Текст книги "Ловкачи"
Автор книги: Александр Апраксин
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
XXIII. Сделка
Нечего и говорить о том, что в назначенное Хмуровым время к нему аккуратно и без опозданий стучался в номер фактор Леберлех.
– Вот какого рода дело, – Иван Александрович приступил прямо к сути, едва вошел еврей и, по привычке, остановился в почтенном расстоянии, около двери. – Я хочу не только удивить панну Брониславу Сомжицку, но хочу поразить и всю Варшаву своею щедростью. Сходи за твоею приятельницею, и пусть она сейчас же, с тобою вместе, явится сюда со всеми своими сокровищами. Я решаюсь-таки наконец купить у нее хорошее бриллиантовое колье тысячи в три…
Можно было подумать, что Леберлеху свалилось с потолка к ногам состояние, так низко поклонился он ясновельможному пану. Через минуту он уже пересекал Саксонскую площадь и лупил, хотя и пешком, что было силы, куда его послали.
На продажу Хмурову бриллиантов в столь крупную стоимость он смотрел как на лучшее дело в мире, ибо вряд ли когда доводилось бедняге зарабатывать за одну комиссию целых триста рублей.
Но, вернувшись в гостиницу менее чем через полчаса, разумеется, в сообществе с известною торговкою драгоценностями, Леберлех был встречен рядом разочарований. Начать с того, что Ивана Александровича он в номере уже не застал. Конечно, и Леберлех, и его спутница для совершения столь серьезной сделки готовы были прождать в коридорах хоть до ночи, но вскоре им было объяснено, что они более не нужны.
Это последнее заявление привело Леберлеха в такое глубокое уныние, что бедняга чуть не лишился рассудка.
Он все еще надеялся на какое-либо недоразумение и уговаривал свою спутницу не удаляться, а ждать, так как должен же был ясновельможный пан когда-нибудь вернуться к себе в отель и тогда все не замедлит выясниться.
Старуха и сама-то не желала уходить от покупателя, уже трижды оправдавшего возложенные на него надежды, и со свойственным ее нации терпением решилась последовать приглашению Леберлеха. С видом невозмутимейшего подчинения воле судьбы и обстоятельств присели они в одной из оконных ниш огромного коридора и поставили на пол, у ног своих, с одной стороны ящик с крупными драгоценностями, а с другой – с более мелкими.
Леберлех то похаживал по дорожке, тянувшейся длинной лентой по всему коридору, и в томительном неведении вздыхал, то подходил к старухе и совершенно бесполезно повторял вопрос о том, что же все это может означать?
Так прошло, во всяком случае, более часа, показавшегося, впрочем, волнующемуся Леберлеху полуднем. Он укорял себя, и ему все думалось, что он слишком долго бегал за старухою, тогда как по важности случая не грех бы было взять и извозчика.
Вдруг размышления его были прерваны появлением в нескольких шагах от него того, кого столь нетерпеливо ждал.
Чувства огромной радости и страха, чем же это все кончится, и усиленного сознания своей личной виновности сразу овладели бедным фактором. Он залебезил перед ясновельможным паном, точно жалкий преданный пес, чующий, что хозяин не в духе, и готовый перенести от него всю жестокость его ударов. А ясновельможный пан был действительно чем-то недоволен.
По знаку Леберлеха еврейка встала на его пути, но он даже и головой-то не кивнул в ответ на ее поклон, а самому фактору только строго сказал:
– Я велел тебе передать, что ты мне больше уж не нужен.
И, не обращая ни малейшего внимания на припадания Леберлеха, Хмуров вошел к себе в номер.
Не прошло и пяти минут, как Леберлех стал прислушиваться к происходившему в номере через дверь, но, ничего не слыша, он припал к замочной скважине и столь же бесполезно стал туда глядеть. Наконец, он решился и сперва тихонько, а потом сильнее постучался.
Не скоро послышался ответ. Номер состоял из передней и трех комнат. Но Леберлех хоть и трусил, а вошел-таки и откашлялся.
– Кто там? – окликнул его Иван Александрович из гостиной.
– То я, ясний вельможный пан, то фактор Леберлех.
– Чего тебе еще надо? Ведь я сказал тебе, что ты можешь уходить.
– А Сарра с бриллиантами тоже должна уходить или может еще вас подождать в коридоре?
– И Сарра пусть уходит: мне бриллианты более не нужны.
– За что ж пан ясний так прогневался на нас?
– И не думал гневаться! Дело совершенно просто: едва ты ушел, ко мне заехал один приятель и, когда я ему рассказал, что хочу купить ожерелье тысячи в три, он повез меня к своему ювелиру, где я нашел не только прекрасные вещи, но и кредит на какое хочу время.
– Кредит? – переспросил как-то нараспев Леберлех. – Да разве Сарра не сделает ясному пану какой угодно кредит?
И, не дождавшись ответа, он отпер дверь и позвал в номер терпеливо ожидавшую старуху. Едва она вошла, как Леберлех стал быстро-быстро ей рассказывать на своем жаргоне, должно быть, ужасные вещи, потому что она неоднократно менялась в лице.
Наконец она спросила:
– А ясний вельможный пан уже купил бриллианты у того ювелира?
– Нет еще, но ездил смотреть. Я обещал решить дело после завтрака, часа в два.
– То ясний пан пусть у меня сперва еще посмотрит, – сказала еврейка и прямо направилась со своими ношами к столу, где, не долго думая, и раскрыла известный ящик.
Она вынимала из него одну вещь за другою и поочередно передавала их Хмурову.
Он уже успел присмотреться к ним и знал их приблизительную цену. Потому-то он и держал долее остальных в руке именно то ожерелье, которое наиболее соответствовало его требованиям. Еврейка с одной стороны, Леберлех с другой восхищались предметом и уговаривали его купить.
– Ну да, – заметил как бы мимоходом Хмуров, – свяжись с вами, а потом будете надоедать каждый день.
Еврей с еврейкою переглянулись, и потом оба сразу забожились, что они знают, с кем имеют дело, и верят ясновельможному пану, как самим себе.
Хмуров положил ожерелье на стол, отошел в сторону, сел в кресло и сказал:
– Все это прекрасно! Сущность в том, что хотя у меня и есть деньги в банке, но они заключаются в ценных бумагах, на которые теперь огромный спрос. Вследствие этого мои бумаги повышаются, и, по мнению опытных банкиров, они еще месяца два будут повышаться и могут дойти до баснословной цены. Мне нет никакой охоты терять от их продажи.
– Як же можно! – воскликнули разом и Сарра, и Леберлех.
– Вот то-то же и есть! – продолжал Хмуров. – А ювелир, которого мне рекомендовали, ждать готов сколько я сам ему назначу.
– И мы готовы.
– Да, но весь вопрос в том, можете ли вы ждать уплаты целых два месяца? – спросил тоном сомнения Хмуров.
Быстро переглянулся Леберлех с Саррою и столь же быстро ответил:
– Сколько сам ясний вельможный пан прикажет, столько мы и будем ждать.
– Я напишу вексель.
– Можно и вексель.
– На два месяца.
– Можно и на два месяца.
– В таком случае, – заключил Хмуров, – я, пожалуй, готов взять вот это ожерелье за три тысячи и даже думаю, что ювелир за такие же камни взял бы с меня дороже. Леберлех, беги за вексельной бумагой.
– В одну минуту.
Старуха осталась в номере с глазу на глаз с ясновельможным паном, но никакие дурные мысли уж не тревожили ее ум. Она перебирала вещи, перетирала их замшею и прятала в шкатулки, даже и не подозревая того, о чем думал теперь Хмуров, издали поглядывавший на нее.
Он думал о том, как легко бы было человеку сильному и смелому воспользоваться доверием старухи и ограбить ее. Но тут же он сознавал, что мудрено бы было скрыть следы преступления, и продолжал смотреть на нее, удивляясь ее доверию, ее спокойствию.
Вскоре вернулся Леберлех, и, еще раз полюбовавшись на некоторые вещи, но все-таки остановившись на уже избранном колье, Хмуров принялся за писание векселя.
– Условие, – сказал он строго, передавая документ еврейке, – до срока мне даже и не напоминать о долге: я этого не люблю.
Старуха поклонилась и вышла, но Леберлех подошел к Хмурову поближе и тихим шепотом спросил:
– Може, мне что будет за мои труды и верную службу?
– Тебе? Изволь!
Хмуров достал из бумажника десятирублевку и протянул ее фактору.
– Падам до ног, ясний вельможный пан, – стал тот рассыпаться в благодарностях.
– Ну, хорошо, хорошо. Можешь теперь идти. Да и мне самому пора.
Едва Леберлех удалился, как Хмуров тоже снова оделся и вышел из гостиницы. Он громко крикнул извозчику адрес Брончи Сомжицкой и действительно поехал к ней, но, конечно, никакого ожерелья ей не подарил, а только просидел у нее часа полтора, и сделано это было для отвода глаз. Он рассчитывал прямо из дома пройти в ломбард.
Между тем отношения его к Бронче Сомжицкой становились все сердечнее. По крайней мере, с ее стороны уже замечалось серьезное увлечение. Молодой танцовщице нравился этот щеголь, и, давно наскучившая его предшественником, она отдавалась возрастающему чувству увлечения совершенно беззаветно.
Хмуров если и тратил много денег на ее глазах, то ее самое, собственно говоря, не особенно баловал в этом отношении. Правда, у нее было все, что требовалось. Роскошные туалеты, сделанные прежде, конечно, не успели обноситься. Карету или коляску, смотря по погоде, Хмуров присылал ей аккуратно ежедневно. Обедали они часто вместе, а ужинали уж положительно в одном из лучших варшавских ресторанов. Как-то еще в самом начале Бронча Сомжицка упомянула, что вся жизнь обходится ей в месяц в триста рублей, и, когда ушел от нее Хмуров, она нашла на своем столике эту сумму. Таким образом, ей казалось, что щекотливый денежный вопрос раз навсегда улажен и что Хмуров догадается отныне сам ежемесячно повторять этот необходимый для нее взнос.
Помимо этих мелочей, каковыми она сама считала все эти вопросы, остальное шло прекрасно.
Начать с того, что панне Сомжицкой жилось куда веселее с Хмуровым, нежели с его отбывшим предшественником. Хмуров оставался с нею с глазу на глаз только в редких случаях, и тем более дорожила она этими часами. В остальное же время ее всегда окружало блестящее общество из веселящихся молодых людей, и скучать Бронче никогда не приходилось.
Целою гурьбою являлись за нею на репетиции, усаживали ее в экипаж, раскланивались с нею в часы модного катанья.
За обедом в одном из первоклассных ресторанов Варшавы бывало ежедневно так весело, что с соседних столиков поглядывали на их большой стол и завистливо улыбались взрывам их радостного хохота. Сыпались остроты, анекдоты, миленькие пикантные рассказики, и все это имело как бы некоторое отношение к ней или, по крайней мере, несомненно, предназначалось для развесления преимущественно ее же.
Так шли дни за днями, так текли деньги у Хмурова, все время которого распределялось следующим образом: он вставал не позже десяти, занимался своим туалетом, читал газеты, уезжал или уходил либо к театру – ждать окончания репетиции, либо к кому-нибудь из приятелей, или же, наконец, к самой Бронче Сомжицкой на квартиру. Завтракал он у себя слегка перед уходом. Потом наступал час обычной прогулки. Там, в Уяздовской аллее или в Лодзенковском парке, снова все встречались. Если же бывала дурная погода, он просиживал у знакомых или у себя до обеда. Обед сопровождался легкими возлияниями, по преимуществу красного винца, и только иногда переходили к шампанскому. Затем театр, ужин и проводы им Брончи к ней на квартиру или Брончею его к нему в отель.
XXIV. Сюрприз
Нельзя сказать, чтобы Хмуров с своей стороны тоже привязывался к Брониславе Сомжицкой. Одно только несомненно и бесспорно: она тешила его самолюбие, благодаря тому что на них, то есть на него с нею, было обращено всеобщее внимание.
И понемножку, увлекаясь мелочами теперешней жизни, Хмуров, по свойству своего крайнего легкомыслия, не то чтобы забывал совершенно остальное, но, во всяком случае, начинал уже пренебрегать им.
Реже писались письма в Москву, а те, которые теперь отправлялись далеко уже не ежедневно, были короче, и трудно становилось автору держаться в них прежнего тона печали, любви и душевного стремления к скорейшему сближению. Он продолжал лгать относительно мнимой болезни столь же мнимого и никогда не существовавшего дядюшки. Он говорил, что старик, опасаясь скорой кончины, возложил на него устройство дел. Конечно, прибавлял он каждый раз к этому, это ему скучно, но ни страстью, ни тоскою уже не отзывало от этих приписок, тогда как ему казалось, что и так все сойдет прекрасно.
Что касается Ялты, так получаемые оттуда известия тоже не соответствовали ни надеждам, ни расчетам, ни вообще ожиданиям.
Пузырев принял за правило писать раз в неделю и выполнял это с похвальною аккуратностью.
Мало того, всегда в одном конверте получалось от него два письма сряду, и легко было узнать Хмурову, которое из них подлежало немедленному уничтожению как интимное и которому предназначалась вполне официальная роль.
Если в письмах последней категории Пузырев и продолжал жаловаться на свой возрастающий недуг, то в первых, напротив, высказывал горькие жалобы на то, что дело, по-видимому, значительно затянется.
По этому поводу он вполне определенно высказывался в следующих выражениях:
«То, чего я уж никак не ожидал, начинает проявляться с ужасающею меня очевидностью. Представь себе, что мой больной Григорий Павлович Страстин стал здесь серьезно поправляться. Чудная осень юга действует на его здоровье благотворно. Он дышит легче, и вообще в нем заметно прибавилось силы. Конечно, все это вздор и сомнений или серьезных опасений у меня еще нет. Я знал и раньше о возможности такой перемены к лучшему при перемене плохих жизненных условий на более благоприятные. Тем не менее досадно, что дело затягивается, и досадно в особенности вследствие недостатка денег. Не знаю, как ты там в Варшаве, а я более нежели аккуратен: я позволяю себе только то, что желательно ему. И странное во мне самом происходит раздвоение! Если, с одной стороны, мне и досадно на то, что развязка затягивается, то с другой – я невольно поддаюсь совершенно противоположному чувству. Мне невыразимо жаль беднягу, и по временам он меня глубоко трогает. В особенности располагает к нему его признательность за все, за каждую мелочь, и я вижу, как к нему возвращается, вместе с верою в людей, вера или надежда на возможность дальнейшей еще жизни.
Конечно, для наших будущих расчетов со страховым обществом „Урбэн“ весьма даже полезно некоторое еще промедление с финалом. Трудно не возбудить никаких подозрений при представлении свидетельства о смерти человека от быстротечной чахотки, когда всего месяц с небольшим перед этим человека этого они свидетельствовали и чуть не сравнивали по комплекции со здоровым волом.
Но еще раз повторяю, дружище, все это куда бы еще ни шло, если бы нам с тобою позволяли финансы подольше выдержать в выжидательном положении. О себе я еще не говорю: я свел свою жизнь к крайней экономии, и, если бы ты меня здесь увидал, вечно с больным, не отходя от него ни на шаг и заботясь о нем, как об родном ребенке, уверяю тебя, ты бы счел меня рожденным для роли сиделки. Но как-то ты там в Варшаве? Вот вопрос, который меня очень интересует, и невольно иногда меня берет страх: выдержишь ли ты скромную роль и не прорвешься ли?..»
Так писал Илья Максимович Пузырев, заканчивая свое послание просьбрю повоздержаться, ибо только терпящий казак может выбраться в атаманы.
Но все это производило на Ивана Александровича Хмурова совсем иное действие.
Начать с того, что человек этот привык жить минутою, жить настоящим и отнюдь не обладал способностью заглядывать в глубь каких-либо вопросов. У него хватало ума и соображения придумать любую пакость, чтобы временно извернуться, и в деле с покупкою у еврейки Сарры бриллиантов он выказал даже некоторую выдержку.
Но точно так же, как трудно ему было из Москвы оторваться от намеченного плана обирания тем или иным путем Мирковой, его бы теперь и из Варшавы мудрено было вытащить.
Пока жилось весело, Хмурову казалось, что вечно так и будет. Одна удача вызывала в нем уверенность в непогрешимости, в гениальности своего ума, и в эти последние дни Иван Александрович серьезно убедился в том, что при неудаче плана Пузырева он все-таки не пропадет. Ему казалось уже, будто бы он создал себе в Варшаве кредит неисчерпаемый и что на него вполне смело можно рассчитывать.
Но в качестве самого глубокого эгоиста он вывел из последних писем Пузырева еще одно заключение.
Сотни три, а может, и четыре удастся всегда у него выманить, под предлогом, что свои деньги все вышли и более жить не на что.
Порешив таким образом, он продолжал все по-прежнему.
Только на другой день приобретения от Сарры известного бриллиантового ожерелья счел он возможным обменять его на наличные деньги.
Приняв все требуемые предосторожности, он отправился в ломбард и уже хотел подойти к оценщику, как вдруг увидал в сторонке у одного из окон старуху Сарру с ее двумя ношами, стоявшую к нему спиною и о чем-то горячо беседующую с целой группой евреев.
Как вор прокрался он к выходу и до того перепугался, что только на улице свободно вздохнул. Еще раз оглянувшись, точно боясь погони, он теперь только заметил прибитую ко входу в ломбард доску с надписью:
«Сегодня аукцион».
Оставалось отложить дело ликвидации еще на сутки. Но как счастливо избежал он взора Сарры. Что, если бы она увидала его в момент закладывания купленных у нее с совершенно иным назначением бриллиантов? Конечно, юридически она бы с ним ничего не поделала, так как раз проданная, хотя бы и в кредит, вещь переходит всецело в распоряжение купившего ее, и если он волен ее подарить кому заблагорассудится, то почему бы ему и не быть вправе заложить или продать ее по личному усмотрению своему?
Но скандал тем не менее был бы неминуем. Пошли бы толки, сплетни, и престиж его скорехонько бы пошатнулся.
Он счел, что, коль скоро случайность его теперь спасла, – значит, он еще находится под особым покровительством своей счастливой звезды.
Да и в самом деле, до поры до времени все шло прекрасно.
Во мнении общества он уже завоевал себе симпатии, и только некоторые в этой среде еще интересовались подробностями, относящимися, впрочем, более всего к его интимным отношениям с Брончею Сомжицкою.
Кто болтал – Леберлех ли или старая торговка Сарра, – трудно с точностью было бы определить, но как-то вскоре прознали, что Хмуров покупает для предмета своих увлечений недурненькие ценные безделки.
– Странно, – говорили одни, – как это на ней не видать этих обновок.
– Она надевает их только на сцене, – говорили другие.
– А может быть, она так бережлива, – догадывались третьи.
В общем же все их касавшееся интересовало кружок праздных прожигателей жизни.
Каков бы был, однако же, эффект, если бы прознали, что все эти покупки являлись только подготовительною работою к задуманному обиранию старухи Сарры, так как жить дольше уже не хватало у Хмурова средств.
Он возвращался из ломбарда, частью раздосадованный неудачею, частью довольный хоть тем, что не попался прямо на глаза еврейке.
Сперва он думал было пройти прямо к себе в «Европейскую гостиницу», но потом новая мысль у него блеснула, и он направился к Бронче Сомжицкой, хотя и знал прекрасно, что в это время она должна быть как раз на репетиции.
Он вошел в подъезд ее квартиры на Маршалковской и был крайне поражен, когда на звонок ему отперла дверь не горничная Франческа, а его же фактор Леберлех.
Предчувствие чего-то недоброго разом охватило его, и он почти вскрикнул:
– Что случилось? Зачем ты сюда пришел? Да говори же!
– Ясний вельможный пан, – зашептал в не меньшем волнении Леберлех. – Пожалуйте немедленно до дому…
– Да в чем дело?
– Пожалуйте до отели. Вас спрашивают по очень важному делу из Москвы. Там приехали…
– Кто приехал? Говори же толком, черт тебя подери!
– Приехала из Москвы одна ясновельможна пани.
– Ты говоришь, приехала дама из Москвы? Как она выглядит? Еще молодая, брюнетка, красивая, да?
– Молодая, ладна, як персик, брунетка и красива. Да вот ее визитная карточка.
Хмуров вырвал карточку из рук и прочитал следующие три имени:
Зинаида Николаевна Маркова.
XXV. В Ялте
В действительности же, пока Хмуров так или иначе путался и распутывался в Варшаве, вот что происходило в Ялте.
Илья Максимович писал правду, сообщая о том, что здоровье Григория Павловича Страстина как будто бы улучшилось со времени прибытия на благодатный юг.
Дело, однако, заключалось в том, что явление это было временным и объяснялось разве только значительным подъемом духа, выражавшимся во внешних формах и далеко не стоящим в зависимости от облегчения состояния его неизлечимого недуга. Напротив, вскоре даже сказалось, до какой степени эта усиленная деятельность ободренного духа возросла в ущерб общего организма, давно уже окончательно подорванного и расшатанного. Достаточно было более продолжительной прогулки однажды вечером по морскому берегу, чтобы всю ночь после этого прокашлять и выглядеть на другой день совсем погибшим человеком.
Тогда Илья Максимович понял всю безосновательность своих опасений, а с другой стороны, твердо решил как бы в наказание себе за эти сомнения и некоторый свой ропот удвоить свои попечения о несчастном.
Он счел даже возможным пригласить врача и с этою целью обратился сперва за советом к домохозяевам, к Любарским.
– Рекомендация в подобных случаях, – отвечал ему сам Любарский, – дело более нежели щекотливое. Я скажу даже: опасное.
– Но почему же?
– Когда идет вопрос если даже и не о спасении, то хоть о продлении жизни человека, тогда трудно неспециалисту по медицине указывать на того или другого исцелителя, – пояснил свою мысль Любарский.
– Конечно, конечно, – поспешил согласиться Пузырев. – Но ведь и мы не требуем от врача невозможного или чудес. Все, о чем я вас прошу, это указание мне доктора, еще сохранившего в сердце своем теплое отношение к своему великому делу… – Как бы запнувшись на слове, он прибавил с улыбкою, извиняющею или смягчающею, по крайней мере, резкость своего выражения: – Я бы хотел или предпочел иметь дело не с зазнавшейся знаменитостью, а с простым, непретенциозным врачом, относящимся к делу прежде всего человечно.
– В таком случае, – ответил Любарский, тоже улыбаясь, но с выражением безграничной доброты, – я могу вам указать на Ивана Павловича Смыслова. Он врач еще молодой, еще увлекающийся даже, и человек, уж во всяком случае, безусловно честный. Съездите к нему, я дам вам его адрес и думаю, что дела он уж никак не испортит, а в данном случае, насколько я вижу, все ваши опасения главным образом к этому и сводятся.
Поговорили еще несколько минут о приезжих медицинских знаменитостях, об их претензиях, о баснословных требованиях чудовищных гонораров и расстались при довольно искренних рукопожатиях.
Пузырев сразу понял, с кем имел дело и как с этими простыми, честными людьми надо было говорить. И действительно, они, считавшие его за озабоченного друга, честно и с редким даже терпением исполняющего роль брата милосердия при больном, не могли не питать к нему или, по крайней мере, к его подвигу уважения.
Такое же впечатление сумел он произвести и на молодого врача. Он счастливо застал Ивана Павловича Смыслова дома и тотчас же приступил к делу.
– Я к вам, доктор, от Любарских, – сказал он, входя.
– От Любарских? – переспросил как бы вспугнутый Иван Павлович. – Что случилось? Кто из них заболел?
– Успокойтесь, доктор, ни тот, ни другой, – поспешил с ответом Пузырев. – Я приехал за вами по их рекомендации.
– Да, понимаю. Чем могу быть полезным?
– Я попрошу вас со мною вместе навестить моего больного друга.
– Извольте, поедемте.
– Но раньше попрошу вас выслушать меня. Вам, как врачу, необходимо кое-что знать о больном; мне в качестве его друга следует обо всем этом вас предупредить потому уж, что сам он вам ничего не скажет.
– Я слушаю, – ответил просто доктор и только придвинулся несколько к своему посетителю.
– Меня зовут, – начал Пузырев свое повествование, – Григорий Павлович Страстны. Я давно дружен с неким Пузыревым, Ильей Максимовичем Пузыревым, человеком, пережившим после воспаления в легких глубокое сердечное горе, способствовавшее быстрому развитию той ужасной болезни, которую в общежитии неспециалистов привыкли называть скоротечною чахоткою.
– Он, конечно, лечился? – спросил врач.
– Представьте себе, что нет! – воскликнул почти с негодованием Пузырев. – Напротив, он как бы рад был своей болезни, и это-то именно объясняется глубоким сердечным горем, о котором я сейчас только упоминал.
– Все может быть, – заметил вдумчиво Иван Павлович Смыслов. – И вы говорите, – добавил он, – что ваш знакомый Пузырев довел свою болезнь до крайних пределов?
– Да, доктор, до того состояния, когда уже поздно задумываться над способами спасения и остается только искать средств облегчения неизбежных страданий.
– Что же делать? Поедемте.
Он быстро собрался и дорогою все еще расспрашивал своего спутника. Пузырев продолжал в том же тоне, и когда они входили к больному, то доктор Смыслов был твердо убежден в том, что ни о чем расспрашивать пациента не следует, чтобы не раздражать его, и совершенно достаточно определить себе, в каком отношении можно смягчить его неизбежные страдания.
Поверхностному осмотру, продолжавшемуся, впрочем, недолго, Страстин подчинился безропотно. Доктор, не утруждая его никакими расспросами и вполне полагаясь на показания его приятеля, тем более что таковые согласовались с действительно безнадежным положением больного, нашел возможность сказать ему на прощанье несколько слов утешения, но в другой комнате, составляя рецепты, прямо и откровенно заявил:
– Дело и впрямь совсем плохо. Тут вопрос весь сводится к нескольким дням: с неделю дольше проживет он или днями тремя-четырьмя раньше скончается, определить в точности не берусь. Одно приходится констатировать, и мой долг вас предупредить об этом, что положение совсем безнадежно. Примите все меры, если почему-либо ему нужно сделать предсмертные распоряжения; вот все, что я могу вам сказать.
Самые рецепты прописанных лекарств заключались в успокоительных средствах, и доктор вскоре уехал.
Тогда Пузырев вернулся к больному. Он присел к его кровати и спросил сперва:
– Не надо ли вам чего?
– Ничего, благодарю.
– Не встревожил ли вас доктор своим осмотром и выслушиваньем?
– Нет. Он старался не мучить меня и не томить, как делают это все.
Страстин говорил медленно, с трудом и тяжело переводя дух. Но все-таки он немного погодя спросил:
– А что он вам сказал?
– По поводу вашей болезни?
– Ну, да.
– Он меня значительно успокоил, – поспешно ответил Пузырев.
– Перестаньте. К чему хотите вы меня обмануть? Напрасно и вы, и он ищете утешений. Моя болезнь неизлечима, и разве только я дотяну еще до будущей весны…
Невольно вздохнул Пузырев перед этим самообманом и сказал вслух:
– Верьте науке; вот и сейчас доктор прописал вам две вещи, благотворное влияние которых ваш организм сейчас же оценит.
– А что это?
– Одно средство укрепит ваши несколько расшатанные нервы, а другое даст вам добрый, крепкий сон.
– Соснуть хотелось бы, да. Мне очень тяжело и все холодно. Прикройте меня чем-нибудь теплым, да нельзя ли протопить?
– Сейчас, сейчас, дорогой вы мой. Вот вам большой плед, от которого тепло вам станет, как в печке; а затем мы растопим камин, и самое тление угля вас развеселит.
Он делал все охотно сам, продолжая, как и вначале, опасаться впускать сюда часто прислугу, хотя Дуняша, горничная, приставленная во флигель Любарскими, довольно исправно следовала инструкции своих нанимателей и ни разу еще не позволила себе обратиться за чем бы то ни было непосредственно к больному.
Его так и продолжали все считать за Пузырева, а Илью Максимовича за Страстина, что было необходимо для осуществления планов относительно получения страховой суммы из общества «Урбэн».
Когда лекарство было принесено из аптеки, Пузырев сам дал больному дозу, предписанную врачом, и потом снова присел к изголовью его постели.
Усталость, а может быть, и наркоз взяли свое: Страстин заснул, и Илье Максимовичу удалось выйти подышать у себя в садике свежею вечернею прохладою. Уже наступил вечер.
Погода снова оправилась…
Месяц, только что народившийся, сверкал по темно-сапфировому небосклону ярким золотистым серпом. Мириады звезд сияли вдали. Млечный Путь словно дымкою протянулся с горизонта на горизонт. Море равномерно катило свои волны под плеск их о береговые скалы…
Но ничто в природе не тронуло и не поразило Пузырева: все мысли его, все стремления, все надежды были направлены только к тому вожделенному для него моменту, когда из страхового общества получатся деньги, стоящие для него выше всего на свете.
Да тогда и небо, и звезды, и море, и горы могут быть приняты за отраду в пейзаже, а теперь не до них ему, озабоченному, как бы не пропустить ни единой мелочи в окружающей обстановке, могущей впоследствии подорвать весь его гениальный план.
И вдруг он услышал голоса с той стороны, куда выходила терраса домовладельцев.
Он воспользовался тем, что из густых кустов не могли его разглядеть, тем более что он был одет весь в темное платье, – подкрался поближе и прислушался.
Говорили муж и жена.
– Такая дружба, – слышался мужской голос, – редкость в наши дни, но самое существование ее только говорит в пользу современного человечества.
– Конечно.
– Пусть скептики – говорят что угодно, а вот им лучшее доказательство, что люди нашей эпохи только завертелись и запутались в разных, теориях практичности и эгоизма, – а в сущности так же склонны к любви и к беспредельной дружбе, как прежде…
– Ты говоришь – к любви? – переспросил женский голос, звучавший приятным контральтовым тембром.
– Ну да, а что?
– Я не совсем понимаю, при чем в данном случае любовь?
– Как при чем, друг мой, если тебе говорят, что этот бедный жилец наш, Илья Максимович Пузырев, умирает от нее. Чего ж тебе еще нужно?
– Да так. Я тебя раньше не поняла. Но неужели этот бедный человек так уж осужден на смерть? – спросила она еще.
– По словам Смыслова, да, – ответил Любарский своей жене. – Он, по крайней мере, признал его безнадежным.
Наступило молчание.
Немного погодя женский голос снова заговорил, и Пузырев внимательнее прислушался.
– В данном случае трудно решить, – сказала Любарская, – кого из них более жалеть: умирающего ли Пузырева или не отходившего от его смертного одра Страстина, поведение которого вообще к нему безукоризненно?
Ответа Пузырев не расслышал.
Ему и этого было достаточно: он убедился, какого о нем были мнения те люди, к которым в случае чего обратится прежде всего при проверке фактов, сопровождавших кончину застрахованного человека.
Так же тихо, как подкрался он сюда, удалось ему и отретироваться.
Он вернулся к себе во флигель и, предвидя еще много трудов, лег, пока больной сам спал и не нуждался в его помощи.
И в самом деле, только незначительная часть ночи прошла благополучно, а затем больной проснулся в страшном приступе самого ужасного кашля.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.