Текст книги "Блокада. Книга 5"
Автор книги: Александр Чаковский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 52 страниц)
– Вот вы только что сказали, что выезжаете на фронт. Ну, а как там дела?
– Поправляются, – преувеличенно бодро ответил Бабушкин. – Вступила в строй Ладожская трасса. Теперь у нас есть связь с Большой землей, так сказать, посуху… если забыть, что подо льдом вода.
– Я слышал об этом, – сказал Валицкий. – Только почему же не увеличивают продовольственные нормы? Или нам очень мало присылают?
Бабушкин молча помешал в печке угли короткой кочергой, прикрыл дверцу и встал. Валицкий заметил, что он сделал это с трудом, тяжело опираясь рукой о подлокотник кресла. И ответ его прозвучал устало, как бы через силу:
– Вы, видимо, плохо представляете себе положение, в котором находится Ленинград. Мы же в блокаде.
– Это общеизвестно, – холодно сказал Валицкий, задетый снисходительным тоном Бабушкина.
– Мы в двойном кольце, – как бы не слыша Валицкого, продолжал Бабушкин. – И узел второго кольца – это Тихвин.
– Да, да, Тихвин, – словно эхо, повторил Валицкий и замолчал.
– Ну хорошо, Федор Васильевич, – отчужденно проговорил Бабушкин. – Я доложу моему начальству, что вы нездоровы и сейчас выступить не можете. Будем надеяться, что в дальнейшем…
– Кто вам сказал, что я не могу выступить? – словно очнувшись, выпалил Валицкий неожиданно для самого себя.
– Вы же… – начал было Бабушкин, но Федор Васильевич снова прервал его, закидывая голову давно уже забытым горделивым движением.
– Я просто сомневался в моей, так сказать… компетентности. Когда я должен выступать?
– Значит, вы согласны? – обрадовался Бабушкин. – Это же замечательно! Нам хотелось бы завтра, в пять часов. Если, конечно, это вас устраивает.
– У меня достаточно свободного времени.
– Вот и отлично, – не замечая горькой иронии, так же радостно сказал Бабушкин. – И знаете что, – мы пришлем сюда нашего сотрудника, чтобы помочь вам дойти. Скажем, завтра к четырем!
– Благодарю. В подобной помощи не нуждаюсь, – заносчиво отказался Валицкий, хотя со страхом думал о том, что завтра, кроме уже привычного маршрута до столовой и обратно, ему предстоит дополнительный путь в радиокомитет.
– Еще лучше! – легко уступил Бабушкин. – Тогда договоримся так: в половине пятого наш человек будет ждать вас в проходной. Вы назовете свою фамилию, и он проводит в студию. Не забудьте захватить паспорт. У нас, знаете, строгости. И последнее: за выступлением мы присылать не будем.
– Что такое? – не понял Валицкий.
– Ну, вы просто захватите текст выступления с собой.
– То есть… мне нужно его предварительно написать?
– Разумеется! Это всегда так делается. Вам же будет гораздо легче говорить, имея перед собой текст.
– Да, да, вы правы, – согласился Валицкий.
– А вы молодец, Федор Васильевич, – совсем по-мальчишески воскликнул Бабушкин.
Он надел свою шубу, поднял воротник и стал обматываться сверху теплым шарфом. Валицкий проводил его по лабиринту темных комнат и вернулся в свой кабинет почти в отчаянии. Дурацкое самолюбие! Стоило этому Бабушкину заподозрить его в полной беспомощности, и он дал согласие на дело, в котором не имел никакого опыта.
Федор Васильевич попытался вообразить себя один на один с подвешенным или установленным на кронштейне микрофоном. «С чего же я начну? – подумал он. – Каковы должны быть первые мои слова? Товарищи? Граждане? Друзья?»
Но тут же вспомнил, что последнее из этих трех слов было уже произнесено Сталиным в его речи третьего июля. Первые же два звучали слишком официально.
Валицкий не чувствовал робости, когда несколько месяцев назад помчался в Смольный и был принят там Васнецовым. Его ни в какой мере не смутила встреча с человеком, занимающим в Ленинграде такое высокое положение. Он, Валицкий, выложил тогда ему все, что считал нужным, и даже пригрозил, что будет жаловаться Сталину…
Совершенно свободно чувствовал себя Федор Васильевич и в тот раз, когда Васнецов сам неожиданно посетил его: вступил даже в спор с секретарем горкома.
А на заводе Кирова? Разве не он, Валицкий, кричал там на командиров, когда их бойцы неправильно рыли окопы? Разве не он, преодолевая все «заслоны», ворвался однажды в кабинет директора, проводившего важное совещание?..
Но теперь, представив себя один на один с микрофоном, сознавая, что его голос раздастся в десятках тысяч ленинградских репродукторов, Валицкий почувствовал полное смятение…
«О чем же я поведу речь? – трепеща допрашивал он себя. – Легко говорится: ободрить… укрепить веру… внушить. Но как?!»
В памяти Федора Васильевича возникли отдельные фразы, какие-то обрывки из радиопередач, слышанных в последнее время. Единственно, что Валицкий слушал внимательно, боясь пропустить хоть слово, были сводки Совинформбюро. Остальное мало интересовало его. А ведь выступали разные люди: военные, рабочие, поэты, какие-то даже профессора, рассказывавшие, как идет работа над созданием заменителей натуральных пищевых продуктов. Однако все попытки Валицкого припомнить сейчас произносившиеся ими слова, чтобы как-то приспособиться к стилю, принятому на радио, заканчивались безрезультатно…
Валицкий посмотрел на часы. Была половина шестого, до его завтрашнего выступления оставались еще целые сутки, но ему показалось, что даже если б он имел в своем распоряжении неделю, все равно не придумал бы ничего столь важного, с чем можно было бы смело обратиться к сотням тысяч людей…
«Я просто окаменею, как только окажусь перед микрофоном!» – подумал Федор Васильевич. Он попытался представить, как это произойдет, и вспомнил, что в просторной передней есть большое зеркало. Валицкий взял из кабинета коптилку – расходовать остатки керосина на лампы, сохранившиеся от давних времен, было бы слишком расточительно – и направился в переднюю.
Когда коптилка была водружена на тумбочку, а сам Валицкий подошел к зеркалу, оно отразило его во весь рост – исхудавшее, осунувшееся лицо, поредевшую и пожелтевшую шевелюру, которая недавно еще была серебристо-белой, мешковатый ватник и заправленные в валенки бесформенные стеганые брюки. «Боже, как я опустился!» – с грустью подумал Федор Васильевич, но утешился тем, что многие из его коллег-ученых, которых ему приходится встречать в столовой, выглядят еще хуже.
Он сделал шаг назад, зачем-то вытянул вперед руку и негромко сказал:
– Товарищи! Я имею честь…
Тут же, почувствовав явную неуместность такого начала, Федор Васильевич откашлялся и уже громче произнес:
– Многоуважаемые ленинградцы! Ко мне обратились с просьбой…
Нет, это звучало еще хуже. С оттенком какого-то высокомерия или снисходительности. К нему обратились!.. Скажите на милость!..
Наконец Федор Васильевич отыскал подходящее слово:
– Сограждане!..
Но дальше этого дело не шло. Он не знал, о чем говорить дальше. Сказать, что был в ополчении? Но в ополчении побывали десятки тысяч ленинградцев, молодых и пожилых. И не только «побывали», а так и остались на передовой. Это известно в каждой ленинградской семье. Кого же он удивит, чье воображение поразит, сказав, что в течение короткого срока тоже был ополченцем?
Валицкий еще постоял у зеркала, время от времени взмахивая рукой и бормоча какие-то слова. Потом у него закружилась голова. Он прислонился к стене и, когда приступ слабости прошел, взяв коптилку, медленно поплелся обратно в кабинет.
Там он прежде всего повернул регулятор громкости в центре черной тарелки репродуктора с намерением в течение вечера внимательно прослушать все передачи. Чей-то разом усилившийся молодой голос загрохотал на всю квартиру:
– Я предупредил свое звено: внимание, мол, пятерка «мессеров» над нами! Потом вижу, один фриц от строя отвалился и прямо на меня! На таран, что ли, думаю, идет, нет, думаю, не пойдет, кишка тонка, а сам стараюсь ему в хвост зайти и в прицел его поймать. А он, стервятник, туда-сюда лавирует, норовит свалиться на меня сверху. Наконец я его все-таки поймал, дал по нему из пушки и вижу: задымил фашист, пошел камнем вниз. А за ним – и другой; того мои ребята сбили. Остальные же убрались подобру-поздорову. Вот, собственно, и все.
Молодой голос умолк.
«Как просто, как все просто!» – с горечью и восхищением подумал Валицкий. С горечью потому, что не мог, в отличие от этого летчика, рассказать ни об одном своем подвиге – их не было. А с восхищением оттого, что летчик так свободно, без какого-либо пафоса рассказал о воздушном бое, в котором ежесекундно рисковал жизнью.
Потом раздался голос диктора:
– Мы передавали выступление командира эскадрильи Ивана Семеновича Фролова. На боевом счету у лейтенанта Фролова восемь уничтоженных самолетов противника. А сейчас прослушайте новые стихи поэтессы Ольги Берггольц.
«Не то, все не то! – с отчаянием думал Валицкий. – Ни летчик, ни поэтесса не помогут мне, не подскажут, как и о чем должен говорить я…»
– Ленинградцы! – послышался из репродуктора низкий женский голос. – Я прочту вам стихи, которые написала не так давно. Они называются «Разговор с соседкой». Вот эти стихи…
И почти не меняющимся голосом, будто разговаривая с кем-то сидящим с ней рядом, она прочла первые строки:
– Дарья Власьевна, соседка по квартире, сядем, побеседуем вдвоем. Знаешь, – будем говорить о мире, о желанном мире, о своем. Вот мы прожили почти полгода, полтораста суток длится бой. Тяжелы страдания народа – наши, Дарья Власьевна, с тобой…
Сначала Валицкий слушал рассеянно. Он ждал призыва к борьбе, проклятий врагу. Был миг, когда у него мелькнула смутная надежда попытаться потом как-то перевести это в прозу, использовать в своем завтрашнем выступлении.
Но стихи были как будто совсем о другом. Да он и не воспринимал эти слова как стихи, зрительно они не воплощались в отделенные друг от друга строфы. Казалось, что эта поэтесса запросто подсела к молчаливой, погруженной в горькие раздумья женщине и хочет ободрить ее. Валицкий стал слушать внимательнее.
– Дарья Власьевна, – еще немного, день придет, – над нашей головой пролетит последняя тревога и последний прозвучит отбой…
Голос на минуту прервался, и Федору Васильевичу показалось, что поэтесса не в силах больше говорить, что видение далекого, еще неотчетливо представляемого, но светлого, как солнце, будущего встало перед него самой… Но через мгновение голос Ольги Берггольц зазвучал снова:
– И какой далекой, давней-давней нам с тобой покажется война в миг, когда толкнем рукою ставни, сдернем шторы черные с окна…
Валицкий поймал себя на мысли, что он так же вот сдернет с окон своего кабинета опостылевшую светомаскировку и увидит над заснеженным, оледенелым городом медленно встающее жаркое и веселое солнце…
А голос поэтессы звучал все громче, точно она почувствовала, что ей удалось овладеть душой и сердцем этой своей соседки, Дарьи Власьевны, и та уже с нетерпением ждет новых ободряющих слов…
– Будем свежий хлеб ломать руками, темно-золотистый и ржаной. Медленными, крупными глотками будем пить румяное вине… А тебе – да ведь тебе ж поставят памятник на площади большой. Нержавеющей, бессмертной сталью облик твой запечатлят простой… Дарья Власьевна, твоею силой будет вся земля обновлена. Этой силе имя есть – Россия. Стой же и мужайся, как она…
Возобновился стук метронома. Потом диктор объявил:
– Теперь, товарищи, мы повторяем утреннюю сводку Совинформбюро. В течение ночи наши войска вели бои с противником на всех фронтах. – Диктор сделал короткую паузу, как обычно отделяя основное сообщение от второстепенных, и продолжал: – Часть товарища Голубева, действующая на одном из участков Западного фронта, в ожесточенном бою с противником захватила восемь немецких танков, четыре орудия… Медицинская сестра товарищ Васютина вынесла с поля боя тридцать пять раненых с их оружием… Самоотверженно работают трудящиеся Горьковской области…
Как всегда вспыхнувшая в душе Валицкого надежда при словах «сводка Совинформбюро» быстро погасла. Но стихи поэтессы продолжали звучать в его ушах.
К сожалению, извлечь из них какой-нибудь урок для завтрашнего своего выступления Валицкий не мог. Они звучали слишком лично, слишком интимно, если это слово можно было применить к их теме.
Валицкий продолжал слушать радио. Снова выступали военные, потом рабочий с завода «Севкабель». Он рассказывал, как заводской коллектив выполнил какое-то важное задание ГКО, всячески избегая даже намека на то, в чем именно заключалось это задание.
Выступления военных тоже были полностью зашифрованы. Неизвестно, на каком участке фронта происходили бои, о которых они рассказывали, какую роль играют эти боя в главном деле – избавлении от блокады Ленинграда. Все это оставалось такой же тайной, как и задание ГКО, которое выполнил завод «Севкабель». И при всей несомненной искренности выступавших речи их походили одна на другую.
«А что с Москвой? – мысленно задал вопрос Валицкий. – Где там проходит сейчас граница между нашими и гитлеровскими войсками?»
Военная тайна и на эти вопросы допускала ответ лишь в самых общих, очень неопределенных выражениях. И только несколько слов, звучащих как призыв, как приказ, как главное требование к каждому советскому человеку, были ясными и недвусмысленными: «Выстоять! Выдержать! Дать отпор врагу! Верить в победу!»
Понравился Валицкому передававшийся в тот же день по Ленинградской радиосети рассказ Николая Тихонова. Но и отсюда Федор Васильевич ничего не мог позаимствовать для своего завтрашнего выступления. Тихонов был неподражаем.
А Берггольц? У Валицкого была плохая поэтическая память, тем не менее он запомнил и мысленно повторил слова: «…тебе ж поставят памятник на площади…» И, ощутив неожиданный прилив энергии, направился к письменному столу. У левого его края лежала стопка листков, придавленная тяжелым пресс-папье. Валицкий снял его и придвинул эту стопку к себе. Сверху оказался тот самый листок, который смял Анатолий. И хотя теперь листок был тщательно разглажен, все же его покрывала паутина беспорядочных сгибов и изломов.
…С момента расставания с сыном Валицкий не притрагивался к своим эскизам и не знал, что Анатолий постарался придать смятому листку первоначальный вид. Но понимал, что, кроме Анатолия, сделать это было некому. Значит, заговорила совесть… «Или жалость?..» – с обидой подумал Валицкий, медленно перебирая листки.
Он и не предполагал, что их накопилось так много – около четырех десятков, с различными вариантами памятника. А может быть, Анатолий был прав – все это не больше чем своего рода бегство от реальной действительности?..
За это время столько трагических событий произошло! Замкнулось кольцо блокады. Кончилась неудачей попытка прорвать блокаду. Многократно снижались нормы продовольствия. Начался голод. Не прекращались бомбежки и артобстрелы города. А он все рисовал и рисовал свои памятники Победы, которая с каждым днем как бы отдалялась все больше и больше!..
Потом подумалось: «Может быть, эта поэтесса Ольга Берггольц права – после победы нужно будет воздвигнуть памятник именно Женщине? Недостатка в памятниках Воину не будет, это естественно. Но о женщине, ленинградской женщине – матери и работнице могут забыть…»
Он открыл ящик стола, вынул лист чистой бумаги и стал почти механически набрасывать женскую фигуру…
Сам того не замечая, Федор Васильевич придавал ей даже в чертах лица схожесть с Верой. Да, это была Вера. Только повзрослевшая, даже постаревшая, но по-прежнему стройная, с развевающимися на ветру волосами и большими, устремленными куда-то вдаль глазами…
А время шло.
Часы – единственное живое, что осталось в этой комнате, кроме ее обитателя, – пробили девять раз.
«Уже девять, – с тревогой подумал Валицкий, глядя на старинный медный циферблат, – а я все еще не начал работу над завтрашним выступлением!»
Он отодвинул в сторону рисунок, достал из стола другой, чистый лист бумаги. Но сколько Федор Васильевич ни бился, одна мысль о том, что он должен обратиться к сотням тысяч людей, сковывала все остальные.
Наконец он написал:
«Уважаемые товарищи! В то время как подлый враг пытается сдавить свои костлявые пальцы на шее…»
И как только написал эти две строки, дело пошло. Уже не раз слышанные Валицким слова и фразы как-то сами собой появлялись из-под его остро отточенного карандаша…
…На другой день Федор Васильевич прямо из столовой Дома ученых направился в радиокомитет. До назначенного срока оставалось еще более часа, но при теперешнем его темпе ходьбы меньше чем за час туда не добраться.
Дул сильный, резкий, колючий ветер. На Неве стояли скованные льдом военные корабли. По ледяной поверхности в одиночку или редкой цепочкой двигались люди. Одни волокли за собой санки, другие несли в руках ведра. Валицкий окинул Неву усталым взглядом. С недавних пор эта картина стала привычной: городской водопровод бездействовал или работал крайне нерегулярно, а потому только проруби на Мойке, Фонтанке и Неве были «постоянно действующим» источником водоснабжения.
Проходя мимо Эрмитажа, Валицкий обратил внимание на разрушенный балкон и повреждения мраморных атлантов. Снаряды осадных немецких батарей сделали свое черное дело.
По набережной медленно плелась женщина с санками, на которых сидел, скорчившись, мужчина. Лица его не было видно: шапка-ушанка надвинута на самый лоб, горло обмотано большим, очевидно женским, платком, и голову он опустил на торчащие вверх колени. «Куда она везет его? – с тоской подумал Валицкий. – В поликлинику? В больницу? На работу? Есть ведь много людей, которые в состоянии еще стоять у своих станков, но не в силах преодолеть путь от дома до места работы…»
Сам он тоже с трудом передвигал опухшие ноги. В валенках им стало уже тесно. А ведь каких-то две недели назад эти же самые валенки были велики Валицкому.
Федор Васильевич пересек площадь Урицкого. Сугробы снега вплотную подступали к дворцу. Большие зеркальные стекла, в которых когда-то весело играло солнце, теперь выбиты – их заменили листы фанеры.
На открытой всем ветрам площади было особенно холодно, я Валицкий поднял воротник своей шинели, глубже нахлобучил шапку. Под аркой здания Главного штаба прохаживался, похлопывая руками в варежках, озябший часовой.
Наконец Федор Васильевич пересек площадь и достиг проспекта 25-го Октября. Бывший Невский выглядел почти таким же пустынным, как и площадь.
Переводя дух, Валицкий изредка останавливался у витрин, обшитых досками и заложенных мешками с песком. Мешки тоже запорошило снегом, и они стали похожими на сугробы. Из окон домов высовывались черные трубы «буржуек». Справа, ближе к тротуару, темнела накатанная автомобильная дорога, и по ней шли строем человек двадцать – двадцать пять стариков и подростков в гражданской одежде, но с винтовками за плечами. Некоторые были перепоясаны пулеметными лентами. «Взвод рабочего отряда», – безошибочно определил Валицкий, провожая их взглядом.
Было уже двадцать минут пятого. Через каких-нибудь сорок минут ему предстояло произнести свою речь.
Вчера поздно вечером, засунув во внутренний карман ватника четыре мелко исписанных листка, Федор Васильевич совсем успокоился. Казалось, чего проще, прочесть их вслух! Но сейчас, по мере того как Валицкий медленно приближался к радиокомитету, его опять все больше охватывал страх. Федор Васильевич опасался, что перед микрофоном у него внезапно пропадет или сядет голос.
Насколько было в его силах, он ускорил шаг, чтобы прийти пораньше, успеть собраться с духом и освоиться с непривычной обстановкой.
…Без четверти пять Валицкий свернул на улицу Пролеткульта и, пройдя еще несколько десятков шагов, оказался перед входом в помещение радиокомитета.
Он чувствовал себя так, будто ему предстоит опуститься в холодную невскую прорубь, но собрался с силами, открыл дверь и переступил порог.
Перед ним оказался небольшой вестибюль, освещенный тусклым светом коптилки. Метрах в четырех от двери тянулся деревянный барьер, оставляя в центре узкий проход, у которого стоял милиционер. Форменная шинель выглядела на его исхудавшем теле словно с чужого плеча.
Подойдя к барьеру, Федор Васильевич неуверенно спросил!
– Простите… мне сказали… Моя фамилия Валицкий.
– Как? – переспросил милиционер.
– Моя фамилия Валицкий, – уже громче повторил он. – Мне сказали…
– Федор Васильевич! – раздался из полумрака женский голос. – Мы вас ждем, проходите!
И в тот же момент к барьеру подошла молодая женщина. На ней были туго перепоясанный ватник, ватные, заправленные в валенки штаны и шапка-ушанка, из-под которой на лоб выбивалась прядь волос.
– Подождите! – строго сказал милиционер. – Паспорт предъявить надо!
– Да, да, конечно! – заторопился Валицкий, вспомнив вчерашнее предупреждение Бабушкина, и стал добираться до внутреннего кармана пиджака.
Наконец он нащупал паспорт, вытащил его и протянул милиционеру. Тот взял коричнево-серую книжечку, развернул ее, потом наклонился к тумбочке, стоявшей у прохода, и стал медленно водить пальцем по листку бумаги.
– Валицкий Фе Ве. Есть такой. Проходите!
И вернул паспорт.
– Я не опоздал? – с тревогой спросил Валицкий женщину в ватнике.
– Не торопитесь, пожалуйста, – ответила она. – Ваше выступление откладывается.
– Оно не состоится? – спросил Валицкий, чувствуя почему-то не облегчение, а разочарование.
– Нет, нет, – успокоила его женщина, – обязательно состоится. Только несколько позже. Вы ведь не торопитесь?
– Куда мне торопиться? – усмехнулся Валицкий.
– Ну и хорошо. А теперь наберитесь сил, нам предстоит подняться на шестой этаж.
И женщина первой пошла по лестнице. Валицкий последовал за ней. Ему было трудно, но он не хотел показывать свою слабость. Впрочем, и провожатая его шла довольно медленно.
На площадке второго этажа она остановилась, повернулась к Валицкому и сказала, не то спрашивая, не то предлагая:
– Отдохнем?
Они оба прислонились к стене. Постояли минуты две молча, потом стали подниматься выше. Время от времени им попадались навстречу какие-то люди, но Валицкий не мог различить, мужчины это или женщины: все здесь были одеты одинаково – в ватники и ватные штаны, только одни носили при этом кирзовые сапоги, а другие валенки. К тому же лестница была очень плохо освещена.
Площадку третьего этажа они миновали не останавливаясь, но на четвертом Валицкий, задыхаясь, сказал:
– Простите, пожалуйста. Мне немного трудно… Если разрешите, я постою здесь… А вы идите. Только скажите, куда надо… ну, номер комнаты… Я найду сам. А у вас, очевидно, есть дела…
Женщина промолчала и опять прислонилась к стенке. Она тоже тяжело дышала.
– Мне очень неприятно, что вас заставили встречать пеня, – переводя дыхание, сказал Валицкий.
– Меня никто не заставлял, – ответила она. – Я находилась в подвале, и мне все равно надо было подниматься наверх. Бабушкин еще раньше просил встретить вас около пяти часов.
У Валицкого не хватало сил расспрашивать ее, зачем она была в подвале, кем здесь работает. Он благодарил судьбу за то, что его выступление откладывалось, – после такого подъема Федор Васильевич не сумел бы связно прочитать вслух тех нескольких страничек, которые им написаны.
Прошло не Менее пяти минут, пока они преодолели еще два больших, едва освещенных плошками лестничных пролета. И вдруг Валицкий услышал плач. Он прислушался, сомневаясь, но плач становился все громче, переходя в рыдание. Плакал мужчина…
– Что это? – спросил Валицкий свою спутницу.
– Не знаю, – ответила она, пожимая плечами, и добавила: – Сейчас мы зайдем к Бабушкину. Я познакомлю вас.
– Нас не надо знакомить, – сказал Валицкий, недоумевая, почему Бабушкин не сказал ей, что был вчера у него. «Впрочем, – подумал он, – очевидно, эта сотрудница не имеет никакого отношения к моему выступлению».
Провожатая между тем сделала несколько шагов по коридору и открыла одну из дверей. Рыдания стали слышны отчетливее.
Валицкий медленно приблизился к двери, не зная, что делать. Заходить в комнату, где кто-то плачет, казалось ему бестактным. Но провожатая была уже там, и, помедлив минуту, он тоже осторожно шагнул через порог.
То, что он увидел, потрясло его. В маленькой комнате у письменного стола, низко опустив голову, рыдал человек в ватнике. Склонившись над ним и положив руки на его вздрагивающие плечи, стоял Бабушкин, а рядом – та женщина, с которой Федор Васильевич только что поднимался по лестнице. Она беспрестанно повторяла один и тот же вопрос:
– Лазарь, что с тобой?
Бабушкин заметил стоявшего в дверях Валицкого и нарочито громко, так, чтобы плачущий понял, что в комнату вошел посторонний, сказал:
– Здравствуйте, Федор Васильевич. Спасибо, что пришли!
Рыдания смолкли. Человек, сидевший у стола, поднял голову. Он был молод, худ, как все ленинградцы, и небрит. Увидев Валицкого, встал и быстро вышел из комнаты.
– Вы написали свое выступление? – смущенно и вместе с тем подчеркнуто деловито, словно ничего не случилось, спросил Бабушкин.
– Да, да, – растерянно ответил Валицкий.
Плачущего навзрыд мужчину он видел впервые.
Бабушкин понял его состояние и, не глядя ему в глаза, сказал:
– Это Маграчев. Один из лучших наших репортеров.
– Что у него случилось? Погиб кто-нибудь из близких? – спросил Валицкий.
– Пока еще нет, но похоже, что дело идет к тому, – грустно ответил Бабушкин и, помолчав, пояснил: – Поехал он по заданию комитета в воинскую часть. На неделю. Сегодня вернулся домой, а мать, отец и все домашние – при смерти. Оказывается, несколько дней назад отец пошел в булочную и… потерял карточки. На всю семью!..
Провожатая Валицкого воскликнула при этом почти с гневом:
– Почему же никто из них не дал знать нам?! Неужто мы не помогли бы?!
Бабушкин молча пожал плечами. Женщина вышла из комнаты…
Валицкий хорошо понимал трагедию Маграчева. Карточки в Ленинграде не восстанавливались ни при каких обстоятельствах. А до конца месяца – Федор Васильевич быстро прикинул это в уме – оставалось еще больше двух недель. Значит, вся семья этого молодого человека медленно будет умирать на его глазах…
– Да, это беда, – тихо сказал Валицкий.
– Блокада, – так же тихо и в то же время со злобой добавил Бабушкин.
Потом он сел за письменный стол, закинул ногу на ногу, упираясь коленом в край столешницы, и спросил совсем деловым тоном:
– Принесли свое выступление?
– Конечно, конечно, – торопливо ответил Валицкий и вытащил из внутреннего кармана ватника несколько сложенных пополам листков.
Бабушкин взял эти листки, вынул из кармана карандаш и углубился в чтение. Но тут раскрылась дверь, и в комнате опять появилась знакомая Валицкому молодая женщина. Она подошла к столу, положила перед Бабушкиным продуктовую карточку и сказала:
– Передай ему.
Бабушкин взглянул на этот коричневый клочок бумаги, и яйцо его побледнело.
– Ты… ты что, Оля?! – испуганно-недоуменно воскликнул он.
– Передай! – повторила женщина и, так же быстро, как появилась, ушла, захлопнув за собой дверь.
– Неужели ей удалось достать? – с изумлением и радостью спросил Валицкий.
– Ей ничего не удалось достать, – ответил Бабушкин. – Она отдает ему свою карточку.
– А как же будет жить сама?!
Бабушкин бросил на стол листки, исписанные Валицким, и стал быстро ходить по комнате из угла в угол. Потом внезапно остановился перед Федором Васильевичем.
– Вы спрашиваете, как она будет жить? А как живет наш диктор Мелонед, которого вы, наверное, не раз слышали по радио? Третьего дня мы задержали передачу последних известий на целых полчаса, потому что он был не в силах подняться из бомбоубежища в студию, упал на третьем этаже. А как живут наши оркестранты, которые получают карточку служащего? Вы знаете, что такое работа «духовика»? Это же тяжелый физический труд! Вы знаете, что мы двое суток прятали в подвале нашу голодающую машинистку, которую оформили диктором на месяц, чтобы хоть немного подкормить?
– Почему… прятали? – спросил Валицкий, подавленный этим потоком фактов.
– Потому что она заика! – выкрикнул Бабушкин. – А нас два раза в неделю проверяет специальная комиссия. Следят, нет ли злоупотреблений карточками.
– Ну… а как же все-таки будет жить теперь эта… Оля? – вернулся к прежнему Валицкий.
– Берггольц? – переспросил Бабушкин и продолжал уже спокойнее: – Ну как, как?.. Ребята выезжают по заданиям в воинские части, там питание получше, бойцы накормят, корок, сухарей в мешок насуют. Все это идет в наш общий котел… Вот так. С голоду умереть не дадим. Одного человека до конца месяца все вместе кое-как прокормим. А у Маграчева – семья… Однако надо еще заставить его взять эту карточку.
Бабушкин умолк, но тут же, словно очнувшись, извинился:
– Простите… Займемся делом.
Он опять сел за стол, снова закинул ногу на ногу, взял и руки листки, принесенные Федором Васильевичем. А тот следил за ним вроде бы сосредоточенным взглядом, но думал о другом: «Значит, это и есть Ольга Берггольц? А я, старый дурак, принял ее за курьершу… Вчера она читала стихи о том желанном времени, когда люди будут есть темно-золотистый ржаной хлеб и пить румяное вино, а сегодня вот отдала то единственное; что обеспечивает сейчас человеку жизнь, – свою продовольственную карточку… Боже, в каком ужасном, жестоком и вместе с тем добром мире мы живем сейчас…»
Валицкий, точно загипнотизированный, смотрел на лежавшую возле Бабушкина бесценную продовольственную карточку. В этом квадратике плотной разграфленной бумаги была воплощена ныне судьба человека: с таким бумажным квадратиком человек имеет шанс сохранить жизнь, без него – погибнет.
– Ну что ж, по-моему, все в порядке, – раздался деловитый голос Бабушкина. – Выступать вам примерно через час. До этого наша главная студия будет занята… одним внеочередным мероприятием.
Слово «главная» почему-то напугало Валицкого. Он робко спросил:
– А разве обязательно… в главную?
– Только в главную! – улыбнулся Бабушкин и пояснил: – Потому что в ней тепло, относительно, конечно… Туда заведена и городская сеть и эфир.
– Как… эфир?.. – пробормотал окончательно сбитый с толку Валицкий. – Разве мое выступление предназначено…
– Ну, разумеется, не только на Ленинград! – упредил его Бабушкин. – А я не говорил вам?.. Нет, не только ленинградцы, вся страна, весь мир должны знать, что и беспартийная наша интеллигенция в борьбе с фашизмом выступает заодно со своим народом!.. Пойду завизирую ваше выступление у военного цензора. Извините, я сейчас вернусь…
Оставшись один, Валицкий посмотрел в маленькое окно. Там виднелся верхний этаж какого-то другого дома и множество крыш, заваленных снегом. В отдалении стояло здание, похожее на ангар, слева от него – шпиль Михайловского замка. Все выглядело отсюда тихим, мирным, будто и не было войны…
Бабушкин вернулся быстрее, чем предполагал Валицкий.
– Цензор пока занят – читает другие материалы, – сообщил он. – Но скоро очередь дойдет и до вашего. У нас есть еще запас времени. – Он посмотрел на часы. – Раньше чем через час выступать вам не…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.