Текст книги "Все против всех. Россия периода упадка"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Нет, дело касается не столько министерства народного просвещения, сколько всех думающих и чувствующих людей нашего переломного времени. Вопросы, которые с такой мукой, с такой новой остротой встают перед молодежью, вечные, неразрешенные – но непременно разрешаемые каждым временем в меру общего сознания. Подрастающее поколение, юность, предоставленная себе одной, с ними не справится. Они ее задавят.
Где же люди? Не отцы только, но люди, личности? Чем они заняты? Какими «делами»? Внешней культурной постепеновщиной? Или безыдейной наукой? Или вне-идейной революцией? Или просто спят?
Увы, безумцы! «Дом горит», но не тот, где живут молодые, а их. И даже не горит, а тлеет; даже не тлеет, а просто гниет. Но рухнет непременно.
Все, что живет вне живых мыслей – обречено на разрушение, обращено к прошлому. Вне мыслей – или, как говорили прежде, вне идей, – нет движения истории, движения истинной культуры.
Страданья, ошибки, борьба юного поколения нашего обращены к будущему, – потому что это страданья живых людей и трепет живых мыслей.
Хлеб жизни
(из одноименной статьи)
…Напуганные – мы все теперь слабы. Даже наиболее сознательные, признающие равноправность обоих хлебов, плоти и духа, в действиях, в поступках все-таки ближе становятся к хлебу для плоти, как бы невольно вздрагивают от смерти плоти, – и пользуются тем, что смерть духа может быть не видной. От этого чувство «обязанности», «долга» у них есть – и очень сильное подчас – именно по отношению к телесному хлебу, и только к нему. На основании этого сложилась вся общественная жизнь.
Кто решится манкировать службой всякий раз, когда он к ней не расположен? Ведь он может потерять кусок хлеба, да и помимо этого тут принятая на себя обязанность, осязательное дело – и действие его связано. А если бы, скажем, были двое или трое, даже истинно понявшие свой голод и желающие утоления, и сговорились бы они сойтись в известный час, не ради хлеба телесного, а прежде всего ради искания пищи для духа, они все-таки считали бы себя свободными, независимыми один от другого и от своего слова и, может быть, сошлись бы, а может быть, и нет.
Это так и должно быть. Чувство «свободы» по отношению к хлебу духа – верное чувство в человеке, только смутное еще, темное, и в понятии смешиваемое со своеволием, с настроением, с капризом. Должна быть свобода, но перерожденная в высшее подчинение, свобода, нам еще недоступная.
Мы чуем «свободу», но, не понимая, заменяем ее пока ребяческими вольностями, которые, конечно, есть самое беспомощное рабство, только в развевающихся свободных одеждах. С ним и бороться не стоит, хотя считаться надо. Не связанные ни высшей свободой, ни долгом, – мы случайно разойдемся и можем случайно никогда более не встретиться, несмотря на наше единомыслие.
Но единомыслие еще ничего не рождает, не двигает вперед. Для движения нужны единомыслие и единодействие. Мне жаль, что нельзя написать эти два слова одно в другом, как они должны были бы существовать. Но, пока люди склонны больше в одну сторону, – что-нибудь да должно идти впереди. У нас, людей, склоненных в жизнь, единомыслие впереди, отделенное от единодействия, – или не создаст ровно ничего, или, в крайнем случае, может создать секту. Тогда, пожалуй, со временем явится и призрак единодействия, слабый, сжатый узким кольцом сектантства.
Притом от нашей старой жизни, прежних дел, мы все-таки должны будем отречься, так как они не уместятся в кольце или продолжат их независимо, но тогда это даже и не настоящая секта. Нам не нужна секта. Мы не хотим никаких протестов, а потому нам не нужно никаких осторожностей, скрываний, тайн – ради страха; а на страх идет очень много сил и времени.
3. Гиппиус на портрете Л. Бакста, 1906 год.
Многие отмечали, что дом Мережковских в Петербурге был «настоящим оазисом русской духовной жизни начала XX столетия». Все посетители признавали авторитет Гиппиус и в большинстве своём считали, что именно ей принадлежит главная роль в начинаниях сообщества, сложившегося вокруг Мережковского. «Высокая, стройная блондинка с длинными золотистыми волосами и изумрудными глазами русалки, она бросалась в глаза своей наружностью. Весь Петербург её знал, благодаря этой внешности и благодаря частым её выступлениям на литературных вечерах, где она читала свои столь преступные стихи с явной бравадой», – писал о З. Гиппиус один из первых символистских издателей П. П. Перцов.
На пропаганду, на отвлеченные споры тоже идет много времени: нам не нужна пропаганда как нечто главное, первое. Да и кого убеждать? Все согласны. Никто не хочет черствого хлеба, держатся за него от страха, что и он отнимется и будет смерть. Никто не хочет, чтобы была смерть, а смерть плоти все знают, и смерть духа все чуют. Смутно, бессознательно, по чуют. Если нас не пугать, не дергать из рук бедную, черную корку, а взять с нею вместе – мы все придем и ободримся.
Мы должны начать с единодействия. Дело, дело, попроще, пошире, связывающее единомышленников работой, деньгами, временем, – связывающее их одним желанием, одним голодом, одним исканием. Не будут ли они тогда стройнее, дельнее, живее, хлебнее? Потому что – теперь все видят это – даже самые дельные дела наши, и у нас, и по всей земле, не дельны, не стройны, да и кормят нас впроголодь.
* * *
Но мне страшно. Мои слова о реальном еще так отвлеченны. Многое не ясно, но ведь многое и недосказано. Люди «серьезные», «практические» (или считающие себя такими), если они и услышат мои слова, – упрекнут меня в неопределенности. Какое дело? Дел и без того так много, особенно дел «благотворительных». И деньги, и конторы, и чиновники, и дамы… И бедные, больные дети… Сама жизнь!
Но, Боже мой, как это страшно! Какое горькое, стыдное слово «благотворительность»! Творю благо. Хорошо делаю. А ты, получая, помни о том, что я сделал отлично. Да разве накормить человека значит сотворить благо? Это значит только быть естественным, подчиниться своему простому человеческому желанию.
Слово «благотворительность» тянет за собою и другое слово, искажая и опозоривая его истинное значение, слово это – «жертва». О нем, в прямом, первом его понимании, можно и должно и говорить много, потому что жертве есть место там, где собираются двое или трое во имя Отца. Но посмотрите, что сделали из него, как его приставили крепко к слову «благотворительность» и что они вместе значат! О «пожертвованиях на благотворительные дела» пишут каждый день, кричат. Это «жертва» для меня, я себя лишаю, но видите, терплю эту неприятность, потому что мне хочется поступить отлично. Есть даже посмертные «пожертвования», в духовных завещаниях, хотя, казалось бы, уж тут «жертвующий» не может отвечать, что он будет чувствовать неприятность, лишения.
У меня не может быть, конечно, любви к людям, лично со мной не связанным, из-за которых я выношу неприятности; но зачем любовь? Они получают от меня корку, и я знаю – они знают, что я великолепно поступил.
Слова спутались, слова померкли, и мы уже не понимаем, что те, кто «благотворяет», – унизители человека, убийцы духа; те, кто принимают «благотворение», – мертвы, бесстыдны.
Дело людей, ищущих хлеба жизни, спасения себя и других, – не будет делом благотворения. К тому же благотворение есть только даяние, а мы и брать должны, мы хотим и себе спасения, столько же, сколько другим, – ровно столько же; мы сами голодны.
Нет, общество людей, несущих свой черствый хлеб, чтобы оросила, умягчила его живая вода Духа, – не может называться благотворительным. Нужно ли тут только слово другое – не знаю; но ведь слово меняет понятие, а понятие меняет душу – и человека и дела. Но общество – или собрание – единомышленников, во всяком случае, должно быть явно, открыто, стоять на земле, которая близка и явна всем.
Я не собираюсь писать здесь программ и уставов общества. Я не знаю, мое ли и дело определять. Я даю только намек, это только слово, вырвавшееся из общего, смутного гула голосов, кричащих и просящих того же. И разве мало окаменевших корок, и разве не все равно, с какой из них идти к алтарю и просить, чтобы брызнула на нее живая вода?
У каждого из нас, у самого малого, есть какая-нибудь своя работишка, ремесло, способ для прокормления, что-нибудь да он знает, любит, умеет. Пусть идет с тем, что у него есть, на все может упасть живая капля, все нужно. А у кого совсем ничего нет, никакой черствой корки для питания тела, – тому пусть даст ближайший к нему, самый ближний, поскорее отломит от своей и даст, не благо творя, а просто дело творя, – а всем вместе легче идти.
Может быть, единодействие единомышленников должно начинаться с малого, с тех копеек, из которых растут рубли и сотни. Да и как им не вырасти? Я верю, что мои единомышленники – все; только не все это знают.
Призрак свободы
Революция и насилие
(из одноименной статьи)
“Некто” может все, даже пресечь человеческую жизнь. Это единственное существо, имеющее право на жизнь других, может также воспользоваться их имуществом, плодами их трудов, всем.
Итак, для одного этого человека нет иных реальных существ; других как будто бы нет, иначе говоря, если он человечен – другие не человечны, если они люди, то он – сверхчеловек, Бог, стоящий вне человеческих законов. Но Человек он или Бог, ему все позволено.
В этом самый живучий, самый глубокий и самый скрытый корень самодержавия. От него рождаются другие; ствол виден на поверхности; развиты сучья, стебли, разные тонкие переплетенные веточки. Смутное ощущение личности и ее единства, сознание разницы, не-идентичности, неравенства, произвели в истории человечества, в эмпирической и социальной реальности, автократические формы организации государства и жизни.
Но, какой бы формы ни были ветви – цезаризм, папизм, русское самодержавие, – корень един – признание единственности личности, единственности, потому что одна она существует; противопоставление одного – всем.
Здесь связаны начала двух страстей, которые тянутся, переплетаясь, через всю историю: страсть к господству, страсть к рабству. Равные, равнозначные, неидентичные. Два конца одной и той же палки. Ошибкой было бы объявить ответственными за насилие, рабство – самодержцев, царей, хозяев внешней власти, насилия, рабства; это условие их существования; и само наличие рабов не является ли подобным условием? Может ли существовать господин, когда нет рабов?
Нет внешней силы, способной установить господство одного над миллионом индивидуумов, которые внутренне не признают этого подчинения.
Нет, если самодержавие еще существует, если папизм жив, это значит, что люди признают как вечную истину следующее: Он и мы; он, который управляет, которому все позволено; мы, кого ведут, кому Ничего не позволено. Самым чистым, самым искренним из последних так же сладко чувствовать силу власти, как сладка власть самодержцу. Но время господ и рабов проходит, а с ним и соответствующие святыни. Вещь остается, смысл уходит.
Мир и жизнь можно рассматривать как вещь, которая растет, разворачивается, расцветает, постоянно стремится к своему предельному раскрытию, к своей абсолютной истине. Никакое творение не коренится вовне; все дано, все, как дерево в семени. Но развитие произойдет лишь со временем, и как семя не есть дерево, так первый человек не есть последний.
Человек дан, но он определяется временем.
Сегодня он в большей мере человек, чем пять или шесть тысяч лет назад, а в будущем, несомненно, в самых человечных из ныне живущих обнаружат много звериных черт. Итак, не в том ли наша правда, чтобы уже сегодня быть совершенными, как в последние дни мира, но проникнутыми духом нашего времени, стремиться подняться столь высоко, сколь только могут достигнуть наши взоры. Тем, кто придет после нас, явятся новые высоты.
* * *
Если мы примем эту мысль, если мы рассмотрим человеческую историю с этой точки зрения, мы не станем решительно осуждать никакую из форм жизни, выработанных историей, мы не сочтем абсолютной никакую ложь. Разумеется, только в том случае, если эта форма реализовалась в основном русле исторической эволюции.
Форму жизни можно судить лишь по тому, насколько она соответствовала самосознанию человечества на тот момент. Когда человек чувствовал себя рабом, или царем, повелителем рабов, социальная и мировая жизнь по необходимости облекалась в автократические формы. Таковы они и поныне; но их время прошло. И если идущие после, те, чье сознание шире, захотели бы сохранить эту устаревшую истину, они сотворили бы ложь.
Никакая доктрина, разумеется, не может охватить бесконечное множество форм жизни. Если бы жизнь действительно шла размеренно, как того хочет эта теория расширения сознания и соответствующих необходимых изменений внешних форм, если бы все человечество в один момент достигало равного уровня сознания, мы бы просто присутствовали при процессе эволюции – самой мирной, скучной и почти механической.
Реальное историческое развитие не эволюционно, а революционно. В каждый момент все ступени лестницы заняты, и те, кто поднялся неизмеримо выше, борятся с неправдой низших. Но то, что побеждает на деле, что изменяет формы реальной жизни, так это центральная сила течения, ибо все формы должны последовательно сменять друг друга: на следующий день после смерти Петра Великого невозможно организовать в России республику по Платону.
Самый яркий и точный пример борьбы во имя неизбежных, необходимых и святых преобразований форм жизни дан нам Россией. Царизм – это одна из великолепнейших ветвей дерева, произрастающего из идеи один и все; Один может все, ему все позволено; Все не могут ничего, им ничего не позволено. Один – это одно. Все – это нечто совсем другое.
Нигде, быть может, идеологические основы автократии не обнажены так, как в русском царизме. О них разбивались те, кто подходил к царизму, как просто к форме государственного устройства, и в борьбе против него вооружался здравым смыслом или моралью.
Если это на самом деле так, суть кроется в самых темных и таинственных глубинах человеческой души, в ее метафизике (даже неосознанной), или еще глубже, В её pелигии (возможно, еще более неосознанной). И требуется особая прозорливость, чтобы проникнуть в самые тайные закоулки души, всю ее перевернуть и искоренить эту идею. Эта сила, сила жизни, сознания, увеличивается с переменой времен, увеличивается, растет, приближается, как морской прилив.
«Он» – это одно, а «Мы» – другое. Почему?
Мы подобны ему, мы хотим быть свободными в нашей воле, как он – в своей; если ему позволено бороться с нашей волей ради утверждения своей, то и нам тоже позволено это делать ради нашей.
Противоположность жива: Один и Все; сменилось лишь соотношение. Началась борьба, но противников, как и прежде, двое: Царь и Революция. Не обнимая в действительности «всех», русская революция написала «все» на своих знаменах, поскольку она борется за «Всех» против «Одного».
На потрепаном знамени царей читаем: «Я», и если бы в «Я», в идее индивидуальности, не было больше зерна вечной истины, старый штандарт уже упал бы, как сорванный ветром лоскут. Но эта же вечная истина сияет в имени «Все», и эпоха требует борьбы и победы, второго «имени», поскольку оно следующее, оно необходимость, неизбежность.
* * *
Конституционная монархия не смогла укрепиться в России, и, вероятно, не сможет никогда. Слишком долго страна была очарована идеей царизма, идеей очень сильной, очень ярко выраженной в русском абсолютизме. Идею можно победить, лишь разрушив ее, а разрушить ее можно, лишь противопоставив ей другую, равной силы и глубины, что, превосходя человеческое, устремляется во тьму сверхчеловеческого.
У конституционных демократов нет подобной идеи, их попытки отыскать гуманный компромисс, сохранив слова (монархия и демократия), безуспешны, они даже не чувствуют силы своего врага, не видят его лица, они сами кружатся, как осенние листья. Оказавшись посреди подлинной борьбы, борьбы двух равных, они мечутся то налево, или направо. Кто не вертится, не в счет, ибо их сила никак не отражается в действительности.
Наши конституционные демократы не знают ничего иного, более спасительного, нежели компромисс. Потому что алкая справедливости и гуманности, они из благосклонности ко всем хотят, чтобы никто не получил ничего подлинного, но всем бы досталось подобие чего-то: чтобы монарх был, но подобием монарха; чтобы демократия была, но подобием демократии.
Ибо есть нечто, что они чувствуют, глубоко, хотя и неосознанно, а именно то, что если монарх действительно является монархом, то существование демократии становится невозможным, и наоборот. Все спасение – в подобии.
Если борьба в России реальна, если она действительно началась, но никто не обсуждает дальнейшего, то все это утопические мечты, нереалистичные, мертвые абстракции. Рассматривая то, что происходит в России, мы очень ясно видим, насколько этот компромисс, придуманный узким позитивистским умом, основывающемся на принципах здравого смысла, справедливости и порядка, слаб, абстрактен и теоретичен, и насколько реальна, реальна во плоти и крови, борьба двух идей.
Эта борьба не прекратится, она не может, не должна прекратиться, пока один не сокрушит всех, или, как это исторически случится, все не уничтожат одного. Никакой компромисс не заставит сосуществовать эти яркие и исключительные идеи; их истинное соединение принадлежит отдаленному будущему, и обусловлено грядущей победой вceх.
Тому, кто сегодня борется за всех, слава, честь, полное оправдание.
Оправдание! Есть действия, которые человек не хочет совершать, тем менее хочет, чем более он является человеком, чем больше он продвинулся исторически. Это убийство.
Отвращение, идущая из самых интимных глубин человеческого существа невозможность убить, пресечь жизнь другого, существуют столько же, сколько существует сама жизнь. Но этот внутренний, врожденный, бесспорный закон, любому человеку запрещающий убийство, пока мало осознан. Человек непрерывно преступает его под гнетом обстоятельств.
Он чувствует его всегда, но более или менее слабо. Он уже старается оправдаться перед самим собой в убийствах, которых он не хотел, но на которые его вынудили обстоятельства. И круг обстоятельств, при которых человек признает свое право на убийство, с каждым днем сужается. Обыкновенный человек никогда не находит их окончательно.
Долгое время в сознании обыкновенного человека сохранялись убежища, где, убивая, он мог оставаться спокойным: война, дуэль, иногда страсть, для иных – страдание. Ныне в этих случаях он только «почти» спокоен. Быть может, еще не так давно человек пребывал абсолютно спокойным после случайного убийства, не связанного с войной; ему еще не приходило в голову, что он «не хотел»; ему не нужно было ни прощать себя, ни отказывать себе в прощении.
Сегодня те, кто ищет оправдания, понимают гораздо больше. Нельзя простить убийства; но оправдать его, то есть санкционировать поступок любого человека, если он совершен во имя будущего и внушен разумом и нравственным чувством, – не только можно, но и должно. В борьбе, в движении вперед, все – оправдание идущему; не только прощение, но оправдание его существования, необходимого для высшего блага.
* * *
Если рассмотреть со вниманием и любовью наше революционное движение и суровые, почти монашеские нравы наших первых революционеров, членов «Народной Воли», ставших террористами, – то станет ясно, что они были не менее людьми, чем наши конституционные демократы, отвергающие всякое убийство во имя гуманности и мечтающие, из-за сильного отвращения к терроризму, предпринять энергичные мирные реформы для блага воображаемого народа, живущего при воображаемом царе.
Разумеется, все наши первые бойцы за идею «Всех» против умирающего, и тем более опасного «Одного», знали или чувствовали, что им, людям, не хочется убивать других людей. Перовская, Желябов и сотня других, менее блистательных, все начали с «хождения в народ» для «мирной пропаганды». Во время суда над ними многие из них об этом рассказывали, и прибавляли с трогательной наивностью: «Если бы правительство нас не преследовало, если бы нас не начали арестовывать, высылать, убивать…»
Если! Как самодержавное правительство могло этого не делать? Нарождавшаяся идея всех еще не чувствовала, до какой степени она противоположна самодержавию, насколько окончательная гибель автократии необходима для ее собственной жизни, для ее воплощения.
Самодержавие сразу же об этом догадалось и стало защищаться. Вставал вопрос: Быть или не быть, и очевидно, что оно не могло не ответить за себя: «Быть». Значит следовало защищаться. Оно имело в своем распоряжении много средств: все виды физического насилия, используемые против рабов: произвол, пытки, казни. Все это соответствовало его коренным началам. «Они», революционеры, так сказать, не существовали, если «Он», царь, существует. Они существуют не более всех остальных, но они беспокоят, как лишний элемент, гангренозный член, который надо ампутировать.
Это отвечает здравому смыслу, просто, понятно. Сейчас, когда 8/10 населения против правительства, а остальные с ним, – если бы каким-нибудь чудом эти 8/10 расположились с одной стороны, а прочие – с другой, и если бы царь имел к тому материальную возможность, – он бы одним ударом покончил с первыми. Он не мог бы поступить иначе, оставаясь царем.
Такая быстрая казнь невозможна, но лишь материально. Но самодержавие делает все, что в его силах, хоть и понимает невозможность захватить всех революционеров. Принцип неограниченной власти, единственной личности, царящей над Всеми, существование Одного, которому все позволено, который вне закона и этим одним приобретает черты человекобога, в религиозном отношении поддерживается православной церковью, санкционирующей святость самодержавия. Потому и не следует удивляться епископам и священникам, проповедующим и благословляющим убийства революционеров, без стыда присутствующим при казнях, одобренных ими.
* * *
За «позорной» повозкой участников событий 1/13 марта 1881 г. шли гораздо более позорные пять священников. Когда Плеве зачитал осужденным приговор, объявив, что они будут казнены тотчас же, когда солдаты прекратили бить в барабаны, священники, задрав рясы, подошли к виселицам протянуть осужденным золотой крест для целования.
Если священники не знали, какое кощунство они совершают, тем лучше для них. Жертвы, отказавшиеся целовать крест, были в большей мере людьми, и гораздо ближе, чем они, к Евангелию, книге, в которой все, что есть человеческого, заключено в самых малейших деталях.
Не так давно митрополит Антоний ходил в тюрьму и пытался с помощью Писания убедить «преступников», что Христос (какой?) позволяет убийство тому, которому все позволено, что он его даже побуждает, тогда как Все, прочие, являются преступниками и ничем более. Этот епископ Антоний Храповицкий страстно желает предать казни противников самодержавия.
Стоит представителям православной церкви собраться вместе, как из их собрания исходит единственный общественный принцип, какой они могут себе представить: слепое подчинение самодержавной власти. Эти трупы на мгновение оживают, их члены начинают двигаться, гальванизированные именем царя, необходимостью казней, гонений и запретов в защиту самодержавия.
Роковой союз православия с царизмом, зависимость его от царизма очень важны,) их сплетение слишком сложно, чтобы можно было охарактеризовать его мимоходом в нескольких строках. Я отсылаю читателя к моей статье «Сила царизма», представленной в данной книге.
Если положение церкви в России таково, то надо ли удивляться, что русские революционеры, противники царя, являются и противниками церкви? Это «безбожники», как именует их церковь, тем не менее посылающая своих служителей сопровождать их на эшафот.
Они, «безбожники», они, жертвующие всем, что имеют, и даже самой жизнью, с удивительной силой воли, со слепой убежденностью, направленной к одной цели, они, идущие на бой за всех «обездоленных», скрывающиеся в подземельях, как первые христиане в катакомбах, переживающие ужасную внутренную борьбу, – эти мученики во всех смыслах слова, эти аскеты во имя Духа, да позволено ли в самом деле называть их «безбожниками»?
В новой идее нет еще имени Бога. Имя пока еще там, откуда Бог ушел.
«Сим победиши» – говорят служители православной церкви, поднимая крест против бойцов Революции. Но фарисеи, если и не выражались таким образом, также думали, что победят при помощи креста, распиная на нем непокорного Христа. «Они не ведают, что творят». Тем лучше, повторю я, для тех, кто сегодня «не ведает». Но История не повторяется: невежество прошедших веков сейчас уже непростительно… Время его больше не оправдывает.
* * *
Можно сказать: жизнь нельзя заключить в теорию; Россия не поделена буквально на две части: революционеров и правительство. Более того, она так велика, так разнообразна, народы и культуры несходны даже по времени: несложно найти там людей XVII века. «Народ», это что такое?
Говоря о России, я преднамеренно не хочу ее судить, обсуждать, разделяя на классы.
Разделение России на «народ» и «не народ», а «не народа» на интеллигенцию, рабочих и пр., завело бы нас слишком далеко, и я здесь не берусь за эту сложную и частную задачу. Рассматривая дух революционной борьбы, конфликт двух идей, смену эпох, нам и людей следует разделить на два лагеря. Две идеи обозначают два враждебных лагеря. Неважно, до какой степени и с какой силой выражается приверженность к той или другой партии того, кто сам непосредственно не сражается, и вполне ли он сознателен.
Да, скажут мне; но, несмотря ни на что, «народ» существует, народ, о котором все спорят, о котором одни говорят, что он до сего дня «предан православию и самодержавию», другие – что он уже давно атеист, и все соглашаются в том, что он темный.
Так что такое народ?
Меня можно упрекнуть в абстрактности обобщений, но есть ли что-нибудь более абстрактное, чем это произвольное обобщение, это несуществующее понятие – «русский народ»? Народ – это группа земледельцев? принадлежащие к каким-либо губерниям? или принадлежность к народу обусловлена кровью? или это люди одного уровня, некультурные? Каждое из этих новых условий сужает круг, и мы вскоре мы вычислим в качестве русского народа горстку индивидуумов, которых и во внимание принять нельзя.
Для самодержавия народ – это те, кто за царизм, и теоретически это все; остальные – возмутители, «нечто», «не должное существовать». Аналогичное, но противоположное деление естественным образом принято революционерами: народ, это все, кто борется за всех против одного, в принципе это все.
Историческая победа принадлежит началу, которое воплощается, которое становится фактом. Мы видели, как интеллигенты, которые считают себя умеренными и миролюбивыми, в реальности становятся революционерами. Но это не все. На наших глазах люди не интеллигентные, те, кого обычно называют народом, те, которые сами о себе могут сказать, что они верноподданные царя, поднимаются вместе с революционерами. И это как раз те, в ком новая истина прорастает как будто под воздействием органической силы, кто бессознательно включается в борьбу, это те, кто обеспечит победу той партии, к которой присоединится.
Прошлое защищается, настоящее атакует. Смутное, неведомое поднимается из бессознательных глубин и силой истории, жизнью души присоединяется к атакующим.
* * *
Даже с фактической точки зрения нельзя провести никакой границы между «революционной интеллигенцией» и «народом». Прежде всего, большинство русских революционеров даже по крови происходят из народа. Образование отдалило их от образа жизни народа, но не от его духа. «Идя в народ», они туда возвращались, поскольку принадлежали к нему по духу; но они не понимали в то время, что их возвращение напрасно. Возможно, они подспудно ощущали, что что-то следовало бы изменить, что надо преодолеть обычаи, в некотором роде превзойти их, не выходя за их рамки.
Если бы было возможно признать, что выходец из народа отказался от своего духа вследствие каких-либо контактов с культурой, то это бы означало, что русский народ не имеет собственного духа, души, отличающей его. Тогда это была бы лишь подделка души, поддерживаемая исключительно отсутствием культуры и зовущаяся «православие и самодержавие». И если бы это прошлое стало бы окончательным, истощенная Россия должна была бы погибнуть, ее обитатели рассеяться, и само воспоминание о ней исчезнуть.
Но нет народа без собственной особенной души. Только искать ее нужно не здесь или там, не среди крестьян или интеллигентов, но повсюду, где можно уловить один и тот же способ души осмыслять себя в реальности. Раньше ее находили в самодержавии. Мировой принцип абсолютизма воплотился у нас по-русски в царизме и русской церкви. Революция также русская, народная; первый из революционеров и последний из мужиков несут в себе ту же душу того же народа.
Разве они не «народ»: Михайлов, Желябов, Халтурин, студенты, солдаты, пробудившиеся от сонного оцепенения и не знающие еще, куда кинуться в первом порыве? Правительство напрасно тешит себя тем, что есть полки, отличившиеся в грабежах и расстрелах; это завтрашние революционеры.
Мне конечно возразят: но тогда почему все реакционные сословия, «Русские Собрания», земства, посылающие царю верноподданнические адреса, вся черная сотня, все русское духовенство, самодержавное правительство и сам православный царь, почему и они не «народ»? Тем более что все они «верующие», в отличие от революционеров. И если мы согласимся, что русский народ религиозен… Религиозен ли он?
Это вопрос самый важный, самый вечный и самый избитый. Все пытались на него ответить, никто не смог. У меня тоже нет готового ответа, – история разрешит этот вопрос. Но у меня есть мнение на этот счет, которое я считаю необходимым изложить.
Прежде чем ставить частный вопрос: религиозна ли душа русского народа, религиозна ли русская душа? – надо поставить его в более общем виде: религиозна ли человеческая душа вообще?
Мне представляется, что изучив все, что может быть изучено, на этот вопрос можно ответить лишь положительно. Избегая точных формулировок, можно сказать только: да, по природе своей человеческая душа религиозна. Тертуллиан даже говорил: «Человеческая душа по природе христианка», заявление смелое, неточное по существу и не могущее быть таковым, если мы рассуждаем о человеческой природе вообще и имеем точное представление о христианстве. Но очень хочется так выразиться, пытаясь определить особый характер русской религиозной души: русская народная душа по преимуществу христианская. Она ни православная, ни католическая, ни протестантская – надо это помнить – но христианская.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.