мне поступать – на филологический или юридический. Решающую роль в моем выборе сыграло влияние Александра Владимировича Тюфяева, давнего знакомого нашей семьи, настоящего петербуржца, который помогал бабушке и тете во время блокады и вместе со своей женой, которую тоже звали Александра Владимировна, принял в нас живейшее участие по возвращении в Ленинград. Александр Владимирович был очень крупным юристом, окончившим юридический факультет Петербургского университета. Происходил он из дворянской семьи, отец его занимал довольно видное положение. Сам Александр Владимирович после революции не раз попадал на крючок, главным образом за свою коммерческую деятельность, которая ныне вполне легальна. В частности, он был составителем и издателем очень неплохого справочника по строительному законодательству, который продавался по договорным ценам, говоря современным языком, заинтересованным организациям и лицам. Затем эту деятельность прикрыли. Мать Александра Владимировича после убийства Кирова была выслана, но сам он уцелел. Во время войны к нам в Минусинск прислали номер «Ленинградской правды», в котором был опубликован фельетон журналиста Л. Никольского под названием «Нет ли у вас Тюфяева?». В нем говорилось, что Александр Владимирович работает юрисконсультом более чем в десяти местах, а чтобы избежать ситуации, при которой ему пришлось бы вести спор с самим собой (когда его клиенты выступали по одному делу в качестве истца и ответчика), он в некоторых из них в качестве подставного лица оформил свою жену Тюфяеву Александру Владимировну. В результате в процессе интересы одной организации представлял Тюфяев Александр Владимирович, а интересы другой – Тюфяева Александра Владимировна. Фельетонист это обстоятельство ловко обыграл. Как мы узнали по возвращении в Ленинград, по материалам фельетона в отношении Александра Владимировича возбудили уголовное дело, которое было прекращено лишь в связи с его смертью в 1946 году. Но когда в 1945 году мы вернулись в Ленинград, деятельность Александра Владимировича на юрисконсультской ниве была в полном разгаре, причем он и не думал ее сворачивать. Руководители организаций, которые он обслуживал, наперебой упрашивали его, чтобы он их не бросал. Работник он был действительно превосходный. Александру Владимировичу пытались пришить, что он в нескольких местах получал продовольственные карточки. Но в этом вопросе он был предельно щепетилен: карточку, правда, литерную, получал только в одном месте, и мы с его женой иногда ездили в магазин на улице Пестеля, где литерные карточки отоваривали, и, надо сказать, неплохо. Так вот, Александр Владимирович и склонил меня к поступлению на юридический факультет, сказав, что у меня в руках будет настоящая специальность. Для меня он был очень большим авторитетом, и его мнение оказалось решающим.

По возвращении в Ленинград для нашей семьи со всей остротой встал вопрос: где жить и на что жить? Мы были в буквальном смысле слова нищими. Из двух комнат, которые мы занимали на Кирочной, вселившаяся в них семья освободила только меньшую – около 11 квадратных метров. Бабушка устроилась в больницу хроников (Дом инвалидов) на улице Смольного, где провела пять лет до окончания мною университета. Тетя Ира переживала далеко не лучшую пору своей жизни. Ей исполнился 41 год, она была по-прежнему одинока и заявила, что ей пора подумать и о себе. Отношения наши разладились. Руку помощи протянули Тюфяевы, которые предложили мне жить у них в квартире в бывшей ванной комнате, примыкавшей к столовой. Так я прожил у них почти год, но понимал, что долго это длиться не может. Весной Александр Владимирович умер от уремии. Вдова осталась без средств с дочерью Сусанной, довольно непутевой, и шестилетней внучкой. Понятно, что оставаться в этой квартире я больше не мог. Жильцы, которые занимали комнату, где мы с бабушкой жили до войны, освободить ее отказывались, мотивируя тем, что их переселили из разбомбленного дома.

И тут мне повезло: удалось получить из домохозяйства справку, что квартира их цела и они держат ее про запас. Предъявил иск в суде о выселении их из комнаты. Дело мое на общественных началах вела адвокат Валентина Павловна Грейсер, хорошо знавшая бабушку, тетю и меня еще до войны. Дело мы выиграли, и я смог поселиться в комнате на Кирочной, 17, которую занимал до войны. Рядом жила моя тетя, но я по-прежнему был с ней в разладе, и каждый из нас имел свой кошт. Жил я на стипендию. Кроме того, бабушка Басова ежемесячно присылала мне из Москвы 100 рублей. Изредка приходили небольшие переводы от Елены Петровны Юревич, уехавшей работать в Коканд, и подруги моей матери Ольги Александровны Бартеневой, которая была освобождена из мест заключения и на положении поднадзорной жила в Уфе. Она преподавала языки в Нефтяном институте (даже заведовала там кафедрой) и находилась под крылом довольно высокопоставленных лиц, давая уроки английского языка либо им самим, либо их детям. Помнится, в числе ее учеников были будущий академик Трофимук и дети тогдашнего первого секретаря Башкирского обкома партии. Видимо, поэтому ее и не трогали. Мне пришлось бы совсем худо, если бы шефство надо мной не взяла Варвара Федоровна Палтова, одна из воспитанниц моей незабвенной Татли. Твердо верю, что Татля ей меня завещала. Варвара Федоровна обшивала меня, подкармливала, навещала во время моих болезней – словом, относилась ко мне как мать. Без нее я бы пропал. Были моменты, когда я был близок к отчаянию, чувствовал себя никому не нужным, заброшенным и одиноким.

Ну а как шли мои дела в университете? Курс, на котором я учился, был довольно разношерстным по своему составу. На нем была большая прослойка фронтовиков, тоже очень разных, среди них много инвалидов с тяжелыми ранениями. Немало было и зеленой молодежи, как я. Заметно было и имущественное расслоение. Были дети вполне обеспеченных родителей, но была и голь перекатная, вроде меня. Надо сказать, что до отмены карточной системы в декабре 1947 года я жестоко голодал и нередко ел один раз в день.

Лекции проходили у нас в знаменитой 88-й аудитории, в главном здании Университета (Здании XII коллегий). Когда бываю в главном здании, захожу в эту аудиторию. Ничего в ней не изменилось, видимо, еще с досоветских времен – те же обшарпанные столы со скамьями, на которых приходилось сидеть в три погибели, с надписями множества поколений студентов. Выход из аудитории один – в университетский коридор, на одной стороне которого впритык друг к друг размещены до потолка шкафы с книгами. Ниши между шкафами предназначены для статуй ученых. На другой стороне коридора проемы между окнами заполнены портретами наиболее видных ученых и выпускников Университета. Сейчас почти все места для портретов и статуй заняты, так что шансов попасть в эту галерею практически нет ни у кого.

В перерывах между лекциями я стремился одним из первых выскочить в коридор и совершал прогулки до конца коридора и обратно. Иногда проделывал это не один раз, чтобы вернуться в аудиторию к самому концу перерыва. Делал это, чтобы те мои сокурсники (особенно девушки), которые использовали перерыв для чревоугодия, не могли перехватить мой голодный взгляд. Курильщики, обычно бывшие фронтовики, притупляли чувство голода курением в коридоре, хотя это и наказывалось. Многие из нас состояли на рационе в знаменитой «восьмерке» – университетской столовой, которая и по сию пору находится по левую руку от главного здания университета. В столовую мы сдавали свои карточки (кроме талонов на сахар и хлеб) и за это получали там завтрак, обед и ужин. На деле же все это нам в столовой давали вкупе. Лекции и семинары обычно длились до трех часов. После этого мы мчались в «восьмерку», но когда прибегали туда, все столы были заняты, а нередко были заняты места и за теми, кто сидел. Так что мы попадали чуть ли не в третью очередь и нередко получали еду что-то около пяти часов вечера. На подносах нам сразу приносили завтрак, обед и ужин, но так как все это было малокалорийное, а аппетит у нас был волчий, то все, что нам приносили, мы мгновенно сметали могучим ураганом. Помню, распорядительницей в зале была дородная дама, которая прохаживалась между столами. Я сочинил про нее такое двустишие:

 
Я совершаю моцион,
Чтоб скушать полный рацион.
 

Оно ей очень нравилось, и она ко мне благоволила, но никакого навара от этого я не имел.

После прожорливо съеденного рациона мы шли заниматься в фундаментальную библиотеку либо в библиотеку нашего факультета, благо все это было рядом. У меня было одно большое преимущество. В кабинете научного работника, который располагался в главном университетском коридоре вблизи помещений нашего факультета, трудилась Софья Александровна Гальвас, знавшая меня с детства. Она пускала меня в этот кабинет, который обычно никогда не бывал заполнен до отказа. Так что у меня было место, где я мог спокойно заниматься. Ко времени поступления в университет я изрядно пообносился. Как ни мало я рос, но из некоторых вещей все-таки вырос. Стыдно сказать, но на первый курс я ходил в брюках, купленных в канун войны. Во всех местах они мне жали. Прохудилась и обувь, и я частенько оставлял после себя мокрый след, словно собачка, сходившая в неположенном месте. Однажды я пришел в деканат в дождливую погоду. Заместителем декана был тогда Михаил Исаевич Ельевич, участливо смотревший на мои ноги. Через несколько дней мне вручили ордер на ботинки. Когда я спросил, кто это обо мне позаботился, представитель профбюро ответила, что распорядился на сей счет Михаил Исаевич. Я был тронут до глубины души и много лет спустя, уже после его кончины, смог помочь в одном деле его семье. Добро никогда нельзя забывать, а зло надо по возможности прощать.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации