Текст книги "Все против всех. Россия периода упадка"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Наше мессианство
(из статьи «Какой социализм? Какая религия?»)
Мы, русские, обладаем неким печальным свойством, благодаря которому в каждом чувстве доходим до болезни. Для чувств патриотических (а мы теперь все патриоты) есть специальная болезнь: идея мессианства.
Под «мессианством» я не разумею, конечно, самоощущение и самосознание всякой нации, как имеющей свой единственный лик, свое место, свою задачу; и даже свой исторический момент, когда именно она выступает вперед, во исполнение своего посланничества, своей миссии. Но этот «миссионизм» очень далек от «мессианизма», особенно русского. Несчастная, – воистину несчастная! – склонность ко всему безмерному сделала то, что и патриотизм наш заражен «мессианством».
Идея, в скрытом виде, жила всегда. А теперь уже проявляется, как болезнь, у людей самых различных «толков». И даже формы проявления часто сходствуют: болезнь-то одна.
Мессианство – это волевое, чувственное или вообразительное утверждение исключительности и особого, исключительно высокого, призвания своей нации, своей страны. Национальные свойства и черты, даже те, которые явно подлежат преодолению, все принимаются и благословляются. Созданное этой нацией, всегда значительнее, выше создаваемого другими.
Таковы «наша» церковь, государство «нашей» страны. Даже самые несомненные исторические ее падения истолковываются как необходимость для следующего за ним безмерного взлета.
Пока мы, – левые, правые, атеисты, христиане, – не преодолеем мессианства, мы и патриотами настоящими не будем, и ни одного, действительно важного, вопроса даже правильно поставить не сумеем.
В дни распада
(из статьи «Добрый хаос»)
«В наши дни общего разложения и распада…» Только эти слова и читаешь во всех газетах, журналах, сборниках. Только и слышишь поющие и брюзжащие голоса всякого сорта интеллигенции. Обывателя мы меньше слышим, но, конечно, и он ноет.
Конечно, не в одной литературе, а везде, но мнению недовольных, – «тьма». Большинств откровенно ноющих «писателей» довольствуются тем, что разрисовывают эту «тьму» длинно, усердно, – и на том кончают. Читателю остается или не внять, passer outre {пройти мимо (фр.).}, или поникнуть в отчаянии и замереть…
По мне все равны: и ноющие скрытно, и ноющие явно, пессимисты злобные, и пессимисты горькие. Все смешноваты и – бесполезны. Не отделяю я и нытиков «покаянных»; ведь никто решительно себя ни в чем не винит, а лишь других. Начинают торжественно: «Мы виноваты, мы!» А при ближайшем рассмотрении оказывается, что «мы» виноваты лишь в том, что верили честно в Россию или в людей, которые оказались нестоящими… Вот и все покаянье.
Нет, если нытики действительно недовольны «нашими днями», действительно чувствуют их, как «дни тьмы», – то они должны прежде всего сознать, что в этой тьме виноваты они сами. Главным образом они, я это подчеркиваю. Уж если на то пошло, – так одно это сознание теперь и может «прозвучать гордо». Потому что, как хотите а нет никакого блеска в утверждении, что вот, мол, и отличные мы, и прекрасно, и умно, и сильно действовали – да как же быть-то, мы уж невиноваты, пришла мама, заперла нас в чулане; и оказались мы «во тьме». Такая сильная мама, «такой большой-большой великан», выражаясь словами Андреева.
Не очень верится в абсолютную силу этого «большого-большого великана»… И в данном случае совсем не «гордо» твердить на все лады «мы жертвою пали». Пали во тьму всяческую, литературно-порнографическую, внеобщественную, застойную – неужели пали бы, если б уж так хороши и безупречны сами были? Нет ли у самих какой-нибудь нехватки?
Всякий журналист и не журналист из ноющих, только что он серьезно поставит себе этот вопрос – прежде всего перестанет ныть. А это чрезвычайно важно для начала. Он не примется, конечно, обманывать себя, что тьмы нет. Есть-то она есть, но надо видеть, что это такое, тьма ли надвинувшейся Божьей грозы или темнота мамашиного чулана, из которого только глупым детям не выбраться. Детям – стоит плакать, жаловаться, просить мамашу, чтоб отворила… Но нам – почему бы не начать рассуждать, как разумные взрослые люди?
Тьма, не тьма внешняя чулана, конечно (это – лишь одно из многочисленных последствий наших ошибок), но темное смятение, растерянность и разбросанность всего русского общества во всех проявлениях жизни, – эта темнота достойна не одних плаксивых на нее жалоб. И проклятий сплошных она не заслуживает!..
Да, хаос повсюду, литература кидается в дикую порнографию, мечется, не знающая куда приткнуться молодежь, обыватель берется в отчаянии за голову, ибо уж давно не понимает, кто кому враг и кто друг, создаются такие абсурды, как «общества одиноких», старые вожаки политических партий не знают подчас, что делать с молодыми членами, исключать ли из партии или прижать к груди, – но пусть он разрастается, благодетельный хаос!
В нем есть зерна истинного сознания, в нем рождается новая мысль, новое ощущение себя, людей и мира, надежда на иное искусство, иное действие. Вот если бы ни хаоса, ни растерянности, ни поисков чего-то, пусть еще робких, не было, – вот тогда, действительно, стоило бы плакать и ныть. Да и то не знаю; тогда, пожалуй, просто надо бы ложиться и умирать.
Тем из скрытых нытиков, которые повторяют зады, фразы о «положительных» своих идеалах, не из упрямства и приличия, а еще веря в них, – тем, конечно, наступившая пестрая полоса новых поисков и метаний не принесет ничего. Они просто останутся за флагом – за жизнью. Что бы жизнь завтра из этого сегодняшнего хаоса ни выработала, что бы, наконец, ни всплыло наверх, – оно им будет чуждо, ибо они стояли, пока другие двигались.
* * *
Живые люди ищут… И слава Богу. Уж как надоела порнографическая да мистическая литература, уж как противны устаревшие «богоборчества» да «сверхчеловеческие» грезы, да всякие путанные «метафизики» и т. д., – однако чем больше вглядываешься в крутое течение жизни тем яснее видишь, что без этого не обойдешься.
Все это явление «хаоса», вся растерянность, все эти нездоровые вкусы к «вопросам» и «безобщественность» – все потому, что сбиты люди с позиции, ну иные и замалодушествовали… А вот рассеется тьма, оправятся более сильные, вернутся…
Но куда? На старые позиции? Позволю себе привести тут слова С. Булгакова из его «Речи» («Русская Мысль»). Булгаков для меня не авторитет, он не мой единомышленник, но я очень ценю скромную и сдержанную уверенность его тона, несомненную наглядность многих его положений. «Нет, – говорит Булгаков, – вернуться на старые духовные позиции нельзя, мы отделены пропастью, полной мертвецов, мы выросли и исторически поумнели… Надо начать что-то новое, учесть исторический опыт, познать в нем самих себя и свои ошибки, ибо иначе, если мы будем видеть их только у других… то мы останемся загипнотизированные своей враждой и ничему не научимся…»
Вот это лишь и хотелось мне сказать; с той прибавкой, впрочем что, думается, «новое», которое «нужно начать», – уже началось, и скользят его искры одинаково везде, во всей однообразной тьме нашего чулана. В тошной на первый взгляд и противной неолитературе нашей, в овечьем киданье «общества» не то на «развлеченья», не то на «культурную работу». B мешанине, наполняющей низы газетных листов, в глупом, подчас, удальстве молодежи: везде они, эти искры, есть, надо уметь видеть и… не только ждать, но уметь освобождать их из-под мусора.
Уже будни жизни начинают ими переливаться. Святая, благодетельная «растерянность» есть и у самых «твердых» проповедников старого, закралась и в их укрепленный лагерь… ну, значит, и тут есть надежда на что-то иное, нужное, действенное.
Может быть, «хаос» этот и «тьма» – шире охватили нас, чем это думают. Может быть, есть они даже и там, откуда веяло на нас всегда лишь «вековой тишиной»… Дай Бог. Не дети же мы, в самом деле, которых взяли да и заперли в чулан! Если знать, что совершилось с нами что-то поважнее чулана, что не одна «мама», а и мы сами кое в чем виноваты, если верить Чехову, восклицающему: «Сколько хороших людей на свете!» и верить в несомненную силу жизни, – то нельзя не приветствовать наш сегодняшний «хаос», нашу смятенность; это лишь необходимая оглядка на себя и на привычное «свое», на тот «твердый» камень, который вдруг осел как болотная кочка…
Право, довольно стонать, ныть, браниться и «все отвергать». Это капризы и ребячество. Будем искать доброго, а худое само отпадет. Тьму, сколько ни размахивай руками, не разгонишь; а затеплится огонь – она сама отступит.
Куски человечества
Тоска по смерти
(из одноименной статьи)
В 1793 году, в Париже, пятого мая, выбросилась из окошка французская гражданка, девица Жанна Ферро, двадцати лет от роду. Она была единственною дочерью суконщика Ферро, семья которого никогда не терпела нужды. Отец принимал участие в партии монтаньяров, – партия эта тогда только еще приближалась к своему расцвету. Жанна и ее мать вели жизнь более спокойную, нежели многие в то время гражданки Парижа, никто из близких семейству не погиб еще в революционной буре, Жанна не имела никаких особых тревог, характером обладала веселым и открытым. Ее самоубийство было необъяснимо.
Когда ее внесли, умирающую, в дом, и мать, в ужасе, умоляла ее сказать, зачем она это сделала, – Жанна проговорила только: «je ne sais pas» {«я не знаю» (фр.).}… A через несколько времени, закрыв глаза, прошептала: «je suis heureuse» {«я так счастлива» (фр.).}… С тем и умерла.
Я думаю, она была искренна. Я думаю, многие из толпы непонятых, неизвестных самоубийц того времени могли бы ответить на вопрос о причине, толкнувшей их в смерть, только этими же словами: «я не знаю»… и «я счастлив». Их было много; может быть, столько же, за время Французской революции, сколько убитых и чужой рукою.
А у нас, за последние страшные месяцы и дни России? Убивают себя дети, молодые девушки, офицеры. То здесь, то там проскальзывает краткое сообщение: «застрелился в поезде»… «отравилась по неизвестной причине» или «гимназистка пошла детскую и выстрелила себе в грудь, ранена, на вопросы родителей не отвечает». Некоторые, правда, оставляют записки вроде: «слабым людям в такое время жить нельзя», – но разве и это, в сущности, не то же «не знаю» искренней Жанны Ферро, просто «не знаю… тоска… мне лучше умереть… хочется умереть»?
Самоубийцы погибают безвестнее и глуше, одиноко, у тих нет имен. Но эти самоубийцы такие же революционеры, как и те, кто погиб среди толпы, в жаркой схватке двух разъяренных партий. Как и те, кто мужественно встретил казнь. И те, и другие, по неизвестной им самим причине, влеклись к смерти, втайне; только убиваемым казалось, что они умирают для чего-то; а у самоубийц этого призрака не было, они откровенно хотели умереть потому что, хотя почему именно – не знали. Счастливы же смертью были те и другие одинаково.
* * *
Эта любовь к смерти, влечение к смерти, так явно всплывающие во времена крупных общественных переворотов, кажется странной. Мы привыкли думать, что в те эпохи истории, когда выступает вперед сила человеческой общности – жизнь делается необыкновенно яркой, события бегут, действия совершаются, ощущение жизни, именно жизни, ее реальности, – удваивается, удесятеряется…
Вечная правда, но страшная, потому что она тотчас же, незаметно, переходит в роковую ошибку. Удвоенная, утроенная жизнь тотчас же, неуловимым переходом каким-то, в следующее же мгновенье, переходит в смерть, и длится, продолжается уже не жизнь, а смерть. Жизнь, с момента, когда сила человеческой общности начинает заслонять от каждого все, что не она, поглощать человека, делая его частью, куском человечества. народа, – жизнь, как реальное ощущение, бледнеет, стирается. Реальной и пленительной своей реальностью, своим истинным бытием, – остается одна смерть. Ее, а не жизнь, чувствует, как единую действительность, тело и душа каждого человека.
Так просто: мы забываем, что для того, чтобы была жизнь – необходимо, чтоб был человек. Человек сначала (первое необходимое условие) – человечество, потом человек (второе условие, такое же необходимое).
Может быть, слова «сначала» и «потом» – не совсем точны тут, как слишком определяющие время. Вопрос «личности» и «общественности» не разрешается вполне – для нашего сознания – в области только временно-пространственной, только логически или математически.
Пример образный, давая понятие, тоже не будет исчерпывающим. Но я все-таки сказал бы, что для того, чтоб был свет (жизнь) – нужно чтоб было солнце и лучи, от него исходящие. Солнце сначала, сперва, как первое необходимое условие, а от него лучи, идущие во вне, и во вне свет. Но, конечно, как мы не можем представить себе солнце без лучей ни на единое мгновение времени (или солнце с лучами без света) – также и личность, человека, никогда не представим без человечества, без общественности. Всегда все, во все времена, вместе – и все-таки ясно, что от чего: жизнь от лучей и от солнца, а не наоборот. Насколько ярко и горячо солнце – настолько ярок и светел свет.
Чуть зарождавшаяся личность, бессознательная, даже как слепое самоощущение – давала и соответственный свет, соответственную общественную жизнь. (Говорю, конечно, вообще о росте личности в историческом процессе, движении вперед самоощущения и самосознания.) Если начнет меркнуть солнце – может, пожалуй, показаться на одно мгновенье, что свет вспыхнул ярче, – но света не удержать, он иссякает, уходит, жизнь, как жизнь – должна замереть.
Возвращаясь к арифметике, для пояснения нашей мысли с другой стороны, – мы скажем, что и тут она проста: начиная счет – не должны ли мы поставить на первое место, сначала, – один, затем уже 2, 3, 4, 5 и так далее? И все последующие числа не сохраняют ли свое значение, не существуют ли только при условии существования первого – единицы?
Эта единица – человек. Только при сохранении человека, единицы, при самой реальной, – (и соответствующей данному моменту истории) – жизни этой единицы – осуществляется, реализуется жизнь множества, истинная общественная жизнь. Теряя личность, свою отличность от массы – человек теряет и всякую жизнь, как реальное ощущение, как движение.
Если мы не признаем этого – мы легко можем дойти до всевозможных абсурдов, до противоестественных сочетаний слов, каковы, например: смертельная жизнь, живая смерть, безличное бессмертие… «Безличное бессмертие», которое между прочим, проповедует нам Л. Толстой, – не слова ли это без значения, не звук ли без всякого намека на смысл?
* * *
Итак, личность и общность, неопределимо и несомненно связанные, обе одинаково обусловливают жизнь, если между ними сохранено какое-то равновесие, гармония. Ясно, что от чего, что первое, – но ясно также, что если бы стала умирать общность, – остановилось бы и развитие личности, жизнь бы точно так же начала уходить. Периоды уклона к чрезмерной субъективизации тоже отмечены тоской по смерти, хотя и в несколько иной форме. К этому последнему уклону относится и буржуазный строй жизни, буржуазно-семейственный, мелкая ячейка, своя, – карикатура, извращение начала личности, как единого, неразложимого абсолюта.
Конечно, личность, а равно и общность, никогда окончательно не умирали. Умереть, исчезнуть они могут только обе. Двигательной силой, причиной первой, точкой исхода – остается все-таки личность; она, делая шаг вперед, стремится создать соответственную и соответствующую ей общность, творит условия жизни, предрешает общественные перевороты. И среди этого постоянного творчества есть моменты полной сгармонированности, соответствия обоих начал, полнота жизни.
Только моменты, а затем в главном русле истории продолжается ее правильный ход – душа человека идет вперед, творя опять и опять душу человечества, а мелкие ручейки, отбегая в стороны, иссякают.
Чрезмерно длящийся перевес общественных интересов над жизнью личности – затирает последнюю, медленно убивает ее, а с нею и жизнь, ее реальное ощущение. Душа человечества, разрастаясь, становясь на первое место, съедает душу человека. И все не только готово остановиться, как останавливается при уклоне к началу личному, – но готово даже пойти назад – полететь к черту.
И полетело бы, конечно, в один из таких моментов, если бы история была стройным механическим процессом, если бы могла вместиться в логику. Если бы русло истории, главное, было единственным и цельным, если бы не разливался этот водоскат мелкими ручьями, не отдавал бы попутно лишнего стоячим прудам и болотам. Уклонившиеся, попавшие на разбивающий камень остаются, а поток мчится дальше, по своему пути, к своему морю.
История не вмещается в логику; но логика вмещается в историю. Логика, восстающая на нее, не умеющая соединить свои законы хоть с частью законов истории, т. е. не видящая в ходе истории и себя – конечно, не истинная логика. Истинная же, между прочим, всегда скромна и не стремится быть мирообъемлющей. Мы знаем, действительно, кое-что лишь тогда, когда знаем, что есть нечто, чего знать мы не можем.
Современники затянувшихся общественных переворотов и даже создатели их – переставая расти в личности – перестают жить.
В последнем, бессознательном клочке личности – горит у каждого бессознательная тоска – по смерти. Умереть можно «самому, одному», смерть – несомненно мое, личное проявление.
И, ослабев, иссякнув для жизни – личность тянется к своему последнему здешнему проявлению – к смерти. Мужество, с которым все общественные деятели всех революций шли на смерть и принимали ее, все, без различия партий, все, храбрые и трусы, большие и малые, – в значительной степени объясняется этим тайным, глубоким, искренно бессознательным к ней влечением, реальным, близким ощущением единственно ее пленительности.
* * *
Тоска по смерти заражает всех, делается воздухом, которым дышит каждый. Жанна Ферро, которая, может быть, и не понимала ничего и, наверно, не принимала никакого активного участия в борьбе монтаньяров с жирондистами, а только дышала этой атмосферой – умерла; и умирая, «была счастлива». Также «счастлив» был, вероятно, и ее отец, если ему выпало на долю заколоть себя кинжалом при объявлении смертной казни.
Это один из самых ярких признаков безумия, заражающего, повального – неудержимое тяготение к смерти. Любовь к смерти, влюбленность в смерть, в эту последнюю реальность. Смерть перестает поражать, удивлять, как она всегда удивляет, – каждый раз – живых. Она становится близкой, ею дышат, как воздухом. Она нужна все время, непрерывно, как живому нужна жизнь. Переменяются представления, перемещаются центры, естественное кажется неестественным, неразумное разумным, пьяное трезвым; и наступает безумие. Своя, чужая смерть – все равно, только бы смерть, смерть!
Чем в более раннюю эпоху истории мы заглянем, тем более яркий и грубый вихрь смерти увидим мы во времени общественных переворотов. То есть, чем ниже был средний уровень развития личности, самосознания каждого, чем ела была личность и скорее затиралась она разросшейся чрезмерно общественной волной – тем неистовее бушевала смерть. Страшнее было общее безумие. И если будущее действительно по принадлежит культуре и правде развития личности – мы несомненно увидим народы, без единой капли крови переживающие революции столь же великие, какою была Французская, столь же коренные, как ныне русская.
Но до этого еще далеко. Первая русская революция, постигшая страну, задавленную издавна в своем росте, не успевшую скопить никаких культурных богатств, почти вовсе не имеющую твердого, личного самосознания, – эта революция уже переливается всеми цветами смертельного безумия. Разве жизнь, своя и чужая, не потеряла в глазах каждого всякую ценность?
Смерть – у нас единое доказательство, смерть – единое возражение, единое орудие, единая награда, единая угроза, единое наказание. Смерть стала все, и стала необыкновенно простой и близкой. Незаметно превратилась, превращается, в единственную ощутимую действительность. Из события сделалась каким-то противоестественным, отвратительным для всякого уцелевшего от заразы, бытом. Без мысли и без остановки смерть накладывается на смерть, труп ложится на труп, гора растет, и нет никакой причины оставить верхний труп незакрытым еще одним, новым.
На каждой пяди земли растет, все растет вверх такая трупная горка. Все давно забыли, что убивают для чего-то, даже почти забыли, что убивают за что-то; просто себе убивают. Стоит одна смерть перед глазами, как царица, ну и покоряются, убивают, самоубиваются, умирают. Газеты жалобными голосами что-то пищат – до слов ли тут? Кто что слышит, кто что понимает? Есть ли возможность мысли, когда дело дошло до рукопашной, красные мальчики в глазах, и у обоих противников жажда победы давно подменилась просто жаждой смерти, чужой и своей?
Даже те, кто не убивают сами и не умирают, заражены, в громадном большинстве, безумием бессмысленного разрушения. И у них гаснет мысль, теряется слово, клонится голова. Пусть просто летит все к черту, хотя бы и они сами полетели вместе. Все равно!
Они, вероятно, и полетят. Уцелеют те, для кого сила нынешнего общественного взрыва не больше силы крепости их личного начала, не слишком перевешивает, не убьет и не затрет их внутреннего самосознания. Они, может быть, и будут создателями иной жизни, следующей ее полосы. Но трудно им, трудно! Истинно прекрасные здания не могут строиться на вчерашних костях. Это глубокая ошибка сознания. Трупы, горы трупов, мешают, заваливают землю, на долгое время заражают воздух, застилают свет. Толпы людей, павших в безумии смерти, убивавших и убитых, не делают историю – а мешают ее стройному ходу, задерживают – а не ускоряют приближение светлого освобождения мира. Не смертью человеческой, а жизнью завоевывается жизнь.
* * *
Впрочем – наше ли дело знать времена и сроки? Если это еще есть, это бушующее безумие смерти, значит это еще было нужно. Но, не судя о временах и сроках, принимая все, уже случившееся, как уже лежащее вне нашей воли, – мы все-таки не можем, по человечеству, не ждать и не надеяться, каждую минуту, что предыдущая была последней. Что та, которая идет, светлее. Что в ней меньше смертельной отравы, что хоть чуть-чуть разорвутся тучи на краю черных небес.
И не только ждать и надеяться – но мы не можем не идти вперед, не стремиться к созданию этого нового времени, – всеми силами, человеческими и не человеческими, и всеми средствами, но только истинными, действительно действенными. Ибо какова цель, таковы и средства. А цель наша – жизнь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.