Электронная библиотека » Алекс Росс » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 24 декабря 2014, 16:49


Автор книги: Алекс Росс


Жанр: Музыка и балет, Искусство


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 2
Доктор Фауст
Шенберг, Дебюсси и атональность

Это произошло в 1948-м или 1949 году. Торговый центр Brentwood Country Mart в богатом районе Лос-Анджелеса превратился в сцену для небольшого скандала, который стал отголоском самого значительного музыкального переворота XX века. Марта Фейхтвангер, жена романиста-эмигранта Лиона Фейхтвангера, собиралась купить грейпфрут, когда услышала, что в дальнем углу кричат по-немецки. Она увидела блестящую лысину и горящие глаза Арнольда Шенберга, пионера атональной музыки и двенадцатитоновой композиции. Десятилетия спустя в разговоре с писателем Лоуренсом Вешлером Фейхтвангер вспомнила малейшие детали той встречи, даже вес грейпфрута. “Ложь, фрау Марта, ложь! – кричал Шенберг. – Вы должны знать: у меня никогда не было сифилиса!”

Причиной столь невероятного возбуждения стал выход книги “Доктор Фаустус. Жизнь немецкого композитора Адриана Леверкюна, рассказанная его другом”. Томас Манн, писатель с особенным пристрастием к музыке, бежал из ада гитлеровской Германии в неспокойный рай Лос-Анджелеса, присоединившись к другим европейским художникам в ссылке. Близость к таким прославленным фигурам, как Шенберг и Стравинский, вдохновила Манна на “роман о музыке”, в котором современный композитор сочиняет эзотерические шедевры и в конце жизни впадает в безумие, вызванное сифилисом. За консультациями Манн обратился к Теодору Адорно, который учился вместе с учеником Шенберга Альбаном Бергом и тоже был частью эмигрантского сообщества Лос-Анджелеса.

Манн не скрывал, что рассматривает современную музыку с точки зрения просвещенного любителя, которому интересно, что же произошло с “потерянным раем” немецкого романтизма. Манн был на премьере Восьмой симфонии Малера в 1910 году. Он встречался с композитором, трепетал перед ним. Примерно тридцать лет спустя Манн видел, как Шенберг, протеже Малера, представляет свою “чрезвычайно сложную”, но “стоящую того” музыку небольшой группе поклонников в Лос-Анджелесе. Во многих словах роман задает один вопрос: “Что пошло не так?”

Леверкюн – интеллектуальное чудовище, он холодный, заносчивый, циничный, неспособный любить. Его музыка вбирает в себя все стили прошлого и дробит их. “Всего этого не должно быть, – говорит он о Девятой симфонии Бетховена, чья “Ода к радости” некогда кричала о стремлении человечества к идее братства, – это будет отнято”. Уничтожающую его болезнь Леверкюн приобретает странным образом. Он говорит друзьям, что едет смотреть австрийскую премьеру “Саломеи” в Граце, но тайно меняет маршрут, чтобы переспать с проституткой по имени Эсмеральда. То, что она больна сифилисом, заметно по желтому цвету ее лица. Леверкюн добровольно заражает себя, он верит, что это даст ему сверхъестественные творческие силы. Когда появляется дьявол, он сообщает композитору, что тот никогда не узнает прижизненной славы, но его время, как и у Малера, придет позже: “Ты будешь знаменем, ты будешь задавать тон грядущему, твоим именем будут клясться юнцы, которым благодаря твоему безумию не придется уже самим быть безумцами”. Поскольку “Фаустус” – книга и о корнях нацизма, леверкюновский “бескровный интеллектуализм” становится зеркальным отражением гитлеровского “кровавого варварства”. Фанатичное поклонение современному искусству оказывается связанным с фашизмом: оба пытаются переделать мир в утопических формах.

Понятно, что Шенберг был разгневан таким сценарием, придававшим его лучшим достижениям патологический вид. Реальный композитор порой выглядел странным и однажды заявил: “Я могу видеть сквозь стены”, но он совсем не был холодным или бесчувственным. О революции в музыке он говорил со страстью и ребяческим энтузиазмом. Уроженец Вены, благоговевший перед австро-германской традицией, он не мог высмеивать Девятую симфонию Бетховена. Еврей, он разглядел истинную природу нацизма раньше Манна. Равнодушие было ему чуждо, он был, помимо прочего, энергичным и увлеченным учителем, чьи ученики сыграли заметную роль в музыке XX века: от драматичного Берга до афористичного Антона Веберна, от коммуниста Ганса Эйслера до хиппи Лу Харрисона.

Но Манн понимал, что сделал, когда заставил своего композитора играть вместе с дьяволом. Договор Фауста – зловещая версия множества историй, которыми художники пытаются оправдать свое одиночество. Эйслер, прочитав роман Манна, связал его с восприятием кризиса классической музыки: “Великое искусство в этом угасающем обществе сейчас может появиться только при поддержке дьявола – вопреки полной изоляции, одиночеству, вопреки полному бессердечию… (Но Манн) позволяет Леверкюну мечтать о новых временах, когда музыка опять станет в определенном смысле доступной людям”. Другие композиторы конца века тоже воспринимали свое положение как борьбу одиночки с жестоким и тупым миром. В Париже Клод Дебюсси занял антипопулистскую позицию задолго до 1900 года и совсем не случайно порвал с общепринятой в тот же период тональной музыкой. Но Шенберг предпринял более решительные и, возможно, более важные шаги. Чтобы оправдать свои действия, он сформулировал тщательно разработанную телеологию музыкальной истории, теорию необратимого прогресса. Метафора Фауста облагородила ужас, который вызывала у первых слушателей мощь музыки Шенберга.

В начале XXI века музыка Шенберга уже не кажется настолько чужой. Она распространилась самыми неожиданными путями, зажив новой жизнью в бибопе (у прозрачных аккордов Телониуса Монка шенберговский оттенок) и саундтреках к фильмам ужасов (атональность нужна хоррорам точно так же, как тени на стенах). Когда модернистское революционное движение раскололось на множество фракций, когда композиторы стали возвращаться к тональной музыке или двигаться к чему-то новому, сочинения Шенберга перестали быть угрозой того, что вся музыка станет такой. Но она по-прежнему несет фаустовскую ауру. Эти интервалы всегда будут сотрясать воздух, они никогда не станут второй натурой. И в этом их сила и их предопределение.

Вена, 1900

В ранних рассказах Томас Манн нарисовал несколько живых портретов персонажей, широко распространенных в эпоху смены веков, – апокалиптических эстетов. Рассказ “У пророка”, написанный в 1904-м, начинается с иронической оды артистической мании величия:

“Странные бывают жилища, странно устроенные головы, странные области духа, возвышенные и вместе убогие. Если вас это занимает, ступайте на окраину больших городов, туда, где фонари попадаются все реже и полицейские боятся ходить в одиночку, и поднимитесь по грязным лестницам вверх, на самый верх, откуда нет дальше пути, в мансарды, где бледные двадцатилетние гении, одержимые преступной мечтой, скрестив руки, погружены в раздумье, загляните в скудно, но с потугой на оригинальность обставленные студии, где одинокие, мятежные и мятущиеся художники, одолеваемые голодом и гордыней, в облаках табачного дыма вступают в схватку с последним всесокрушающим идеалом. Здесь предел, лед, чистота и ничто. Здесь не признают никаких обязательств, никаких уступок, никакого снисхождения, никакой меры и никакой ценности. Здесь воздух настолько чист и разрежен, что миазмы жизни в нем погибают. Здесь царят своеволие, непреклонность, возведенное на пьедестал отчаявшееся Я, свобода, безумие, смерть”[10]10
  Пер. В. Куреллы.


[Закрыть]
.

В написанном в 1902 году рассказе Gladius Dei молодой человек по имени Иеронимус гуляет по Мюнхену, родному городу Рихарда Штрауса, и сердито разглядывает окружающую его нелепость. Он заходит в художественный салон и ругает хозяина за то, что тот выставляет кич, ведь искусство “прекрасно” и потому ничего не стоит. “Неужели мнят люди скрыть под яркими красками нужду и горе мира сего? – кричит Иеронимус. – Неужели мнят, что кликами, прославляющими торжество изысканного вкуса, можно заглушить стон страждущей земли?.. Искусство – священный факел, который должен милосердием осветить все ужасающие глубины, все постыдные бездны человеческого бытия. Искусство – божественный огонь, который должен зажечь мир, дабы весь этот мир, со всем своим позором, со всей своей мукой, вспыхнул и расплавился в искупительном сострадании!”[11]11
  Пер. А. Кулишер.


[Закрыть]

По всей Европе конца века странные молодые люди взбираются по узким лестницам в мансарды и открывают двери тайных мест. Оккультные и мистические сообщества – теософы, розенкрейцеры, каббалисты, неоязычники, последователи Сведенборга – обещают бегство от современного мира. В политике коммунисты, анархисты и ультранационалисты пытаются, каждый по-своему, свергнуть квазилиберальные европейские монархии, Лев Троцкий, находящийся в 1907–1914 годах в венской эмиграции, начинает издавать газету “Правда”. В зарождающейся психологии Фрейд отдает “Я” на милость “Оно”. Мир нестабилен, и создается ощущение, что одна колоссальная Идея или, если ее не сформулируют, одна хорошо подложенная бомба разрушит его. Повсюду царит приятно возбуждающее чувство неизбежной катастрофы.

Вена того времени казалась сценой решающего сражения между буржуазией и авангардом. Меньшинство “правдоискателей”, как их назвал историк Карл Шорске, или “критических модернистов”, по выражению философа Алана Яника, все сильнее возмущались безудержным эстетством города, его привычкой покрывать золотом любую поверхность. Они видели, как общество, выглядевшее современным, либеральным и толерантным, оказывалось неспособным сдержать свои обещания, обрекая значительную часть граждан на бедность и нищету. Они выступали в защиту отверженных, сделанных козлами отпущения гомосексуалистов и проституток. Многие из “правдоискателей” были евреями и начинали понимать, что евреи никогда не смогут ассимилироваться в антисемитском обществе, сколь бы велика ни была их преданность немецкой культуре. Перед лицом большой лжи о культе красоты, а именно такой была риторика того времени, искусство становилось все более негативным и критическим. Нужно было отделить себя от плюрализма буржуазной культуры, которая, как это показала “Саломея”, обзавелась своим авангардным подразделением.

Наступление на кич шло на всех фронтах. Критик и единственный автор журнала Die Fackel (“Факел”) Карл Краус разоблачал то, что считал ленью и фальшью в журналистском языке, ставшие нормой несправедливые решения суда и лицемерие популярных художников. Архитектор Адольф Лоос критиковал art nouveau за манеру покрывать обильным орнаментом даже повседневные предметы и в 1911 году шокировал город и императора лишенным украшений полуиндустриальным фасадом коммерческого здания на Михаэлерплац. Мрачные картины Оскара Кокошки и Эгона Шиле противопоставили софт-порно художественного мира ненасытную похоть и сексуальное насилие. Поэзия Георга Тракля тщательно документировала наступление безумия и самоубийственного разочарования: “Теперь я наедине с моим убийцей”.

Участники этого неформального кружка могли не ценить работы друг друга (богемный поэт Петер Альтенберг предпочитал Шенбергу и его ученикам Пуччини и Штрауса), но смыкали ряды, когда обыватели переходили в наступление. Никто не мог отступить. “Если бы я должен был выбрать меньшее из двух зол, – говорил Краус, – я бы не выбрал ни одно”.

Самым агрессивным из венских правдоискателей был философ Отто Вейнингер, который в 1903 году в возрасте 23 лет застрелился в доме, где умер Бетховен. В городе, где самоубийство считалось искусством, поступок Вейнингера восприняли как шедевр. Посмертно изданная докторская диссертация Вейнингера – странный трактат “Пол и характер” – стала бестселлером. Главный тезис книги состоял в том, что Европа страдает от расового, сексуального и этического вырождения, а причина этого – необузданная женская сексуальность. Еврейство и гомосексуальность – атрибуты феминизированного, эстетского общества. Только маскулинный Гений сможет возродить мир. Вагнер был “величайшим человеком после Христа”. Как это ни странно сейчас, но книга, бессвязная и фанатичная, привлекала таких здравых читателей, как Краус, Людвиг Витгенштейн и Джеймс Джойс, не говоря о Шенберге и его учениках. Молодой Альбан Берг жадно читал работы Вейнингера о культуре, подчеркивая фразы подобно этой: “Все исключительно эстетическое не имеет культурной ценности”. Витгенштейн, который провозгласил своей миссией изгнание из философии псевдорелигиозного жаргона, цитировал Вейнингера, когда формулировал свой афоризм “Этика и эстетика едины”[12]12
  Пер. М. Козловой и Ю. Асеева.


[Закрыть]
.

Риторика венского авангарда заслуживает тщательного анализа. Некоторые из этих “откровений” (глупые обобщения по поводу женщин, оскорбительные замечания о сравнительных качествах рас и классов) не в состоянии впечатлить современного читателя. Укорененное в протестантизме и ненависти к самому себе представление об “этике” у Вейнингера столь же лицемерно, как и у его современников. Как и в другие периоды культурного и социального бунта, революционные жесты выдают реакционное сознание. Многие участники модернистского движения позже откажутся от некогда модной солидарности с социальными изгоями в пользу разных форм ультранационализма, авторитаризма и даже нацизма. Более того, подчеркнуто антисоциальный класс художников мог выжить и найти аудиторию только в процветающем, либеральном, обожающем искусство обществе. Буржуазное поклонение искусству дало художникам ощущение непогрешимости, согласно которому воображение создавало собственные законы. Именно эта ментальность сделала возможными крайности современного искусства.

Если этическое оправдание модернистского крестового похода звучало фальшиво, то у композиторов оставался по крайней мере один убедительный повод восстать против буржуазного вкуса: господствующий культ прошлого угрожал самому факту их существования. Да, Вена была без ума от музыки – но от старой музыки Моцарта, Бетховена и Брамса. Канон обретал форму, и современная музыка начала исчезать из концертных программ. В конце XVIII века репертуар лейпцигского Гевандхаус-оркестра на 84 % состоял из музыки здравствующих композиторов. К 1855 году эта цифра снизилась до 38 %, к 1870-му – до 24 %. В то же время массовая аудитория все сильнее увлекалась кекуоком и другими популярными новшествами. Логика Шенберга была такова: если буржуазная публика теряет интерес к новой музыке, а классическая – что новая, что старая – не интересует появляющуюся массовую аудиторию, то серьезный художник должен перестать размахивать руками, пытаясь привлечь к себе внимание, и уединиться, сохраняя принципиальное одиночество.

Увидев в Граце “Саломею”, Малер выразил сомнение в том, что глас народа – глас Божий. Мрачно настроенный Шенберг полностью переиначил это выражение, предположив, что глас народа – глас дьявола. Позже он писал: “Если это искусство, то оно не для всех, а если для всех, то это не искусство”. Появился ли разрыв между композитором и публикой из-за столь жесткой реакции? Или то была рациональная реакция на иррациональную злобу аудитории? На эти вопросы нет готового ответа. Оба участника спора несут ответственность за неприглядный результат. Вена рубежа веков стала сценой тягостного спектакля, в котором художники и публика обливали друг друга грязью и расставались с мечтой о взаимопонимании.

Париж, 1900

Шенберг был не первым композитором, который начал сочинять “атональную музыку”, если под ней понимать музыку, выходящую за пределы мажоро-минорной системы. Первенство принадлежит Ференцу Листу, виртуозу романтического фортепиано, а после – аббату и мистику. В нескольких сочинениях конца 1870-х и начала 1880-х годов, особенно в “Багатели без тональности”, гармония Листа освобождается от самой идеи тональности. Трезвучия – треугольные кирпичи, лежащие в основе всей западной музыки, – встречаются все реже. Преобладают увеличенные септаккорды. Повсюду таятся дьявольские тритоны. Эти совсем непривычные сочинения озадачивали слушателей, привыкших к вульгарному романтизму “Венгерских рапсодий” и прочих популярных сочинений. Вагнер ворчал, говоря Козиме, что его старый друг “подает признаки сумасшествия”. Но такие идеи рождались не только в голове Листа. Подобные аномалии были замечены во Франции и в России. Ткань гармонии коробилась, будто под воздействием невидимой силы.

Париж, где Лист в начале XIX века вызвал массовую истерику, в значительной степени был столицей знакомого нам авангарда. Шарль Бодлер показал все способы, какими художник может продемонстрировать свою оппозицию обществу: поведение, манера одеваться, сексуальные нравы, выбор темы и способ ее подачи. А мэтр поэтов-символистов Стефан Малларме определял поэзию как герметическую практику: “Все, что священно и хочет остаться священным, должно окутать себя тайной”.

Молодой Дебюсси воспринял такой подход как завет. В 1893 году он писал своему коллеге Эрнесту Шоссону: “Действительно, музыка должна быть тайным знанием, так бережно хранимым в текстах и настолько сложным для расшифровки, чтобы обескураживать толпу профанов, которые пытаются относиться к ней запросто, будто к носовому платку! Я бы пошел дальше и вместо распространения музыки среди черни предложил бы основать “Общество музыкальной эзотерики”…”

Как и у Шенберга, у Дебюсси было мелкобуржуазное происхождение. Сын лавочника, ставшего чиновником, он родился в 1862 году и учился в парижской консерватории, где несколько лет пытался написать кантату, достаточно скучную, чтобы выиграть Римскую премию, ориентированную на поддержку академического искусства. И в 1884 году ему удалось это сделать с “Блудным сыном”.

В свободное время он изучал парижскую авангардную сцену, листал книги в магазинах оккультной и восточной литературы, а на байрейтских фестивалях 1888-го и 1889 годов попал под влияние чар “Парсифаля”. Примерно с 1892 года он посещал элитарные “вторники” у Малларме, но при этом исследовал и малоизвестные территории – похожие на культы католические общества, такие как каббалистический орден розенкрейцеров или орден розенкрейцеров Храма и Грааля. Увы, несмотря на содержащиеся в бестселлерах вроде “Святой крови”, “Святой Чаши” и “Кода да Винчи” уверения, Дебюсси не был тридцать третьим великим магистром “Приората Сиона”, который, согласно фальсифицированному преданию, хранил сам секрет Чаши.

Все это было обычной поствагнеровской бессмыслицей. Но предпринятые Дебюсси поиски безупречного и правдивого музыкального языка вскоре привели его к другим, определенно не вагнеровским источникам. В 1889 году, перед второй поездкой в Байройт, он посетил Всемирную Парижскую выставку, которая благодаря возможностям жестоких колониальных режимов демонстрировала экзотические виды и звуки со всего мира. Именно здесь Гоген впервые пришел в восторг от той тропической простоты, которая впоследствии привела его на Таити. Дебюсси был заворожен музыкой вьетнамского театра с его эффектами резонирующих гонгов и яванским ансамблем музыки гамелан с его минималистичным строем из пяти нот, деликатным наслоением тембров и внешней сдержанностью. Гамелан, писал Дебюсси, “содержит все ступени, даже те, названий которых мы не знаем, так что “тоника” и “доминанта” – лишь фантомы, которые можно использовать, чтобы обучать умных детишек”.

Дебюсси увлекался поэзией и живописью, разрабатывая музыкальные аналогии своих самых ярких эстетических переживаний. Хотя позже на него навесили ярлык “музыкального импрессиониста”, Ренуар и Моне не произвели на него особого впечатления. Гораздо сильнее на Дебюсси повлияли английские и американские художники: Тернер – своим умением заливать пейзаж светом и Уистлер, способный передать настроение моря. Он читал стихи Поля Верлена, чьи “Галантные празднества” нашел среди книг своей ученицы и любовницы Мари-Бланш Ванье. Идеально простые, мимолетные образы Верлена – цвет лунного сияния, звук шуршащих листьев и падающего дождя, непередаваемая красота моря, движения древних танцев, души марионеток – разожгли вдохновение Дебюсси. Чтобы пробудить инструмент “Мандолины”, он пишет бренчащие аккорды, в которых квинты собираются в спящие башни. Чтобы передать очевидную тайну строчки “под поющими ветвями”[13]13
  Пер. А. Эфрон.


[Закрыть]
, он позволяет обычным аккордам в нарушение всех правил опрокидываться друг на друга. И в середине этого калейдоскопа звуков впервые появляется целотонная гамма, одно из фирменных изобретений Дебюсси. Именно это приведет молодого композитора на порог так называемой атональности.

Музыканты и слушатели некогда соглашались, что определенные интервалы, или пары звуков, являются “чистыми”, а другие – “нечистыми”. Эти слова можно найти на клинописной табличке из шумерского города Ур. Чистыми интервалами считались октава, квинта, кварта и большая терция, которые и образуют нижнюю часть обертонового ряда (и снова обратите внимание на начальные такты “Заратустры”). И наоборот, на протяжении столетий тритон считался раздражающим сочетанием. Целотонная гамма, которая ради экзотического эффекта начала применяться в русской и центрально-европейской музыке в середине XIX века, состоит из шести ступеней тонов – если начинать с до на клавиатуре фортепьяно, это будут три белые клавиши, за которыми последуют три черные. У такой гаммы есть интересное свойство – она в равной степени и “чистая”, и “нечистая”. Она изобилует большими чистыми терциями, которые можно получить, двигаясь вверх от любой ноты на две ступени. Но она изобилует и тритонами (три ступени). Если описать эту гамму в визуальных терминах, получится палитра, одновременно ясная и ирреальная, яркая и туманная.

Дебюсси использовал и пентатонику – он неоднократно слышал ее на Парижской выставке. Древние и простейшие ряды из пяти нот обнаруживаются в фольклорных традициях по всему миру, от Африки до Индонезии. Диатонической мажоро-минорной системой Дебюсси пользовался чаще в ностальгических или сатирических целях.

Композитор серьезно интересовался физической природой гармонии. В 1863 году в трактате “Учение о слуховых ощущениях как физиологическая основа для теории музыки” Герман фон Гельмгольц объяснил физику гармонических обертонов и попытался понять, как они связаны с человеческим восприятием консонанса и диссонанса. Когда волны любых двух синхронных тонов пересекаются, они создают “удары”, пульсацию в воздухе. Гельмгольц утверждал, что интервал октавы создает приятное ощущение, потому что колебания высокой ноты сочетаются с колебаниями низкой в идеальном соотношении 2:1 и удары не чувствуются. Чистая квинта с соотношением 3:2 тоже звучит “чисто”. Дебюсси мог читать труд Гельмгольца, и он наверняка знал высказанные в XVIII веке предположения Рамо, связавшего гармонию с обертоновыми рядами. Дебюсси любил располагать октавы и квинты в басовом ключе, и радуга меньших интервалов трепетала в вышине.

Ранняя ключевая работа Дебюсси – прелюдия “Послеполуденный отдых фавна”, оркестровое произведение по мотивам стихотворении Малларме, написанное и исправленное между 1892-м и 1894 годами. У Малларме фавн размышляет, как ему сохранить воспоминание – или сон – о двух изысканных нимфах. Он играет на флейте, зная, что его песня не сможет передать чувственный опыт.

 
Дерзай, коварная, опять взойти у влажных
Озерных берегов, а я в словах отважных
Картиной гордою заворожу леса,
С невидимых богинь срывая пояса![14]14
  Пер. Р. Дубровкина.


[Закрыть]

 

Все начинается с того, что играет фавн, – с медленной мелодии на флейте, поднимающейся на тритон и спускающейся обратно. Так и гармония движется по тритону и успокаивается на резонирующем доминантсептаккорде, который в классической гармонии разрешился бы в ми-бемоль мажор. Но аккорд становится самостоятельным организмом, символом безграничной природы. Флейта повторяет свою мелодию, а вокруг сплетается новая ткань. Так Дебюсси сопротивляется немецкой убежденности в необходимости развития тематического материала: мелодия остается статичной, аккомпанемент развивается. Сумрачные целотонные звучности обозначают горизонт видений фавна, где тени растворяются в дымке.

Гипнотические видения объединяются в чувственную, звучащую во всем оркестре любовную песнь в ре-бемоль мажоре. Струнные смакуют долгие, плавные унисоны, больше похожие на индийские раги, чем на произведения Вагнера или Штрауса. Это музыка физического облегчения, даже сексуального оргазма, что и продемонстрировал Вацлав Нижинский своим струящимся танцем в “Фавне”, поставленном “Русским балетом” в 1912 году. “Я схватил королеву!” – ликует фавн Малларме. Но тритон скрывается в басах, и тайна ускользает.

Оперой “Пеллеас и Мелизанда”, начатой в 1890-е и после долгих переделок законченной только в 1902-м, Дебюсси, используя Вагнера как сырье, создал новый тип духовной музыкальной драмы. Он взял текст драматурга-символиста Мориса Метерлинка и, как позже сделает Штраус в “Саломее”, положил пьесу на музыку дословно, следуя за загадочной прозой всюду, куда она могла завести. Любовный треугольник Пеллеаса, его сводного брата Голо и загадочной странствующей принцессы Мелизанды движется к мрачной развязке, но большая часть действия происходит за сценой. Музыка помещает слушателя в текучую среду, куда погружено индивидуальное восприятие. Коронные приемы Дебюсси – целотонные гаммы, старомодные лады, утонченные мелодии, которые порождаются колеблющимися интервалами, – создают атмосферу беспокойства, ожидания, желания, трепета.

Приходит и видение прекрасной нездешней страны. Когда наконец Пеллеас и Мелизанда признаются друг другу в любви (слова “Я люблю тебя” и “Я тоже люблю тебя” звучат без аккомпанемента), оркестр отвечает простой, как из учебника, последовательностью тоники и доминантсептаккорда, но в спектральной аранжировке Дебюсси это походит на зарю творения. Подобная преображающая простота господствует в прелюдии к пятому акту, когда мы узнаем, что Мелизанда родила ребенка.

В некотором смысле представление Дебюсси о самом себе как об искателе и покорителе звуков, подобном Фаусту, исчезало. В 1900 году он больше не призывал к созданию “Общества музыкальной эзотерики”, а вместо этого стал приверженцем классических французских ценностей – ясности, элегантности и изящества. Кроме того, он обратил пристальное внимание на испанскую музыку, в частности на cante jondo, разновидность андалузского фламенко. Его главные работы первого десятилетия XX века – “Море”, Прелюдии (1-я тетрадь), “Эстампы” для фортепиано и цикл “Образы” для фортепиано с оркестром – сочетали возвышенность с чистейшим лиризмом и танцевальными мотивами. В прелюдиях “Паруса” почти целиком заточают себя в целотонную гамму. “Шаги на снегу” вращаются вокруг гипнотических повторений фигуры из четырех нот. Но у “Девушки с волосами цвета льна” мелодия из тех, что хочется насвистывать на улице, и многие будут удивлены, узнав, что ее “сочинили”. А “Прерванная серенада” сплетает гитару фламенко с арабскими гаммами предположительно мавританского происхождения. Дебюсси не мог писать такую музыку в фаустовской изоляции, вместо этого он находил подсказки, шляясь ночами по операм и опереттам, кабаре и кафе.

Парижская богемная жизнь легко сокращала дистанцию между оккультной эзотерикой и доступностью кабаре, не в последнюю очередь потому, что эти два мира в буквальном смысле располагались один над другим. Члены каббалистического ордена розенкрейцеров встречались в комнате над кабаре Auberge de Clou, и когда тайное собрание обсуждало загадочную философию, снизу доносились вкрадчивые звуки ночного концерта.

В подобных местах Дебюсси часто встречал Эрика Сати, еще одного тайного, но порой более решительного революционера конца века. Сати тоже интересовался розенкрейцерами, одно время был штатным композитором ордена розенкрейцеров Храма и Чаши, который основал писатель Жозеф Пеладан, потрясенный “Парсифалем”. Музыка Сати к пьесе “Сын звезд” (1891) начинается с совершенно иррациональной связки диссонирующих шестизвучных аккордов – еще один шаг за пределы традиции позднего Листа. Но жизнь экспериментатора не нравилась Сати. Сын издателя песен для кабаре, он получал больше удовлетворения от игры на фортепиано в Auberge de Clou. Освобождения от прошлого он достиг в трех пьесах для фортепиано под названием “Гимнопедии”, в которых избавлялся от многовековой угрюмой сложности в пользу нового и ясного языка. В первых восемнадцати тактах первой пьесы использовано только шесть звуков. Здесь нет развития – лишь длящееся мгновение.

Дирижер Рейнберт де Леу писал: “Сати в каком-то смысле заново начал историю европейской музыки”. То же можно сказать и о Дебюсси, который в 1901 году заметил своему коллеге Полю Дюка, что слишком многие современные сочинения стали неоправданно сложными: “Они пахнут лампой, а не солнцем”. Дебюсси объяснял, что побудило его создать “Ноктюрны” для оркестра, особенно “Празднества”, изобюражающие торжества в Булонском лесу, наполненные звуками солдатских труб и криков толпы. Это был вирус альтернативного модернизма, того, что расцветет в увлеченной фольклором, джазом и машинерией музыке 20-х годов XX века. По сути, два авангарда формировались бок о бок. Парижане двигались в сторону залитой ярким светом дневной жизни. Венцы шли в противоположном направлении, освещая зияющие глубины своими священными факелами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации