Текст книги "Семь ликов Японии и другие рассказы"
Автор книги: Адольф Мушг
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Я благодарен Максу Фришу за одну чудесную японскую дорожную историю. Молодой ученый-германист, который был его гидом, постоянно заговаривал с ним о Шиллере, он даже именовал поэта «мой Шиллер». Таким образом, гость конечно же был просто обязан вести со своим спутником беседы о Шиллере. В конце путешествия вопрос о том, что же именно в Шиллере так интересует японца, уже не казался бестактным.
– По правде говоря, ничего, – признался тот. – Но ведь вы, господин Фриш, очень интересуетесь Шиллером.
– Честно говоря, не очень, – пришлось признаться Фришу.
Недоразумение удалось рассеять: спутник Фриша первоначально имел в виду совсем другое – он хотел сказать не «мой Шиллер», а «мои ученики»[76]76
Японец произносил «mein Schiller» вместо «meine Schuler» (нем.).
[Закрыть]. Маленькая ошибка в произношении с большими последствиями для всей поездки. Для японца – повод для харакири, если бы он за это время не освоился со знаменитым гостем настолько, чтобы просто посмеяться над своей ошибкой имеете с ним. Шиллер хоть и оказался ни при чем, но все-таки сослужил свою службу.
23
Самую загадочную из всех историй рассказала мне двадцать лет назад одна японская студентка. История касалась ее обучения.
Молодой человек был сокурсником ее брата, который (как и она сама) долгое время провел за границей, однако теперь считал необходимым устроить благочинное замужество сестры. Молодого человека, которого он держал на примете, он ввел в дом как своего друга. Сестра обращалась к нему в этом качестве, употребляя особую японскую вежливую форму «аната». Постепенно женитьба оказалась делом решенным. И тут перед молодой женщиной возникла проблема: она уже не знала, как ей теперь обращаться к своему будущему мужу.
А как бы она обратилась к супругу? «Аната!» – рассмеялась она. Хорошо, так в чем же тогда проблема? Выяснилось, что прежнее «аната» сигнализировало о непринужденных приятельских отношениях, которые она переняла по примеру брата. Однако теперь друг брата считался ее женихом, и запанибратское «аната» стало уже запретным, в то время как формально-почтительное обращение как к супругу – еще не разрешено. Для смены парадигм в отношениях вдруг не оказалось подходящей формы обращения, поэтому девушка старалась до поры до времени вообще избегать всякого обращения.
(Всего лишь несколько недель назад она беззаботно бегала еще на свидания в студенческом городке одного калифорнийского университета.)
24
Конечно же, и в европейских системах существуют эквиваленты подобной дилеммы при расстановке знаков. Только в Японии они рассматриваются как экзотика при чрезвычайно плотной регламентации и богатстве социального дифференцирования.
Трудности, возникающие при изучении японского, – хотя они огромны уже на элементарном уровне, потому что полное понимание невозможно без письма, – кроются не столько в самом языке, сколько в его социальном нюансировании. Те немногие неяпонцы, действительно овладевшие японским, могут вызвать у местных жителей шок при общении. Как может кто-то считаться частью системы, не имея соответствующего обозначения своей личности?
Японцы считают себя способными понять Толстого или Грасса, однако не принимают всерьез того, что иностранец может понять хайку Басё или драмы «японского Шекспира» – классика Шикамацу. По существу, они исходят из непостижимости своей островной особенности.
В одном отношении эта открытая, «с облачным просветом» система придерживается селективности: она отделяет интимное «внутри» от формального «снаружи» и выработала для того и другого различные требования и нормы поведения. Существует пограничный случай – который не зря сильно табуизирован, – демонстрирующий, как японское общество прибегает к отделению и обособлению даже там, где оно слепо и базируется на своих предрассудках. Я говорю об исключении из общества касты буракуминов, члены которой хотя и не должны больше жить в гетто, считаются, однако, мечеными из-за того, что (исторически) занимались «нечистыми»[77]77
Японские «неприкасаемые» живут в закрытых деревнях или изолированных районах городов и являются потомками людей, занимавшихся презираемыми ремеслами, – скотобойцев, кожевенников, палачей, могильщиков, сжигателей трупов.
[Закрыть] профессиями, несмотря на то что они не выделяются среди остальных японцев абсолютно никакими отличительными признаками.
Члену этой касты даже удается иногда какое-то время укрыться за другими профессиями (в том числе научными), но если его тайна будет раскрыта, горе ему, а его будущее безнадежно обречено. Что может произойти в любую минуту в обществе, где «родословное древо» заменяет записи актов гражданского состояния. Также и японка, вышедшая замуж за иностранца, будет из этого общества просто вычеркнута.
25
Социальные роли в Японии нельзя примерять на себя; здесь человеческая личность навсегда спаяна с ними.
Когда я впервые увидел фильм Куросавы «Расёмон» – много раз и каждый раз по-новому рассказанную историю о путешествующих супругах, которые подвергаются нападению разбойника, – я воспринимал послание фильма глазами западного человека.
Вопрос, который, казалось, рассматривается в фильме с тройной перспективой, я формулировал по Пилату: «Что есть правда?» Вопрос морали и теории познания – он держит нас в напряжении потому, что обязательно должен быть разрешен. Суд должен установить факты и вынести решение.
После повторного просмотра фильма мне уже вовсе не кажется, что он держится на этом интересе. Предположение о том, что реальностью определяются наши деяния и страдания, что наша личность вообще является некой устойчивой величиной, было бы поспешным. Визуально кадры фильма воспринимаются как кружащаяся перед глазами листва, из полумрака которой сотканы персонажи, то появляющиеся, то исчезающие в этом круговороте. Прием «установления истины» не соответствует агрегатному состоянию мира, этого «уносимого прочь мира» (таков перевод японской фразы, которая служит названием лаковой миниатюры, изображающей полусвет увеселительного квартала Йошивара). Мы двигаемся в нем, а он перемещает нас, будто дождь, затуманивающий Великие Ворота повествования. Или словно сама Земля, огненная магма которой в Японии чаще, нежели где бы то ни было, выходит на поверхность. Шаткое соотношение лжи и истины теряет всякий смысл из-за иллюзорной сути всех вещей. Но она все же не отнимает у них правдивости чувств. Оптический обман, наблюдаемый зрителем, не мешает ему, как и самому Куросаве, убеждать его волнующими, трогательными картинами.
Конец «Расёмона» также свидетельствует об этом: всеохватывающая иллюзорность вещей не освобождает нас от нашего сочувствия, она есть истинная причина такой же всеохватывающей человечности. «Гэндзи-моногатари»[78]78
«Сказание о принце Гэндзи» – роман конца X – начала XI в. придворной дамы Мурасаки Сикибу; состоит из 64 глав и считается вершиной ранней аристократической литературы.
[Закрыть], шедевр японской литературы, уже наполнен всевозможными противоречиями – не только в характерах его персонажей, но также и в непреложности времени и места.
Эти противоречия возникли отнюдь не по недосмотру писательницы (в чем в подобных случаях обвиняют Гомера). Она пристально следит за той действительностью, которая переходит границы иллюзорного видимого, прославляемого ею с такой любовью и грустью. Она погружается в мечту о том, что все одинаково значимо и ничто не безразлично. Мир в этой мечте становится тем, чем он видится из окна, – картиной мира.
– И только лишь? – спрашивает Меланхолия.
– Но никак не менее того, – отвечает Удивление.
Двойной агент на Дэдзиме[79]79
Речь, обращенная к конгрессу немецкоязычных японистов.
[Закрыть]
За последние недели мне довелось много ездить по делам, связанным с Японией, в результате чего родились некоторые сравнительно-культурные идеи, основанные на моем субъективном взгляде (как бы подаренные мне). Я выступал перед интересующимися, но несведущими людьми как один из знатоков, вроде вас, но только все-таки как писатель, с которого спрос невелик, а не как солидный ученый с дипломом этнолога. Когда же я храбро согласился выступить перед учеными-японистами, я надеялся отделаться авторским чтением, то есть ограничиться той формой выступления, которая придала бы моему невежеству сократовский оттенок. Литература, по сути, состоит из фраз в форме вопросов; ее притязания одновременно нахальнее и скромнее текстов специальной литературы. Она освещает свой предмет лишь с помощью образов, которые может ему придать. И можно считать общепринятой договоренностью, что, когда речь идет о Японии, сходство с реальной страной под таким названием хоть и не «случайно» или вовсе «непреднамеренно», как гласит известная сальваторская оговорка, но знаменует собой необходимость другого рода, то есть такую, какую автор может обосновать только с помощью своей истины и при этом претендовать на интерес к ней. Нечто, что, по Максу Фришу, разрешено только тогда, когда оно удается.
От организаторов этого конгресса я уже получил «добро» на небрежность, когда некий злой демон устроил так, что на прошлой неделе я попал на крупную берлинскую выставку «Япония и Европа в 1543–1929 гг.». Ошеломленный и переполненный чувствами, я все же решусь по велению моей кальвинистской цюрихской совести, вопреки цейтноту, подвергнуть увиденное некоторым сомнениям, добавив в бочку меда ложку дегтя. Многие из вас еще посетят эту сокровищницу сравнительных искусств и увидят еще отчетливее, чем я, что пластически оформленные ответы вызывают лишь еще более сложные вопросы. Все, что я могу сделать здесь и сейчас, – это предложить вам некоторые из тех вопросов, которые возникли у меня и которые, как мне бы хотелось, вызвали бы у вас интерес. Громко удивляться – это привилегия детей, но и обязанность мудрых. Находясь на нейтральной полосе между ними, я беру на себя смелость воззвать к вашей компетенции и попросить вас вместе со мной остановиться перед картиной, изображающей знаменитый искусственный остров. Как там все было с Дэдзимой на самом деле?
Мне не нужно рассказывать вам историю и предысторию изоляции Японии от внешнего мира и решения этого вопроса в гавани рыбацкой деревни Нагасаки[80]80
Создание искусственного острова для торговли с внешним миром.
[Закрыть]. Что меня интересует сейчас, так это эффективность, с самого начала зиждущаяся на модели двойного агента. Любое передвижение осажденных на острове мужчин, представителей Объединенной Ост-Индской компании, всецело зависело не только от принципиального разрешения сёгуната, но еще и в большей степени от компетенции переводчика, этой ключевой фигуры межкультурных связей. Но еще больше, чем иностранцы, от него зависят власти его собственной страны. Переводчик – их исполнительный орган на новом и незнакомом поприще, они обязательно должны полагаться на его лояльность, но полагаться не слепо. Переводчик исполняет свое предназначение посредника только тогда, когда достаточно ловко обслуживает обе стороны. Но он не должен просто стоять, как надежная стена, он должен еще и пропускать, как дверь, и, как бы строго ни была предписана ширина этой двери, на практике он определяет ее сам. Переводчик может быть полезен своей системе только как противодействующая (в определенных рамках) сила, это значит, что его наделяют как доверием, так и недоверием в равной степени. Его подчиненное положение находится в сильном – и опасном для него – несоответствии с его реальным весом.
По посещении вышеупомянутой выставки мне захотелось прочесть или даже написать историю межкультурного представительства – этой необходимой, даже обязательной по долгу службы измены, потому что агент не сможет получить никаких сведений, если не выдаст какую-то часть своей информации. Санкции, которым он рисковал подвергнуться, были тем суровее, чем лучше он выполнял свое задание. Истории таких переводчиков, как Кемпфер[81]81
Энгельберт Кемпфер (1651–1716) – переводчик и ботаник, введший в европейский обиход название дерева гинкго. См. книгу З. Унзельда «Гёте и гинкго» в серии «Западно-восточный диван».
[Закрыть] (XVII век) и Зибольд (XIX век), – это истории мучеников секуляризированной миссии. Без готовности проникновения в запретно-новое, без личного согласия на любопытство и недозволенный исследовательский интерес в буквальном смысле чужака-варвара мы не имели бы важнейшей информации о Японии в период ее полнейшей изоляции, а с ней и необходимой основы для взаимопонимания и взаимоуважения.
Дэдзима – место, созданное для того, чтобы помешать соприкосновению с чужеродным, и одновременно устроенное так, чтобы ему способствовать. В герметически закрытый мир должно было проникнуть искушение, но горе тому, кто содействовал этому.
А как там было насчет сексуальной измены? Женщины – самое уязвимое место в любом обществе. Победители коронуют себя ритуальными изнасилованиями; мы наслышаны о наказании шпицрутенами наголо остриженных женщин, которых во Франции после войны обвиняли в сексуальном коллаборационизме (и на которых перекладывался собственный позор – тайное предательство patrie[82]82
Родина (фр.).
[Закрыть] и патриархата). В этом отношении я нахожу модель Дэдзимы крайне примечательной. Горстке агентов Объединенной Ост-Индской компании (ОИК) было запрещено привозить с собой жен точно так же, как и христианскую литературу или объекты культа. Когда Опперхоофд Бломхофф (Ян Кок) появился в 1817 году вместе со своей семьей на Дэдзиме, семья была незамедлительно выдворена из страны – правда, не так уж и незамедлительно, а только после того, как японский рынок не упустил возможности сделать портреты с экзотической жены капитана Тиции. Однако на раздвижной ширме, которую я видел, она не имела права появиться на портрете в качестве супруги капитана, а была изображена лишь как некая женщина, голландка в чепчике и кружевном воротнике, с веером в руках, вместо ребенка на коленях. И это при том, что японские власти не требовали от чужеземцев целибата, напротив, даже снабжали их куртизанками из квартала Мураяма. Чайные дома для этой цели выбирались столь же тщательно, сколь и кланы переводчиков. К возможным последствиям сих отношений относились также терпимо: Опперхоофд Бломхофф заимел таким образом еще одного ребенка, который конечно же не был изображен на портрете. Мне бы очень хотелось знать, как жилось в тогдашней Японии таким детям-полукровкам.
Также и Филипп Франц фон Зибольд вел, так сказать, японскую семейную жизнь. Скандал, связанный с его именем, касался похищения совсем других японских секретов, а вовсе не его жены Таки, его спутницы на протяжении более шести лет, и не их общей дочери Ине.
Во всяком случае, символическое овладение японскими женщинами не считалось властями нарушением границ, что вообще-то должно было казаться курьезным пуритански воспитанным членам ОИК, принимая во внимание все прочие ограничения со стороны японцев. На одном шелковом панно встреча с деловыми партнерами в конторе Бломхоффа изображается протекающей в атмосфере развязной непринужденности. Только один из рыжеволосых господ занимается исключительно японскими партнерами; хозяин же сидит, декорированный своей взятой напрокат женой, которая стоит подле него, его сосед в красном фраке занят своей спутницей, причем не ускользает от внимания, что он распускает руки, в то время как третий, в цилиндре, рассматривает в подзорную трубу еще одну особу, которая как раз входит в дверь. Шляпы, часы, бокалы, глиняные трубки, на стенах картины в рамках – экзотические аксессуары далекого Запада.
На одной сюнге, так называемой эротической «весенней картинке», изображается «прикомандированная» дама с согнутой ногой, оказывающая любовные услуги некоему морскому волку ужасающего вида, заросшему бородой и в треуголке. Пояснение под картиной лишь ономатопоэтически фиксирует его варварский любовный лепет, в то время как реплика женщины прописана недвусмысленно: «Он такой длинный и толстый. Но я надеюсь, места хватит». Явно никакого беспокойства по поводу своей безупречности со стороны японской системы. Выставочный каталог дает следующее пояснение: «Японские проститутки воспринимали оказание любовных услуг неотесанным чужеземцам как подневольный труд, к которому их могли принуждать только власти». Мадам Баттерфляй спасительно далека от этого. Но я все же уверен, что двойная мораль христианских моряков подвергалась трудному испытанию со стороны откровенно практичных, нацеленных на их иммобилизацию, в том числе и вышеупомянутыми средствами, японских охранителей.
С другой стороны, я предвижу, насколько неприятно шокированными оказались японцы. На раздвижной ширме с разделенной супружеской парой Бломхофф позади мужчины и женщины изображены вооружившиеся зонтиками слуги – предположительно, коренные жители острова Ява, во всяком случае азиаты. Этот антураж был неотъемлемой частью образа голландцев. Какие же чувства охватывали японского зрителя при виде этого изображения? Следует ли рассматривать анахроническую перспективу – мое восприятие колониальных декораций подсказывает это как потенциальную атаку на японское чувство собственного достоинства, – руководствуясь примерно следующим: «Вот такое положение уготовано нам нанбандзинами[83]83
«Южные варвары» (яп.) – европейцы.
[Закрыть], если мы не будем начеку»? Или, может быть, японцы априори не рассматривали как равных себе прочих «не-белых», если только они выступали в функции особ, игравших служебные роли.
В гавани Нагасаки резервация была выделена не только голландским купцам, но и китайским торговцам. Мне бы очень хотелось знать, в чем именно и как различалось обращение с поселенцами обеих карантинных зон. И была там еще одна картина, которая заставила меня задуматься. На ней изображена японская процессия, направляющаяся к одному из храмов на окраине Нагасаки, и в то же время на картине видны опустевшие улицы, заполненные сплошь голландцами и китайцами, которые явно наслаждаются чем-то вроде разрешения на выход из гетто. Как часто, по каким поводам и как выдавалось это разрешение? Поскольку эта картина могла быть показана в закрытой стране, то, что на ней изображалось, не должно было быть чем-то уж совсем немыслимым. Каждый приезжий и по сей день испытывает в Японии эластичность местной системы регулирования. Благодаря заслуживающей доверия воле она не только способна прогнуться, если нужно, но еще и в состоянии преклониться перед этим. Способность обучаться, заслонившись рукой: тот, кто прячет лицо, может не бояться его потерять. В Японии за сохраняемыми, в известной степени, фасадами неизменности происходят революции, опирающиеся на двузначность. Или наоборот: неизменные составляющие личности способны утверждаться не вопреки, а благодаря переменам. Превосходная магическая формула для уравновешивания модернизации, которую не в состоянии скопировать ни одна другая культура. В fuzzy logic вписывается регенерирующая модель, проступающая вновь и вновь при каждой смене парадигм, будто водяные знаки на бумаге, и из кажущегося хаоса противоречивейших диспозиций вновь и вновь восстанавливается новый фрактальный порядок: как фигурка из марципана.
Дэдзима: место, топос, топография – мне бы хотелось суметь прочитать ее как идеограмму. Протуберанец в форме раскрытого веера, каких-то смешных 15 000 квадратных метров, отделенных дамбой, словно перетянутая жгутом злокачественная опухоль, принайтовленная платформа, связанная с телом Японии посредством чувствительнейшего нерва – каменного моста – и не имевшая права касаться берега, нежно повторяя его изгиб, – поистине символическое местоположение, наводящее на мысль, что и внутри далеко не все передано на волю случая.
Поселение расположено на одной стороне и занимает только обжитую правую половину острова с рейдом. По левую руку, таким образом, остается еще место для сада, вольеров с животными, ряда сосен, а в самом нижнем углу стоит садовый домик для всех прочих неожиданных целей: жилище куртизанок, «игорный дом», врачебный кабинет, лазарет. Рейд на противоположной стороне защищен еще одной внутренней системой шлагбаумов, в которой для прибывающих товаров отведено лишь крошечное пространство, словно игольное ушко. Через него должны пройти все товары, чтобы подвергнуться строгому досмотру таможенников, также рекрутированных только из четырех кланов. На более ранних изображениях можно увидеть постройки в китайском стиле, ведь, в конце концов, ОИК жила за счет торговли не с Европой, а с Китаем, отняв эту сферу прибыли у Японии, робкой на контакты с внешним миром. Только после пожара 1798 года трехцветный флаг голландских Генеральных штатов стал развеваться над одним из зданий компании Опперхоофда в европейском стиле.
Японские деятели искусства и художники конечно же не упускали ни одной детали незнакомого образа жизни и распространяли их изображения или описания по всей стране: застольные традиции, одежда, инструменты, экзотические домашние животные.
В промежутках между отплытием и прибытием кораблей население гетто было небольшим, для дюжины людей площади в 50 на 300 метров было предостаточно. Для Японии эти иностранцы были не столь желанны, сколько она в них нуждалась. Помня об этом, страна усмирила свой рефлекс неприятия, контролировала его, пропуская лишь столько чужестранцев, сколько ей было необходимо, и чтобы они подходили под собственную систему.
Тем не менее именно из этой точки началось наступление новой перспективы, расширение видения не только через телескоп и не только для искусства, а также революция в анатомии, причем не только для медицины.
Так как европейцам, отдаленным от Японии двумя годами морского пути, не представлялось возможным завоевать ее, то обмен на сей раз проходил по условиям страны, открытой ими: здесь она заботилась о «неравенстве» сделок. Остается один бесцельный, но все же любопытный вопрос: не обделила ли себя Япония этим дозированным отношением к внешнему миру? Добровольная изоляция, сакоку, длившаяся более двухсот лет, безусловно, укрепила самостоятельность японской системы. Однако эта изоляция еще и придала ей склонность к уединенности и особым образом ограничила ее способность не просто к реакции на что-то новое, но и на что-то другое. Дэдзима была местом некоммуникации с тщательно отобранными исключениями – чем-то вроде постороннего предмета, застрявшего меж зубов, к которому язык, не способный устранить его, в раздражении вынужден возвращаться вновь и вновь. Для культурного обмена Дэдзима обладала слишком уж скромными возможностями, но если знать, чем торговали нанбандзины (а в Японии знали об этом задолго до начала «опиумных войн»), то трудно будет упрекнуть Японию в том, что она на всякий случай припасала камень в кармане, – обычай, который ей пришлось перенять у варваров, чтобы выстоять против них.
На той же берлинской выставке видел я и прочел более ранние свидетельства великодушного и наивного культурного обмена. Сёгун Нобунага, а также и Хидэёси сопровождали отцов иезуитов в самое сердце своей империи; от придворных они требовали появления на определенных празднествах в западных одеяниях. На улицах радостно распевались католические песнопения людьми, не имеющими никакого отношения к христианству, для них это было нечто вроде новейших хитов – другой, более осознанный, способ примерки на себя западного стиля жизни, японский европеизм, за триста лет до японизма на Западе.
Португальским миссионерам, для которых еще не была изобретена Дэдзима, довелось сочинить вирши о том, что они испытали в Японии, они и сегодня читаются с благоговением. Прибывший в Японию еще юношей Жоао Родригес увидел чайную церемонию такой:
«Сие единение чаепития и непринужденной беседы не имеет своею целью обстоятельного разговора, а располагает скорее к тому, чтобы участники церемонии в спокойствии и невзыскательности взирали в душах своих на те вещи, которые они там усматривают, и так, своими силами, способны были раскрыть тайны, в них содержащиеся. Соответственно все, что при сей церемонии применение себе находит, так же просто, незатейливо, необработанно и обыденно есть, как было оно природой создано. ‹…› Чем ценнее предметы эти сами по себе и чем менее они это собой являют, тем более они для сей цели пригодны».
И это приблизительно в 1600 году – неудивительно, что этому человеку мы обязаны и первым описанием японского языка. Расшифровывая чужой образ жизни, он достиг высоких результатов в переводе, и эти свидетельства намного ценнее похвал другого иезуитского миссионера:
«Не следует думать, что сии люди есть варвары, потому как, за исключением веры, по сравнению с ними мы есть куда большие варвары, какими бы разумными ни казались мы себе сами… Во всем белом свете не сыщется нации, от природы одаренной столь многими талантами, как японцы».
Возможно, это обычная похвала местным жителям в духе Тацита, восхвалявшего германцев, а на самом деле критиковавшего Рим. И все же это не просто записки путешественника, это продукт собственного опыта, которым уже не могли похвастаться купцы с Дэдзимы. Для господ «мингеров» из ОИК Япония стала тем, чем она остается для большинства и по сей день, – just business («только бизнес») на экзотическом фоне. Миссионер – пока правоту его веры не начинают доказывать пушки – узнает другую страну лучше, чем торговец, и оказывается более полезным для обеих сторон.
Обязанный беседовать с принимающей стороной о вечном, он получает возможность узнать самое необходимое о ее ценностях. Бывает и так (с этим я столкнулся сам, читая лекции в одном христианском университете), что тогда обращение «иноверцев» в свою веру ему уже не кажется столь необходимым. Если удается цивилизованно уладить конфликты и не менее успешно культивировать обоюдные интересы, тогда обмен не может начаться с чая и табака и закончиться компьютерами.
Вот этого рода миссионерская деятельность между Западом и Востоком при первом соприкосновении друг с другом оказалась неудачной – и Дэдзима представляется мне чем-то вроде исправительной колонии для этих промахов. Будущее для обеих сторон запоздало на столетия, и в Японию оно ворвалось насильно, как реакция на вынужденный застой, в образе «черных кораблей» коммодора Перри. После прерванного первого процесса обучения в XVI веке прочно укрепилось и обоюдное неведение, включая плодотворные недоразумения.
Будущее было за тем бизнесом, каким должны были ограничиваться голландцы на Дэдзиме – и, очевидно, ограничивались весьма охотно. То, что исследователи, состоявшие у них на службе, то, что немцы Кемпфер и Зибольд привезли домой из действительного знания о Японии, не распространялось за пределы академических кругов, в то время как, с другой стороны, европейское ноу-хау, просочившееся с их помощью в Японию, на глубинном уровне готовило перелом – несмотря на Дэдзиму, а может быть, и в духе Дэдзимы, то есть с ограничениями, которые и сегодня делают Японию такой непрозрачной для западной публики, какой она была и для господ из Объединенной Ост-Индской компании.
Воздадим должное «японской загадке». Однако, возможно, для японцев это не было бы таким уж несчастьем, если бы они при трениях с постоянно присутствующими инородными телами научились воспринимать свою уникальность менее обособленно, – об этом судить не мне.
Напротив, весьма уверен я в том, что нам, с нашей стороны, хорошо было бы поменьше мистифицировать эту страну, то японское духовное начало, которое, как мы разочарованно вынуждены констатировать, едва ли еще можно отыскать в Японии. И тогда можно было бы меньше бояться Японии такой, какой мы ее якобы видим, а также ее экономической продуктивности, которую, очевидно, уже ничто не в состоянии остановить; у нас было бы меньше клише о стране гейш и «автоматов» (по Кёстлеру), которые сегодня все уже называют «роботами». Мы могли бы очистить свою лавку представлений от ложных сувениров, в которых, даже самых крошечных, прячется столько насилия и враждебности, столько нарушений взаимоотношений, сколько и в каждом культурологическом китче.
Если бы в прошедших столетиях наши с Японией отношения больше соответствовали действительности, пусть даже и разделяющей нас, то ваш предмет, японоведение, не считался бы вчера редкостным, как орхидея, явлением, а сегодня не являлся бы обязательным учебным предметом для поколения расторопных молодых менеджеров.
Я заостряю проблему, я обвиняю, но это же снова дурная привычка литератора, и невежа извиняется настолько по-японски, насколько это в его силах, если он утратил дозволенную ему форму вопроса и облачился в тогу не терпящего возражений спорщика. Если под конец я мог бы попросить вас, японистов, об исполнении одного желания (а может быть, вы скажете мне, что оно уже давно исполнено), то это был бы самый полный, насколько только возможно, перевод донесений, сделанных тогда придворными переводчиками, когда голландские делегации раз в год выступали с сообщениями, словно псевдо-даймё[84]84
Даймё (яп.) – вассалы правителя сёгуна, местные князья, земельные собственники на условиях безоговорочного участия во всех военных действиях сёгуна.
[Закрыть], перед сёгуном, чтобы рассказать ему о мировой истории, то есть об истории их мира; ведь ему эти сообщения должны были казаться новостями с обратной стороны Луны. Как выглядит японское текстовое воспроизведение того, что жители Запада считали достаточно важным для сообщения в Японии? Отражение западной, на сегодня естественным историческим образом сдвинутой исходной точки зрения в глазах других – вот этой картины не хватало мне в Берлине; мне очень хотелось бы однажды поколдовать над этим и расшифровать, как карту острова Дэдзима.
Для этой неизвестной картины у меня – теперь уж действительно под конец – есть в запасе крошечный последний штришок. Он не оригинален. Я очень люблю темпуру, это вкус Японии на языке, и она не перестала бы нравиться мне, если бы я случайно не узнал, что темпура была для Японии европейским заимствованием, изготовленным по португальскому рецепту. Но раз уж я узнал об этом, то отправился в Лиссабон на поиски оригинала, и мне действительно подали это блюдо на стол, причем хозяйка с гордостью сообщила, что это типичное японское кушанье, которое в этой местности тоже пользуется большой популярностью.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.