Текст книги "Дальше – шум. Слушая ХХ век"
Автор книги: Алекс Росс
Жанр: Музыка и балет, Искусство
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Алекс Росс
Дальше – шум. Слушая XX век
© 2007 by Alex Ross
© М. Калужский, 2012
© А. Гиндина, 2012
© А. Бондаренко, художественное оформление, 2012
ООО “Издательство Астрель” 2012
Издательство CORPUS ®
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Несмотря на всю логически-нравственную суровость, которой ей угодно прикрываться, музыка, как мне представляется, все же причастна миру духов, и я не поручусь за полную ее благонадежность в делах человеческого разума и человеческого достоинства. А то, что я, вопреки сказанному, всем сердцем ей предан, – одно из благих или пагубных противоречий, неотъемлемых от природы человека.
Томас Манн, “Доктор Фаустус”,пер. С. Апта и Н. Ман
Гамлет…Дальше – тишина. (Умирает.)
Горацио. Почил высокий дух. – Спи, милый принц.
Спи, убаюкан пеньем херувимов! —
Зачем все ближе барабанный бой?
Уильям Шекспир, “Гамлет, принц Датский”,пер. М. Лозинского
Предисловие
Весной 1928 года Джордж Гершвин, автор “Рапсодии в стиле блюз”, путешествовал по Европе и встречался с ведущими композиторами того времени. В Вене он посетил дом Альбана Берга, чья жесткая, диссонансная, необычайно мрачная опера “Воццек” была поставлена в Берлине за три года до того. Специально для американского гостя Берг пригласил струнный квартет, исполнивший “Лирическую сюиту”, где консистенция венского лиризма доведена до уровня опасного наркотика.
Затем Гершвин подошел к фортепиано, чтобы сыграть несколько своих песен. Он замешкался. Музыка Берга его ошеломила. Стоят ли его собственные произведения этих пышных мрачных звуков? Берг строго посмотрел на него и сказал: “Мистер Гершвин, музыка – это музыка”.
Если бы все было так просто! Конечно, любая музыка воздействует на аудиторию одной и той же физикой звука, сотрясая воздух и вызывая странные эмоции. Тем не менее в XX веке музыка распалась на обилие культур и субкультур, каждая со своим каноном и жаргоном. Некоторые жанры стали популярнее других, но ни один не превратился в по-настоящему массовый. То, что доставляет удовольствие одним, у других вызывает головную боль. Хип-хоп развлекает тинейджеров и приводит в ужас их родителей. Популярные мелодии, запавшие в сердца старшего поколения, для внуков звучат безвкусицей и кичем. Для одних “Воццек” Берга – едва ли не самая захватывающая опера на свете. Кстати, так же считал и Гершвин, обращаясь к ней в “Порги и Бесс”, не в последнюю очередь – в тех туманных аккордах, которые пронизывают Summertime. Для других же “Воццек” – воплощение уродства. Споры легко разгораются, и мы становимся нетерпимыми к чужим вкусам, вплоть до насилия. И снова красота застигает нас в самых неожиданных местах. “Где бы мы ни были, – писал Джон Кейдж в книге Silence (“Молчание”), – то, что мы слышим, – в основном шум. Когда мы его игнорируем, он раздражает. Когда мы прислушиваемся, он захватывает”.
Классическая музыка XX века, о которой написана эта книга, для многих звучит подобно шуму. Это не прирученное искусство, не освоенный андеграунд. В то время как абстракционистские брызги Джексона Поллока продаются на художественном рынке за миллионы долларов, а экспериментальные работы Мэтью Барни или Дэвида Линча обсуждают в студенческих общежитиях по всему миру, их музыкальные эквиваленты по-прежнему вызывают беспокойство внутри концертных залов и почти не воспринимаются снаружи. Стало стереотипом считать классическую музыку мертвым искусством – вот и весь разговор о репертуаре, который начинается с Баха и заканчивается Малером и Пуччини. Иногда люди удивляются самому факту, что композиторы по-прежнему сочиняют.
Но ведь эти звуки всем хорошо знакомы. Атональность неожиданно обнаруживается в джазе, авангардные мелодии появляются в саундтреках голливудских фильмов, минимализм оказал влияние на рок, поп и танцевальную музыку от Velvet Underground и дальше. Иногда музыка напоминает шум, потому что это и есть шум или что-то подобное – так было задумано. Иногда, как в “Воццеке” Берга, она смешивает знакомое и неизведанное, консонанс и диссонанс. Иногда она так невозможно прекрасна, что люди внимают ей, удивленно раскрыв рты. “Квартет на конец времени” Оливье Мессиана с его потрясающими мелодическими линиями и нежно звенящими аккордами при каждом исполнении останавливает время.
Так как композиторы проникли во все сферы современной жизни, их деятельность можно изобразить лишь на очень большом холсте. “Дальше – шум” рассказывает не только о музыкантах, но и о политиках, диктаторах, миллионерах-покровителях, бизнесменах, намеревавшихся контролировать сочинение музыки, и интеллектуалах, которые пытались судить о стиле. О писателях, художниках, танцорах и кинематографистах, которые разбавляли одиночество композиторов на тропах открытий, о слушателях, которые превозносили, поносили или игнорировали то, что создавали композиторы, о технологиях, которые изменили то, как музыка сочиняется и слушается, о революциях, “холодных” и “горячих” войнах, волнах эмиграций и более глубоких социальных трансформациях, изменивших мир, в котором работали композиторы.
Влияние хода истории на музыку – тоже предмет горячих споров. В мире классики долгое время было принято отгораживать музыку от общества, считая ее самодостаточным языком. В сверхполитизированном XX веке этот барьер неоднократно разрушался. Бела Барток писал струнные квартеты, вдохновленные полевыми исследованиями трансильванских народных песен, Шостакович сочинял “Ленинградскую” симфонию, когда немецкая артиллерия обстреливала город, Джон Адамс создал оперу, персонажами которой стали Мао Цзэдун и Ричард Никсон. И тем не менее сформулировать, в чем состоит связь музыки с внешним миром, по-прежнему чертовски сложно. Однако если история не способна точно объяснить нам, что же такое музыка, то музыка может кое-что рассказать об истории. Подзаголовок этой книги следует понимать буквально – это XX век, услышанный через призму музыки.
История музыки начиная с 1900 года часто принимает форму телеологической сказки, становится нарративом, помешанным на целеполагании, она полна описаний прорывов и героических сражений с буржуазным ханжеством. Но когда концепция прогресса приобретает избыточное значение, многие работы выбрасываются из числа исторических свидетельств лишь на том основании, что они не несут ничего нового. Часто именно такие произведения находят широкую аудиторию – симфонии Сибелиуса и Шостаковича, “Весна в Аппалачах” Копланда, Carmina burana Карла Орфа. Сначала формировались два отчетливо различных репертуара: интеллектуальный и популярный. Теперь они слились: по сути дела, сейчас нет более современного языка.
Точно так же повествование часто пересекает воображаемые и порой грубые границы между классической музыкой и близкими жанрами. Дюк Эллингтон, Майлз Дэвис, The Beatles, Velvet Underground играют существенные роли, разговор между Гершвином и Бергом повторяется из поколения в поколение. Берг был прав: музыка разворачивается в целостном континууме, сколь бы различными ни казались звуки. Концерт вчера вечером, одинокая утренняя пробежка сегодня утром – музыка постоянно перемещается с места своего рождения к собственной судьбе в чьем-то мимолетном опыте.
Эта книга написана не только для тех, кто хорошо разбирается в классической музыке, но также – и особенно – для тех, кому просто любопытно, что происходит в мрачном углу на задворках культуры. Я описываю предмет с разных точек зрения. Здесь есть биографии, музыковедение, культурная и социальная история, культурная память, политика, воспоминания самих участников процесса. Каждая глава – это широкая просека, проложенная через конкретную эпоху, но без претензии на всеобъемлющее описание: некоторые карьеры дублируют целые сцены, некоторые ключевые фрагменты дублируют целые карьеры, много прекрасной музыки осталось на полу монтажной.
Список рекомендованных записей опубликован в конце книги, как и слова признательности многим блестящим ученым, помогавшим мне. Еще больше, в том числе и десятки записей, можно найти на www.therestisnoise.com. Мы только сейчас начинаем видеть просвещенный и невежественный XX век целиком.
Часть первая
1900–1933
Слетает огненная колесница,
И я готов, расправив шире грудь,
На ней в эфир стрелою устремиться,
К неведомым мирам направить путь.
И. В. Гете, “Фауст”,пер. Б. Пастернака
Глава 1
Золотой век
Штраус, Малер и конец эпохи16 мая 1906 года в австрийском Граце Рихард Штраус дирижировал своей оперой “Саломея”, и в город съехались коронованные особы европейской музыки. Премьера “Саломеи” состоялась в Дрездене пятью месяцами ранее, и сразу поползли слухи, что Штраус сочинил нечто невообразимое: дисгармоничный спектакль на библейскую тему по пьесе того самого ирландского дегенерата, чье имя не произносят в приличном обществе, произведение настолько отвратительное в изображении похоти, что императорские цензоры запретили его показ в Венской придворной опере.
Автор “Богемы” и “Тоски” Джакомо Пуччини отправился на север, чтобы услышать, что же за “ужасную какофонию” состряпал его немецкий соперник. Директор Венской оперы Густав Малер приехал с женой, красавицей и спорщицей Альмой. Из Вены прибыли самоуверенный молодой композитор Арнольд Шенберг и его шурин Александр фон Цемлинский с шестью учениками. Один из них, Альбан Берг, путешествовал со старшим другом, который позже вспоминал “лихорадочное нетерпение и беспредельное возбуждение”, овладевшее всеми перед спектаклем. Старую Вену представляла вдова Иоганна Штрауса-сына, автора вальса “На прекрасном голубом Дунае”.
Но в основном толпа слушателей состояла из обычных меломанов, по выражению Рихарда Штрауса, “молодых людей из Вены с нотами в ручной клади”. Возможно, среди них был и 17-летний Адольф Гитлер, который только что видел, как Малер в Вене дирижировал “Тристаном и Изольдой” Рихарда Вагнера. Позже Гитлер говорил сыну Штрауса, что на эту поездку брал взаймы у родственников. В Граце был даже литературный персонаж – вступивший в сделку с дьяволом композитор Адриан Леверкюн, герой книги Томаса Манна “Доктор Фаустус”.
Местные газеты публиковали новости из Хорватии, где набирало силу сербохорватское движение, и из России, где царь никак не мог разрешить конфликт с первым парламентом страны. В новостях смутно звучала угроза грядущего хаоса – убийства эрцгерцога Франца-Фердинанда в 1914-м и русской революции в 1917-м. Но Европа тех дней пыталась сохранить фасад цивилизации. Газеты цитировали британского военного министра Ричарда Холдейна, читавшего наизусть “Фауста” Гете и признававшегося в любви к немецкой литературе.
Титаны австро-германской музыки Штраус и Малер провели утро в горах над Грацем, вспоминала Альма Малер. Фотограф поймал их у выхода из оперного театра как раз перед горной прогулкой – Штраус в канотье, он улыбается, Малер щурится на солнце. Композиторы отправились к водопаду и пообедали в таверне, сидя за простым деревянным столом. Это была странная пара: долговязый, с выпуклым лбом и слабым подбородком, с яркими, но запавшими глазами Штраус и мускулистый, ниже его на голову Малер с ястребиным профилем. Ближе к закату Малер начал нервничать, боясь опоздать, и предложил спешить к гостинице Elephant, где остановились композиторы. “Без нас не начнут, – сказал Штраус, – пусть ждут”. Малер ответил: “Если вы не хотите идти, то я поспешу и буду дирижировать вместо вас”.
Малеру было 45, Штраусу – 41. Противоположности во всем. Настроение Малера менялось, как узор в калейдоскопе: он мог быть ребячливым, буйным, деспотичным, отчаявшимся. В Вене, когда он прогуливался от квартиры на Шварценбергплац до Оперы на Рингштрассе, извозчики шептали пассажирам: “Сам Малер”. Штраус был самодовольным и циничным реалистом, закрытым от чужих. Сидевшая рядом с ним на банкете после спектакля сопрано Джемма Беллинчони описывала его как “чистой воды немца – нисколько не позер, не сплетник, без нудных речей, без желания говорить о себе и своей работе, стальной взгляд, непроницаемое выражение лица”. Штраус был родом из Мюнхена – захолустья, с точки зрения таких утонченных венцев, как Густав и Альма. Альма в мемуарах подчеркивала это, передавая речь Штрауса с карикатурно преувеличенным баварским акцентом.
Неудивительно, что композиторы не всегда понимали друг друга, их взаимоотношения не были безоблачными. Малер мог оторопеть от того, что ему казалось проявлением неуважения, а возникшее молчание озадачивало Штрауса. Даже сорок лет спустя Штраус пытался понять своего коллегу, когда прочитал и отрецензировал мемуары Альмы. “Все вранье”, – написал он рядом с эпизодом вечера в Граце.
“Штраус и я копаем тоннель с разных сторон одной горы, и однажды мы встретимся”, – говорил Малер. Оба композитора воспринимали музыку как конфликт, поле битвы крайностей. Они упивались могуществом звуков, которые способен произвести оркестр в сотню инструментов, но при этом высвобождали энергию разрушения и упадка. Героические произведения романтизма XIX века, от симфоний Бетховена до музыкальных драм Вагнера, неизбежно заканчивались триумфом преодоления, победой духа. Малер и Штраус рассказывали истории с нелинейным сюжетом, зачастую ставя под сомнение саму возможность счастливого финала.
Композиторы постоянно поддерживали творчество друг друга. В 1901 году Штраус стал президентом Allgemeiner deutscher Musikverein (Всегерманского музыкального общества), и его первым важным шагом на этом посту стало включение Третьей симфонии Малера в программу очередного фестиваля. Произведения Малера так часто появлялись в программах следующих сезонов, что некоторые критики стали называть организацию “Германской малеровской ассоциацией”. Другие говорили про “ежегодный немецкий карнавал какофонии”. Малер, в свою очередь, восхищался “Саломеей”. За год до Граца Штраус играл и пел фрагменты оперы в фортепианном магазине в Страсбурге, и прохожие прижимались к витринам, пытаясь подслушать. “Саломея” обещала быть одним из главных достижений Малера на посту директора Венской дворцовой оперы, но цензоры сочли невозможным постановку произведения, в которой библейские персонажи совершают недопустимые действия. Взбешенный Малер дал понять, что не задержится в Вене. В марте 1906 года он писал Штраусу: “Вы не поверите, насколько эта история мне неприятна и, между нами говоря, какие последствия она может для меня иметь”.
Так “Саломея” оказалась в Граце, элегантном городе с населением 150 тысяч человек, столице сельскохозяйственной провинции Штирия. Городской театр поставил оперу по предложению критика Эрнста Дечи, соратника Малера, который убедил театральное руководство, что скандальный успех будет обеспечен.
В автобиографии “Музыка была его жизнью” Дечи писал: “Весь город пребывал в возбуждении. Партии создавались и распадались. Пикейные жилеты сплетничали… Провинциалы, критики, репортеры, иностранцы… На трех представлениях ожидались аншлаги. Швейцары стонали, а хозяева гостиниц доставали из сейфов ключи от номеров”. Критик подогрел предвкушение спектакля статьей, в которой приветствовал “богатый оттенками” мир Штрауса, его “полиритмию и полифонию”, его “разрыв со старой примитивной тональностью”, его “фетишистский идеал Всетональности”.
На закате, доехав до города на арендованном автомобиле, Малер и Штраус наконец появились в театре. Толпа в холле была наэлектризована нервным ожиданием. Оркестр приветствовал Штрауса, поднимавшегося к пульту, фанфарами, зал взорвался аплодисментами. Когда наступила тишина, кларнет заиграл нежно-скользящий пассаж, и занавес поднялся.
Саломея, по Евангелию от Матфея, – принцесса Иудеи, которая танцует для своего отчима Ирода и просит в награду голову Иоанна Крестителя. Она уже несколько раз появлялась в истории оперы, но на самых скандальных чертах героини внимание не акцентировалось. Шокирующая версия Штрауса была основана на пьесе Оскара Уайльда “Саломея” (1891), где принцесса бесстыдно эротизирует тело Иоанна Крестителя и в финале удовлетворяет свою страсть в почти некрофильском акте. Штраус прочитал сделанный Хедвиг Лахман немецкий перевод пьесы, где акцент с Саломеи смещен, и решил не делать стихотворную адаптацию, а дословно положить текст на музыку. Рядом с первой строкой “Как красива царевна Саломея сегодня вечером!”[1]1
Здесь и далее перевод К. Бальмонта.
[Закрыть] он обозначил тональность – до-диез минор. Но, оказалось, это был не до-диез минор Баха или Бетховена.
Штраус обладал редким даром сочинять вступления. В 1896 году он соз-дал то, что, возможно, стало самым знаменитым вступлением в музыке после первых тактов бетховенской Пятой симфонии: “Восход” в симфонической поэме “Так говорил Заратустра”, позже столь эффектно использованный Стэнли Кубриком в фильме “2001 год: Космическая одиссея”. Пассаж набирает вселенскую силу по самым естественным звуковым законам. Если тронуть струну, настроенную на нижнее до, а затем тронуть ее еще раз, но наполовину прижав, тон окажется следующим до. Это октава. Дальше появляются другие интервалы – квинта (до-соль), кварта (соль-до) и большая терция (до-ми). Это нижние шаги натуральных гармонических, или обертоновых, рядов, которые мерцают, словно радуга, на каждой вибрирующей струне. Именно они появляются в начале “Заратустры” и создают сияющий до-мажорный аккорд.
“Саломея”, написанная через девять лет после “Заратустры”, начинается совсем иначе, изменчиво и подвижно. Первые ноты в партии кларнета – просто восходящая гамма, но в середине она раскалывается: первая половина была в до-диез мажоре, вторая – в соль мажоре. По многим причинам это тревожное начало. В первую очередь, до-диез и соль разделены интервалом, который называют тритон, он на полтона меньше квинты (“Мария” Леонарда Бернстайна[2]2
Песня из мюзикла “Вестсайдская история”.
[Закрыть] начинается с тритона, который переходит в квинту). Этот интервал создает вибрации, раздражающие человеческий слух, средневековые схоласты называли его diabolus in musica – музыкальным дьяволом.
В гамме “Саломеи” сопоставлены не просто две ноты, но две тональности, две противоположные тонально-гармонические сферы. С самого начала мы погружены в мир, в котором свободно перемещаются тела и идеи, в котором встречаются противоположности. Здесь есть намек на блеск и бурление городской жизни: деликатно скользящий кларнет еще только ждет момента, чтобы в начале гершвиновской “Рапсодии в стиле блюз” заиграть джаз. Эта гамма, быть может, предполагает и столкновение несовместимых верований: помимо прочего, действие “Саломеи” происходит в месте встречи античной, иудейской и христианской цивилизаций. И эта короткая последовательность звуков мгновенно раскрывает нам состояние той, которая выставляет напоказ все противоречия своего мира.
Первая часть оперы подчеркивает противостояние Саломеи и пророка Иоканаана: она – символ изменчивой сексуальности, он – аскетичной добродетели. Она пытается соблазнить его, он отшатывается и проклинает ее, и оркестр выражает гипнотическое отвращение до-диез-минорной интерлюдией в громогласной манере Иоканаана, но в тональности Саломеи.
Затем на сцене появляется Ирод. Тетрарх – иллюстрация современных неврозов, сластолюбец, страждущий морали, его тема переливается наложением стилей и сменой настроений. Он на террасе, ищет падчерицу, смотрит на луну, которая “идет, шатаясь, среди облаков, как пьяная женщина”, просит вина, поскальзывается на крови, спотыкается о тело покончившего с собой солдата; ему холодно, ему кажется, что дует ветер, ему чудятся взмахи гигантских крыльев. Снова тихо – и снова ветер, снова галлюцинации. Оркестр наигрывает отрывки вальсов, экспрессионистские скопления диссонансов, импрессионистский звуковой прибой. Следует эпизод бурного спора пяти евреев о значении пророчеств Крестителя, двое назареян отвечают им с христианской точки зрения.
Когда Ирод убеждает падчерицу исполнить танец семи покрывал, она танцует под мелодию интерлюдии, которая, по первому ощущению, звучит невообразимо вульгарно с ее тяжелым ритмом и псевдоориентальной экзотической окраской. Малер, услышав “Саломею”, подумал, что его коллега упустил момент, который мог бы стать кульминацией всей оперы. Но Штраус знал, что делает: звучит именно та музыка, которую любит Ирод, и она служит кичевым фоном для подступающего ужаса.
И вот Саломея уже просит голову пророка, и Ирод, внезапно впадая в религиозную панику, пытается отговорить ее. Она настаивает. Палач готовится обезглавить Крестителя в пересохшем водоеме. В этот момент музыка выходит из берегов. Глухой гул большого барабана и сдавленные вскрики контрабасов начинают размывать звучание оркестра.
В кульминационной сцене голова Иоанна Крестителя лежит перед Саломеей на блюде. Растревожив неслыханными прежде диссонансами, теперь Штраус будоражит простыми аккордами упоения некрофилией. Но, несмотря на извращенность сюжета, это все-таки любовная история, и композитор отдает дань уважения чувствам героини. “Тайна любви, – поет Саломея, – больше, чем тайна смерти”. Ирод в ужасе от зрелища, порожденного его собственной кровосмесительной похотью. “Скройте луну! Скройте звезды!” – кричит он. Он разворачивается и поднимается по дворцовой лестнице. Луна, послушная его приказу, прячется за облаками. Низкие медные и деревянные духовые испускают необычный звук: вступительный мотив оперы сворачивается в простой напряженный аккорд, над которым флейты и кларнеты выводят длящуюся, всепоглощающую трель. Возвращается тема любви Саломеи. В момент поцелуя два простых аккорда сливаются вместе, и мы слышим диссонанс из восьми нот.
Луна снова выходит. Ирод, стоя на верху лестницы, поворачивается и кричит: “Убейте эту женщину!” Оркестр пытается восстановить порядок, завершая эпизод в до миноре, но только усиливает хаос: валторны играют так быстро, что превращают невнятицу в вой, литавры выбивают хроматическую формулу из четырех нот, деревянные духовые звучат высоко и пронзительно. На самом деле опера заканчивается восемью тактами шума.
Зрители одобрительно ревели – и это было самым неожиданным. “Ничего более сатанинского и художественного на немецкой сцене не случалось”, – восхищенно писал Дечи. Штраус стал героем вечера в гостинице Elephant в компании, которая никогда больше не собиралась в таком составе: там были, в частности, Малер, Пуччини и Шенберг. Когда кто-то заявил, что он скорее застрелится, чем запомнит мелодию из “Саломеи”, Штраус, к всеобщему изумлению, ответил: “И я тоже”. На следующий день композитор писал жене Паулине: “Идет дождь, и я сижу на террасе гостиницы, чтобы сообщить тебе: “Саломея” прошла хорошо, огромный успех, публика аплодировала десять минут, пока не опустили пожарный занавес, и т. п.”
После этого “Саломею” поставили еще в двадцати пяти городах. Триумф был таким, что Штраус позволил себе посмеяться над критикой кайзера Вильгельма II. По слухам, тот сказал: “Мне жаль, что Штраус сочинил “Саломею”. Обычно я его очень ценю, но данная вещь нанесет ему большой урон”. Штраус пересказывал эти слова и добавлял с улыбкой: “Благодаря этому урону я смог построить виллу в Гармише!”
В поезде на обратном пути в Вену Малер признался, что успех коллеги привел его в замешательство. Он считал “Саломею” значительным и оригинальным произведением, “одним из величайших шедевров нашего времени”, как он скажет позже, и не мог понять, почему публика мгновенно оценила оперу. Очевидно, он полагал, что гениальность и популярность несовместимы. В одном вагоне с композиторами ехал штирийский поэт и романист Петер Розеггер. Альма вспоминает: когда Малер поделился своими сомнениями, Розеггер ответил: “Глас народа – глас Божий” (Vox populi, vox Dei). Малер спросил, имеет ли он в виду под “народом” современников или глас народа, звучащий по прошествии времени. Но, казалось, никто не знал ответа на этот вопрос.
У молодых венских музыкантов новации Штрауса вызывали восторг, а его умение произвести эффект – подозрение. Одна из компаний, где бывал и Альбан Берг, встретилась в ресторане, чтобы обсудить только что услышанное. Вполне вероятно, они могли сказать то же, что говорит о Штраусе герой “Доктора Фаустуса” Адриан Леверкюн: “Ну и способная бестия! Революционер-счастливчик – и смел, и покладист. Вот где отлично спелись новаторство и уверенность в успехе. Сначала афронты и диссонансы, а потом этакий плавненький поворот, задабривающий мещанина и дающий понять, что ничего худого не замышлялось…. Но ловко, ловко…”[3]3
Здесь и далее пер. С. Апта и Н. Ман.
[Закрыть] Что до Адольфа Гитлера, то доподлинно неизвестно, был ли он в Граце, ведь он мог просто сказать, что был там. Но очевидно – что-то в связи с этой оперой засело в его памяти.
Австрийская премьера “Саломеи” стала одним из многих событий насыщенного музыкального сезона и как вспышка молнии высветила драматические изменения, которые переживал музыкальный мир. Прошлое и будущее столкнулись, века сменили друг друга за одну ночь. Малер умрет в 1911 году, и, похоже, вместе с ним уйдет эпоха романтизма. “Турандот”, которую Пуччини не закончит из-за своей смерти в 1924 году, в каком-то смысле положит конец великой итальянской опере, родившейся во Флоренции в конце XVI века. Шенберг в 1908 и 1909 годах выпустит на волю столь пугающие звуки, что уже никогда не будет понят широкими народными массами. Гитлер придет к власти в 1933-м и предпримет попытку уничтожить человечество. А Штраус доживет до неправдоподобного возраста и в 1948-м скажет: “Я уже пережил себя”. Когда он родился, Германия еще не была единой страной, а Вагнер еще не закончил “Кольцо нибелунга”. Когда Штраус умирал, Германия была разделена на Западную и Восточную, и на улицах американские солдаты насвистывали Some Enchanted Evening[4]4
Песня из мюзикла Ричарда Роджерса и Оскара Хаммерстейна South Pacific (бродвейская премьера – 7 апреля 1949 г.). Исполнялась Фрэнком Синатрой, Бингом Кросби, Эдди Калвертом, Барброй Стрейзанд, Джули Эндрюс, Джоном Бон Джови, Хосе Каррерасом и др.
[Закрыть].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?