Текст книги "Хемингуэй. История любви"
Автор книги: Аарон Хотчнер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Часть VI
Те, на кого можно рассчитывать, и те, кого следует скинуть со счетов
На третий день моего визита в Ки-Уэст, вечером, Мэри устраивала у себя прием для членов элитного клуба любителей орхидей, которые рассказывали ей, как создать в их доме на Кубе орхидериум – это их слово. Что ж, коль так, Эрнест решил улизнуть со мной из дома и поужинать в его любимом заведении – «Неряха Джо» был самым знаменитым баром Ки-Уэста.
– Я когда-то был совладельцем «Неряхи Джо», вместе с Джо Расселом, – сказал Эрнест, – меня называли «теневой компаньон». Мы держали подпольное казино, там-то и были настоящие деньги. Только найти хорошего крупье непростая задача, потому что действительно хороший крупье будет вас обворовывать, а вы не сможете его на этом поймать, хоть и знаете, что он вор. В любом игорном бизнесе, включая и наш, самых больших расходов требует поддержка полиции. Мы выложили семь с половиной тысяч за избрание шерифа, а он во второй год в своей должности обнаглел и прикрыл нас, поэтому мы его тоже прикрыли.
В заведении было полным-полно туристов, но в нише стоял особый столик, приготовленный специально для Эрнеста. Мы заказали коктейли «Маргарита» – «Папины двойные», рецепт которых был придуман в баре «Эль Флоридита» в Гаване. Нам также принесли блюдо с горой креветок в панцире и соусник с острой мексиканской сальсой.
– Хотч, – обратился ко мне Хемингуэй, – я хочу попросить вас об одолжении. Мисс Мэри житья мне не дает. Говорит, я не единственный человек в нашей семье, кто пишет, но до того поглощен собой, что ее просто не замечаю.
– А что за одолжение?
– Помогите ей получить заказ от какого-нибудь журнала. Вам известно, что она была внештатным корреспондентом «Тайм», когда мы познакомились с ней в Лондоне? Она хочет писать очерки. Но я понятия не имею, куда ткнуться, чтобы ей что-то заказали. Подумал, что вы живете в Нью-Йорке, где все журналы, ну и, может быть, у вас что-то получится.
Я уже очень давно не писал ничего для журналов и потерял связь с редакторами, но сказал, что обязательно попытаюсь. (Я и в самом деле добился для нее заказа – написать статью «Мой муж Эрнест Хемингуэй» для одного из женских журналов.)
Эрнест сказал, что ему неприятно просить меня об этом, но Мэри денно и нощно, без всякой пощады и жалости его пилит: мол, он отказывается видеть в ней писателя, боится соперничества, и так до бесконечности, доводит его до бешенства, так что он готов швырнуть ее пишущую машинку в бассейн.
– Марта[21]21
Марта Геллхорн – третья жена Э. Хемингуэя.
[Закрыть] была такая же, вечно точила мне мозги своими репортажами, требовала, чтобы мы всегда подстраивались под ее сроки, решала, когда и куда мы должны пойти, чтобы быть там-то и сям-то, потому что у нее задание. Писала она хорошо, отдаю ей должное, но, как писатель, я не желал ставить ее журналистские интересы выше моих, писательских. Словом, полный разлад. Расстаться нам было просто: нас не связывали ни дети, ни любовь, она зарабатывала больше, чем я, и постоянно давала понять, что без меня ее ждет гораздо более яркая жизнь, чем со мной. И, наверное, она была права, потому что и вкусы, и цели у нас были разные. Я любил писать в одиночестве, мне было далеко до ее честолюбия. Роман, который начался у нас во время гражданской войны в Мадриде, под бомбами, выдохся, как только мы совершили ошибку, поженившись, но я не жалею об этом романе, потому что хотя бы в одном отношении он обернулся благом: Паулина была наконец-то вынуждена подать на развод.
Я подумал, что сейчас самое время снова навести Эрнеста на разговор о картинах Мерфи, и спросил его, почему Мерфи написал всего несколько картин и бросил живопись как раз тогда, когда критики стали его хвалить.
– Деньги, будь они прокляты, деньги, – ответил Эрнест. – Его бостонской семье принадлежала компания «Марк Кросс», производство роскошных изделий из кожи, и когда отец Джеральда умер, он вернулся в Нью-Йорк и встал во главе компании. Поменял палитру на портфели из телячьей кожи и никогда больше не брал в руки кисти.
– К тому времени «И восходит солнце» уже опубликовали?
– Только-только начали продавать. В первые дни моего стодневного отлучения я пытался удержаться на поверхности, ища поддержки у друзей, которые, как мне казалось, не оставят меня в трудную минуту, у той же леди Дафф и ее развеселой компании. Но когда я пришел в ресторан «Дом»[22]22
От фр. DÔme – «купол».
[Закрыть] с подписанными экземплярами свеженапечатанной «И восходит солнце», они встретили меня как врага. Пэт назвал меня иудой и заявил, что они и в руки не возьмут мою гнусную книжонку. Я изумился, спросил: «Да что с вами? Я лишь рассказал о нашей поездке в Памплону. Что тут дурного?» – «Ах, что дурного? – закричал он. – А то, что теперь весь мир считает меня жалким пьяницей, который трахает свою потаскушку кузину». Я обратил его внимание на то, что у героев книги совсем другие имена. «Ну да, конечно, разве кто-нибудь догадается, что леди Бретт Эшли в вашем романе – это леди Дафф Твисден? Не смешите нас!» – «А меня превратили в пошлейшего местечкового еврея, – подхватил Гарольд. – Что я сделал дурного, почему вы изобразили меня таким подонком? Я занимался с вами боксом, играл в теннис, приносил вам устрицы из ресторана «Прунье», приносил бутылки «Пуйи-Фюиссе», представлял вас влиятельным людям, знакомил с парижскими издателями, и все для того, чтобы люди вокруг показывали на меня пальцами – вон идет Гарольд Стерн, слизняк еврей из романа Хемингуэя!»
Я сказал им: да послушайте, послушайте же вы все меня наконец – мой роман всего лишь о том, как мы жили, что делали, и я ведь не называл ваших настоящих имен. Дафф заявила, что я ее оклеветал, что она не спала с этим тореро, будь он трижды проклят, а Пэт спросил меня: что, значит, на войне мне отстрелили мое мужское достоинство и я и есть импотент Джейк Барнс?
Тут я им выдал. Трусы, ничтожества, боитесь увидеть себя такими, какие вы есть на самом деле. Вы, Пэт, прихлебатель и пьяница, трахаете собственную кузину и клянчите деньги у всех, у кого только можно. Вы, Дафф, прелесть, я вас обожаю, но давайте честно: вы скачете из постели в постель, как блоха, надеясь найти то, что когда-то потеряли, хотя и сами не знаете, что это. А вы, Гарольд, вы знаете, в чем ваша беда? Вы – Гуггенхайм без гуггенхаймовских привилегий, вы исходите бессильной злобой потому, что другие Гуггенхаймы бросают вам время от времени кость, но в свой круг не допускают и к советам вашим не прислушиваются.
Гарольд вскочил, опрокинув свой стул, и хотел проломить мне голову. Тут вмешалась Дафф. Сказала, что не надо так горячиться. Велела мне уйти и забрать все книги с собой. «Мы такие, какие мы есть, – сказала она. – Раньше мы были вашими друзьями».
Так печально закончилась моя попытка найти поддержку у друзей. В тот вечер мой ужин состоял исключительно из виски. А потом я пошел в «Ле Де Маго»[23]23
От фр. Les Deux Magots – «Две макаки».
[Закрыть] и снова пил виски.
Эрнест сделал знак официанту принести еще одну «Маргариту». Посмотрел на мою тарелку с остатками креветок и спросил: «Почему вы не едите головы? Это же самое вкусное». Взял одну и стал с удовольствием высасывать. Я тоже стал высасывать, но без всякого удовольствия.
– Мне сказали, что Гарольд Либ поклялся застрелить меня при первой же встрече, потому что я оклеветал его в своей книге, – то, что я его там назвал Робертом Коэном, в расчет не принималось. Чтобы облегчить ему поиски моей особы, я послал ему телеграмму, что в такой-то день и в такой-то час буду в «Ле Тру дан ле мур», что напротив «Кафе де ля Пэ» на бульваре Капуцинов, однако кровавый мститель Гарольд так и не появился. Впрочем, неделю спустя, когда я ужинал в ресторане «Брассери-Липп» на Сен-Жермен-де-Пре, я увидел, что Гарольд входит в дверь. Я тотчас подошел к нему и протянул руку. Он улыбнулся и хотел было ее пожать, но вдруг сообразил, что после публикации «И восходит солнце» мы стали смертельными врагами, отдернул руку и спрятал ее за спину. Я пригласил его выпить со мной, но он отказался. Не просто отказался, но произнес: «Никогда!» Никогда так никогда, сказал я, вернулся к своему столику и стал пить один. Он ушел из ресторана, и тем вендетта и кончилась.
Их компания вскоре распалась. Возможно, какую-то роль сыграл мой роман. У Дафф все кончилось очень печально. Она сгорела от вспышки острого туберкулеза. Все, кто нес ее гроб, были когда-то ее любовниками. Когда выходили из церкви, один из них поскользнулся на выщербленной ступеньке, гроб упал, покатился по крутой лестнице на тротуар, и крышка с него слетела.
К нашему столику подошел официант: он принес салат из тунца, авокадо и крабов – одно из любимых блюд Эрнеста.
– Они тут меня уважают, – заявил Эрнест. – Какая красота! Вы когда-нибудь видели что-то подобное на тарелке? Повар, который создал этот рецепт, покончил с собой.
Я сказал, что никогда в жизни не пробовал ничего вкуснее, и мы молча приступили к еде, сосредоточив на салате все свое внимание.
– Неплохо для кабака, – заметил Эрнест, когда мы доели салат, и подал знак, чтобы принесли еще по одной «Маргарите».
Я спросил его, как повели себя его парижские друзья, когда он расстался с Хэдли: осудили или проявили понимание?
– Может быть, и не осудили, просто обстоятельства складывались так, что от каждого из них я получил под зад коленкой. Взять хотя бы салон Гертруды Стайн. Я считал и ее, и тех, кто там бывал, своими друзьями. Встречался у нее со своими знакомыми писателями и художниками. Но однажды вечером мы с Пикассо зашли выпить в бар «Динго». Посидели, поговорили, я просил его сделать иллюстрации к моей новой книге о матадорах, которую хотел написать. Потом мы пошли к Гертруде – был тот самый день недели, когда у нее все собирались. Когда мы появились, там уже были Джим Джойс, Дос Пассос, корреспондентка «Нью-Йоркер» Джанет Фланнер, художник Хуан Грис. Наливая вино нам с Пабло, Гертруда сказала: «Слышала, вам обоим не понравилась моя “Автобиография Алисы Токлас”. Мои осведомители донесли мне, что и вы, и вот этот критик-самозванец, сеньор Пикассо, поливали ее грязью в книжном магазине Сильвии».
Я ответил Гертруде, что да, книга нам не понравилась, потому что полна злопыхательства и грязной клеветы.
«Ничего подобного, – возразила Гертруда, – я просто дала объективную оценку вам и всем остальным».
«Нет, вы нас оклеветали», – заявил Пикассо.
«Если человек не желает знать о себе горькую правду, он говорит, что его оклеветали», – парировала Гертруда.
«Клевета, Гертруда, злопыхательство и клевета», – вступился я.
Гертруда приблизила ко мне свое широкое лицо. «Да ведь это я вас создала, Хемингуэй, надо бы вам это понимать, – крутого брутального мачо, который странствует по белу свету в поисках приключений. А на самом деле вы жалкий трус, не выдержали первого же испытания, и я в вас глубоко разочарована».
«Ну что же, господа, – сказал я, – перед нами классический случай разжижения мозгов. Женщина, еще недавно худо-бедно владевшая теми умственными способностями, которыми ее наградил Господь, совершенно их утратила: несет околесицу и возносит себя до небес».
«Вас еще лишь только поманил к себе успех – всего одна книга, всего лишь капля в океане жизни, и на этом основании вы позволяете себе судить одну из тех, кто стоит неизмеримо выше вас. Да вы просто смешны!»
К беседе присоединился Джойс:
«Правильно, Хем, так с ней и надо разговаривать, ложь – это то, чем она живет. Сидит как идол в своем салоне, опутывает сетью своих сплетен талантливых людей. Предлагаю всем переместиться от Гертруды, у которой никогда не бывает настоящей выпивки, в бар “Мак-Гроу”, будем там пить добрый ирландский виски».
Вот так мы расстались с Гертрудой Стайн.
«И еще я получил полное нежности и понимания письмо от моей любящей матери, которое ношу у сердца». Эрнест достал из кармана бумажник, из бумажника вынул листок бумаги и прочел: «Эрнест, я получила подписанный тобой экземпляр книги “И восходит солнце”, которую ты мне послал. И хотя как твоя мать я рада, что она хорошо раскупается, ты удостоился сомнительной чести написать самую непристойную книгу года. Уверена, ты знаешь и какие-то другие слова, кроме “хрен” и “сука”. Я тебя искренне люблю и все еще верю, что ты создашь что-то достойное, что будет жить после тебя».
Эрнест сказал, что надеялся найти прибежище у Сильвии Бич, в ее книжном магазине – она была ему как сестра, ближе, чем его родные сестры, но так ему сочувствовала, так стремилась утешить в его беде, что он стал чувствовать себя вызывающим жалость ничтожеством, а жалости он как раз и не хотел. Не хотел, чтобы испытание ста днями раздавило его, как козявку. И потому стал избегать Сильвию.
– Еще я рассчитывал, что буду, как и раньше, встречаться по четвергам с Джойсом, но, когда я появился вечером в нашем любимом кабаке, он выложил мне, что я для него в настоящее время persona non grata: я-де из-за моих нынешних передряг так раскис, что могу залить его виски слезами.
И верно, от спиртного мои мучения усиливались. И от писем Паулины, которые я получал каждый день. Она жаловалась, как ей невыносимо тяжело жить в скучном Пигготте, как она безумно тоскует обо мне, как ей хочется прислать мне себя в дешевом конверте за два цента. Эти письма были для меня чем-то вроде запальных устройств, я в ответ разражался потоками пошлейших, позорных ламентаций, упивался жалостью к себе, винил себя в ее страданиях – словом, впал в добровольное помешательство.
Я сказал:
– Папа, но я считал Джойса вашим добрым другом, как грустно слышать, что он вас предал. А Фицджеральд?
– Скотт – нет, его действительно волновала моя судьба, так же как меня его. Доброжелательная критика – вот на чем зиждилась наша дружба. Когда я ему рассказал, что попал меж двух огней и об испытании ста днями, он принял сторону Хэдли. Сказал: «Вспомните, я пытался вас остеречь от подобной путаницы. Предупреждал вас, что Паулина не удовольствуется ролью любовницы, она хочет за вас замуж. Зимой она начала на вас массированное наступление с целью захвата и в то же самое время подружилась с вашей женой, изображала из себя святую невинность, время от времени отдалялась, но ненадолго, чтобы вы начали по ней скучать. Может быть, вы что-то и выиграете, если выберете ее, но вам придется жить с вечным чувством вины. Не пытайтесь жить с чувством вины, это разобьет вам сердце».
Я ответил Скотту, что любить двух женщин одновременно, любить по-настоящему – самое большое несчастье, какое только может постичь мужчину, он просто этого не понимает. Во мне живут два человека, и оба счастливы в любви, но они сиамские близнецы, и их нельзя разделить, поэтому один сейчас должен умереть: близнецы разделяют чувства друг друга, но вынуждены притворяться, придумывать всякие увертки. Я ненавижу себя за то, что позволяю жить им обоим, хоть и знаю, что один из них должен умереть, и при этом испытываю иррациональное удовольствие оттого, что меня любят две женщины. И я живу в выдуманном, ненастоящем, иррациональном мире, вроде тех, что мы с вами создаем в своих романах и рассказах, – эдакий замкнутый в самом себе Эдем.
Скотт спросил меня: а что, они действительно такие разные? Я ответил: да, они разные. Хэдли бесхитростная, старомодная, чуткая, открытая, целомудренная. Паулина ультрасовременная, экстравагантная, элегантная, напористая, хитрая, оригинальная.
Скотт спросил, такие же ли они разные в постели.
«День и ночь, – ответил я. – Хэдли нежная, мягкая, податливая, всегда следует за тобой, легкий естественный оргазм. Паулина неистовая, требовательная, властная, должна быть сверху, ее оргазм – шторм в двенадцать баллов. Полная противоположность друг другу. Хэдли подчиняется мне, а я подчиняюсь Паулине».
«Послушайте меня, Эрнест, – сказал Скотт, – главное – это чтобы вы подчинялись сами себе. Помимо секса Паулина означает еще несметные деньги, прислугу, роскошный дом, дорогие рестораны, сафари по высшему классу, собственную яхту…»
Я сказал, что мне на все это наплевать.
«Неправда, Хем, не наплевать, – возразил он, – вы будете жить так, как живу я, а вы этого страстно хотите. Хотите, чтобы у вас был персональный столик в ресторане отеля “Ритц”, вилла на мысе Антиб, высококлассные сафари. Бедность вам осточертела. Она изнуряет человека, и вас она доконала».
«Но у меня будут деньги, их принесут книги», – возразил я.
«Это будут совсем не такие деньги, – сказал Скотт. – У вас нет дядюшки Гаса в роли персонального банкира. Вы работаете сдельно, вам выплачивают деньги раз в несколько лет. А на что жить в промежутке? Вам нужна прекрасная душа Хэдли, ее жизненная сила. Ни сама Паулина, ни ее деньги вам этого не заменят».
Двое разряженных певцов-кубинцев переходили от столика к столику со своими гитарами. Вот они подошли к нам и запели в знак приветствия кубинскую песню, которую Эрнест знал, и он стал им подпевать. Когда певцы прошли дальше, Эрнест сказал, что еще в конце тридцатых, уезжая из Ки-Уэста, он оставил в чулане «Неряхи Джо» что-то из своих вещей и неплохо было бы сейчас посмотреть, в каком они состоянии, лучше ли сохранились, чем то, что осталось дома. Утром, когда я был вместе с Эрнестом в гостиной, он открыл дверь в комнату, где много лет назад сложил экземпляры своих первых изданий – рукописи, письма и неопубликованные материалы. Он взял в руки экземпляр первого издания «Вешних вод» – это был его первый опубликованный роман, библиографическая редкость, – и что же: съеденная плесенью обложка отвалилась. В маленькой картонной коробке лежала рабочая рукопись «Иметь и не иметь». Страницы истлели и тут же рассыпались от прикосновения. Плесень, грибок и прожорливые насекомые-вредители сделали свое черное дело. Эрнест сказал, что после того, как он ушел со сцены, Паулина навела здесь порядок по-своему. Журналы, которые занимали слишком много места, выкинула. Рукописи, все до единой, вынула из шкафчиков, защищающих их от плесени, и сложила в картонные коробки, где они и стали идеальным строительным материалом для мышиных и крысиных гнезд и лакомым блюдом для гигантских ки-уэстских тараканов.
И вот сейчас в чулане «Неряхи Джо» Эрнест увидел недоступный плесени сейф, в который сложил свое имущество, открыл ящик и вынул из него рукопись «И восходит солнце». Она была в прекрасном состоянии, как и все другие лежащие там рукописи и бумаги.
– Что скажете, господа? – воскликнул он. – Жукам-вредителям и тараканам здесь ничего не обломилось и не обломится, пусть не зарятся. – Он радостно засмеялся и бережно задвинул ящик. – Как видите, «Неряха Джо» вовсе не такой уж неряха, – заключил он.
На следующий день было невыносимо жарко, в воздухе ни дуновения, в саду гудели полчища насекомых. Эрнест велел привезти лед, и большие глыбы плавали в теплой воде бассейна, но не охлаждали ее, эффект был скорее психологический. Мы сидели в тени на краю бассейна, опустив ноги в воду, рядом плавали глыбы льда. Мэри была в гостиной, где под потолком работал вентилятор, и писала письма.
– Стало быть, когда начались эти сто дней, вы остались совсем один?
– Совсем один. Я словно оказался в одиночном заключении в огромной тюрьме, где нет смотрового глазка, нет ключа, а тюремщик я сам. Я виделся с Бамби, водил его гулять, чаще всего в Люксембургский сад. Когда я приходил за Бамби, нашим милым, ненаглядным Бамби, Хэдли не бывало дома, и от этого разлука становилась еще более мучительной. Бамби придумал мне имя – Madam Papa[24]24
Няня папа (фр.).
[Закрыть]. Рассказывал мне о злом волке, который живет у них в квартире: «Il n’est pas gentil, le monsieur Loop-Loop»[25]25
Мсье Луп-Луп очень страшный (фр.).
[Закрыть]. Случалось, он заводил разговор о Хэдли, когда мы сидели с ним на скамейке в Люксембургском саду и кормили голубей или ели в павильоне мороженое. «Mama est triste, – говорил он. – Elle pleure»[26]26
Мама грустная. Она плачет (фр.).
[Закрыть]. Это было уже совсем как нож в сердце.
По кромке бассейна бежала маленькая ящерка. Она остановилась на минуту на коленке Эрнеста, быстро взглянула на него и проскользнула дальше. Эрнест продолжал рассказывать:
– Запертый, как в ловушке, в холодной студии Мерфи, сломленный, полуголодный, я едва наскребал денег, чтобы поесть хоть раз в день, и, чтобы не думать о своем несчастье, заставлял себя писать рассказы о тяжелых событиях моей жизни. Когда я писал «Канарейку в подарок», я заново пережил ту последнюю поездку с Хэдли на поезде в Париж, где мы должны были расстаться. «В чужой стране» вернул меня в Италию, в госпиталь, где мне лечили раздробленное колено и рядом со мной на процедурах был майор итальянец, которому искалечило правую руку. Я рассказывал об этих событиях, и это помогало мне изжить горькие воспоминания.
Ночами, даже не пытаясь заснуть, потому что это все равно не удавалось, я частенько бродил по Парижу. Выходил на площадь Согласия, смотрел, как со всех улиц мчатся, пересекая ее, автомобили, или сидел в кафе возле Триумфальной арки, пил виски и любовался панорамой Елисейских Полей.
Иногда у меня случались галлюцинации, я заново переживал эпизоды прошлого, например тот день, когда Хэдли сказала мне, что ждет ребенка, и я поднял ее на руки и заявил, что могу определить, мальчик это будет или девочка. Я опустил ее на пол и вынул из кармана талисман, служивший мне верой и правдой много лет, – заячью лапку с почти вытершимся мехом, – велел ей лечь и не шевелиться, а сам стал держать лапку над ее лицом. Если лапка повернется влево, значит, девочка, а если вправо – мальчик. Мы затаили дыхание – лапка медленно повернулась вправо. Хэдли засмеялась, вскочила на ноги и сказала: «Давай это отпразднуем, купим у торговца на углу пакет жареной картошки и сосиски и устроим пикник в Тюильри».
«Но ведь идет снег».
«Вот и отлично – будем кидать снежки в статуи».
«Котенок, я люблю тебя».
«Ты будешь любить меня всегда?»
«Буду любить вечно».
«Про вечность мне не очень понятно».
«Вечность начинается там, где кончается всегда».
«Да, пожалуйста, люби меня вечно».
– Мрачные это были ночи, черные, беспросветные, я упал на самое дно, шлялся по кабакам и притонам, заходил в «Кафе де Аматер» на улице Муфтар, где собирались отбросы общества, вконец спившееся отребье, нищие проститутки, мелкие воришки, безработные сутенеры. Возможно, опускаясь до их уровня, я пытался наказать себя за то, что запятнал свою душу.
Эрнест умолк, лицо его помрачнело – нелегко давались эти воспоминания. Он нагнулся к воде, зачерпнул пригоршню у глыбы льда и плеснул себе на грудь и затылок. Мы сидели и молчали, только в воздухе гудели насекомые. Я подумал, что он больше не будет рассказывать. Но он спустился на несколько шагов в бассейн и снова заговорил:
– В то время я серьезно думал о самоубийстве. И не каким-нибудь банальным способом – скажем, перерезать себе вены или открыть газовые горелки, чтобы тебя могли спасти. Нет, мне хотелось умереть, например, во сне. Но как это сделать? Или пусть бы остановилось сердце, когда летишь на лыжах по крутому склону, или накрыла бы снежная лавина, хотя, конечно, умирать от удушья не слишком приятно. Я уехал на несколько дней в Шрунс, катался там в одиночестве на лыжах и признался фролайн Глазер из гостиницы «Таубе», что хотел бы свести счеты с жизнью, попав под лавину. Она рассказала мне о нескольких людях, которые погибли под снежной лавиной, и я понял, что это не лучший способ самоубийства.
И я решил, что лучше всего прыгнуть в воду с океанского лайнера ночью. Нужно только набраться мужества и прыгнуть. Мне это будет сделать легко, потому что я хорошо ныряю. Никаких некрологов, исчез человек – и все. Искуплю грех Паулины, избавлю Хэдли от необходимости разводиться со мной, Бамби скажут, что его papa забрали к себе ангелы.
Это суицидальное помрачение длилось недолго, а сто дней продолжали висеть над моей головой как дамоклов меч. Одним из мест, где мне становилось чуть легче, была церковь Святого Сульпиция. Колокольни-близнецы, три яруса прекрасных колонн, массивных, но изящных. Церковь почти такая же большая, как собор Нотр-Дам, но менее суровая. Находится прямо за Люксембургским садом. Мы много раз проходили мимо нее с Хэдли и Бамби в коляске, но никогда не заходили послушать службу, потому что церковь католическая. Сейчас я часто заходил в нее один. Не молиться, хотя ревностная католичка Паулина пыталась обратить меня, – сейчас меня привлекала старая, выцветшая надпись над главным входом, где провозглашается, что французский народ признает существование Верховного Существа и бессмертие души. Поскольку я искренне верил в то, что моя душа бессмертна, я чувствовал себя там как дома. Когда-то я написал рассказ «На сон грядущий» о том, как меня ранили ночью на войне, и я почувствовал, что моя душа ушла из моего тела, а потом вернулась. Сейчас я осквернил свою душу, и мне была отвратительна сама мысль о сне, потому что я боялся закрыть глаза: вдруг в темноте моя душа снова покинет тело и улетит, а потом, если повезет, вернется. Поэтому мы с моей душой приходили в маленькую прелестную часовню внутри самой церкви, особенно когда играл орган. Наверное, самый большой и самый красивый в мире. Он высился у стены, и его дивные, несказанной красоты звуки питали мою душу и потом поддерживали нас с ней еще несколько дней.
Мэри позвала нас обедать, обед был подан на террасе. Эрнест сказал, что в такую жару есть не хочется, но вылез из бассейна, вытерся, поднялся на террасу и сел за стол.
После обеда, который состоял из холодного фруктового супа, приготовленного по рецепту Мэри, мы разошлись отдыхать: Эрнест и Мэри в большой дом, в свою спальню на втором этаже, куда вела наружная металлическая лестница, а я в домик для гостей, где, к счастью, на потолке крутился большой вентилятор (Эрнест был яростный противник кондиционеров). Я пытался вздремнуть, но днем у меня это не получается. Поэтому я довольно долго наблюдал за внушительных размеров скорпионом, который исследовал пол вокруг кровати.
В конце концов я вернулся на террасу. Над бассейном вилась стая стрекоз. Вскоре ко мне присоединился Эрнест, он принес с собой два бокала вина с содовой. Я напомнил ему, что перед обедом он рассказывал мне о ста днях.
– Ох уж эти черные дни, – отозвался он, качая головой. – Я вычеркивал их на своем календаре, как это делают арестанты. Особенно скверно приходилось ночью, но было несколько заведений, где мне удавалось немного отвлечься от своих мыслей. Например, «Ле Жокей», роскошный ночной клуб на Монпарнасе, великолепный джаз, потрясающие черные музыканты, которых не желали знать в Штатах, но с восхищением слушали в Париже. Я садился у стойки бара. Смотрел на красивых женщин, которые танцевали. Слушал замечательный новоорлеанский джаз. Саксофоны, валторны, ударные – я никогда не слышал ничего подобного. Однажды я увидел среди танцующих необыкновенно красивую женщину. Я не мог глаз от нее отвести – высокая, длинные восхитительные ноги, кофейного цвета кожа, черные глаза. Ночь была очень жаркая, но на ней была шубка из чернобурки. Она танцевала с высоким сержантом англичанином, но все время смотрела на меня, и я тоже неотрывно смотрел на нее. Я встал с табурета и разбил танцующую пару, англичанин попытался оттолкнуть меня плечом, но его дама скользнула от него ко мне. Сержант был готов убить меня взглядом. Мы с женщиной представились друг другу. Ее звали Жозефина Бейкер, к моему удивлению, она оказалась американкой, сказала, что выступает в «Фоли-Бержер» и пришла сюда прямо с репетиции.
Я спросил, почему на ней мех, ведь сейчас июнь, ночь такая теплая. Вместо ответа она на мгновение распахнула шубку и показала, что под ней ничего нет. «Я схватила что попалось под руку, – сказала она, – у нас в “Фоли” не принято много надевать на себя. Приходите! Я в главной роли – Черная Богиня». Она спросила меня, есть ли у меня жена. Я ответил, что и сам этого не знаю, что люблю двух женщин, одна из них моя жена, но ни та ни другая не хотят идти на компромисс.
«Мы должны поговорить, – сказала она, – со мной однажды тоже такое приключилось».
Я предложил пойти выпить куда-нибудь, где саксофон не будет бить по ушам. Она согласилась, но сказала, что сержант может затеять драку. И оказалась права. Англичанин и в самом деле хотел помешать нам выйти, заявив, что она с ним пришла, с ним и уйдет. Я сказал, что решать будет дама. Англичанин ответил, что будет ждать меня на улице.
Едва мы вышли из «Ле Жокей», сержант рванул меня за руку, да так, что оторвал рукав, развернул к себе и шваркнул об стенку. Я бросился на него, мы сцепились всерьез, и тут раздались свистки полицейских. Я был явно сильнее, он лежал подо мной на тротуаре, но полицейские уже подбегали к нам, и Жозефина быстро подняла с земли рукав и потащила меня прочь.
Ту ночь я провел у Жозефины, сидел в ее кухне за столом, пил шампанское, которое ей прислал кто-то из почитателей ее таланта. И бесконечно рассказывал о своем несчастье, объяснял, анализировал, осуждал, оправдывал – ну, полный бред собачий. Жозефина слушала меня и сочувствовала. Да уж, вот кто умел слушать. Сказала мне, что тоже одновременно любила двоих и ужасно мучилась.
Я сказал ей, что боюсь потерять свою душу. Что бы я ни решил, я причиню боль одной из своих женщин, и душа огорчится. Однажды она уже чуть не покинула меня, и сейчас я боюсь, что вдруг мое поведение отвратит ее от меня и она никогда больше ко мне не вернется. Спросил Жозефину, что, по ее мнению, я могу сделать, чтобы убедить мою душу не проклинать меня.
Жозефина задумалась. Потом сказала, что когда-то чувствовала то же самое по поводу своей души. Что единственное, о чем она молилась, так это о своей душе, что ее душа стала ее религией. «Конечно, злые чувства могут обидеть душу, – сказала она, – и она уйдет туда, где лучше. Эрни, нужно, чтобы в вашей жизни произошло что-то доброе, это поможет вам сохранить душу».
Всю ночь до рассвета мы проговорили о наших душах, о том, как мне убедить мою душу не оставлять меня, если я оставлю одну из моих любимых женщин и причиню ей горе.
Я сказал, что помню рассказ, где он описывает клуб «Ле Жокей» и драку с сержантом-англичанином, но девушка там не Жозефина Бейкер.
– Еще бы, – подтвердил он, – я же понимал, что все, что она думает о своей душе, касается только ее, поэтому придумал другую героиню и опустил все разговоры о душе. Когда я пишу о ком-то, я обязательно изменяю имя. Например, я писал о Скотте, но замаскировал его под именем Джулиан.
– Одним из моих излюбленных мест в эти бессонные ночи был такой знакомый до самых дальних уголков Люксембургский сад. Я ходил туда слушать концерты на открытом воздухе – летняя эстрада была построена сто лет назад в виде кружевной чугунной ракушки. После того как концерт кончался, я не уходил: несколько музыкантов оставались и продолжали импровизировать, а locateur[27]27
Арендатор (фр.).
[Закрыть] павильона приносил игристое белое вино, хотя пора было закрываться. Помогало то, что дежурящий в это время жандарм был его шурин. Но однажды вместо шурина дежурил другой жандарм, и, когда я отказался уйти из Люксембургского сада, меня вызвали повесткой в суд за праздношатание.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.