Текст книги "Блокада. Книга 5"
Автор книги: Александр Чаковский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 40 (всего у книги 52 страниц)
Взгляд Васнецова скользнул по листку перекидного календаря, где были записаны фамилия, имя и отчество этого невысокого роста и относительно молодого – не старше сорока лет – человека.
– Какая же у вас жалоба, товарищ Скворцов? – спросил Васнецов. – Это шутка, конечно?
– Зависит от того, с чем от вас уйду. Я, как вам уже докладывалось, из Главцементтреста. Нам от Ленинграда помощь нужна.
– Не вполне вас понимаю, – пожал плечами Васнецов.
– Дело-то простое – цемент стране нужен. А у вас в Кировском районе целый завод цементный имеется. И, конечно, законсервированный. Мы просим отдать нам часть его оборудования.
– Почему вы пришли с этим ко мне? – спросил Васнецов и услышал, что голос его, помимо воли, прозвучал недовольно.
– Так в Ленинграде без Смольного никуда! – развел руками Скворцов. – Попков уперся…
– Товарищ Скворцов, – тем же недовольным тоном продолжал Васнецов, – поймите, Ленинград в блокаде! Сотни домов и перекрытий разрушены. Мы сами испытываем острейшую нужду и в цементе и в оборудовании.
– Только и слышу: «Блокада, блокада!» – рассердился Скворцов. – Еще когда собирался ехать в Ленинград, меня пугали: там, мол, холод, голод, мертвецы на улицах!.. Конечно, я знаю, все это было. Но теперь-то!.. Давайте говорить откровенно: где она, эта блокада?
– Как – где?! – воскликнул Васнецов. – Да разве вы не знаете…
– Знаю, все знаю! – опять прервал его Скворцов. – И что немцы в шести километрах от Кировского – тоже знаю. Но в городе-то никакой блокады не чувствуется! Улицы чище, чем в Москве. Снабжение, насколько я мог заметить, вполне приличное…
Васнецов молчал. Ему подумалось: «Этот человек либо шутит, либо просто хочет польстить. Но шутки здесь неуместны, а всякая лесть оскорбительна… Или, может быть, гостю с Большой земли действительно невозможно представить себе истинное положение Ленинграда?»
– И даже обстрелы не дали вам почувствовать, что Ленинград не избавился от блокады? – спросил Васнецов.
– Обстрелы?.. Это, конечно, есть. Только ведь они не помешали вам отгрохать на Кировском новый механический цех. Работают там и медно-чугунолитейный и новочугунолитейный. Вагранка в порядке. Спросите – откуда знаю? Скажете – военная тайна? Да от меня, товарищ Васнецов, никакие тайны не утаятся. Все равно знаю, что и снаряды делаете, и мины, и пушки. Танки ремонтируете! Чего уж там прибедняться!
Васнецов даже чуть растерялся от такой напористости посетителя.
Верно, в феврале – марте на Кировском построили новый механический цех. И чугунолитейные восстановили. И на других предприятиях оборонного значения кое-что сделано – только за этот месяц они дали фронту сто орудий, почти восемьсот пулеметов, больше двухсот тысяч снарядов и столько же мин. И судостроители не простаивали – отремонтировали 227 кораблей и 360 катеров, заново построили для Ладожской флотилии тендеры, сварные металлические баржи. Верно, все это сделано. Но блокада остается блокадой. Что он, с луны свалился, этот бодрячок?
Васнецов пристально смотрел в глаза сидящему перед ним человеку, стараясь по выражению лица проникнуть в его подлинные мысли.
– Ну что вы на меня так глядите, Сергей Афанасьевич? – опять усмехнулся Скворцов. – Помогать другим, насколько я знаю, старая ленинградская традиция! Согласны?
– Да, в этом я согласен с вами, – сказал Васнецов и вышел из-за стола, пересел в кресло напротив Скворцова, несколько мгновений пристально глядел ему в глаза. Потом сказал: – Послушайте, Антон Григорьевич, вы… член партии?
– Ну, разумеется, – продолжал улыбаться тот. – С тридцать второго. Верите? Или партбилет показать?
– Нет, нет, не надо. Я не к тому… Я… – Васнецов заговорил сбивчиво. – Я хочу, чтобы вы откровенно… как положено между коммунистами… Вам и в самом деле Ленинград представляется… таким?
– Каким?.. А-а, понимаю! – спохватился Скворцов. – Вы на меня как на марсианина смотрите! Так нет, я, Сергей Афанасьевич, не марсианин. И если сами вы призвали меня к откровенности, так уж не сердитесь за нее. У меня создается впечатление, что ваши производственники блокадой как щитом прикрываются. А мне со стороны виднее. Конечно, все было – и голод, и холод, и десятки тысяч смертей. Но сейчас вон на Филармонии объявление висит: открываем, мол, зал после капитального ремонта! На Невском морячки за девушками стреляют. В магазинах товары есть. Мало, конечно. А в Москве их, думаете, много?..
Васнецов не сводил удивленного взгляда с необычного собеседника. Васнецова коробило, возмущало, что этот человек с Большой земли говорит о Ленинграде как о самом обычном городе, что, зная лишь понаслышке о муках, которые пережил Ленинград, он позволяет себе высказываться о них как бы между прочим. Вся блокадная психология Васнецова протестовала против этого и требовала поставить Скворцова на место. А вместе с тем совсем другое, прямо противоположное чувство переполняло Васнецова – он радовался, что этот москвич заставил его самого посмотреть на происходящее вокруг другим, новым, непривычным взглядом.
Васнецов мог бы многое сказать Скворцову. Объяснить, что город еще не справился с последствиями голода, что из-за нехватки рабочих рук и строительных материалов – в частности, цемента – медленно идет ремонт жилых зданий, а потому законсервированный цементный завод будет пущен в ход в ближайшие недели; поделиться своими заботами о восстановлении канализации и водопровода – воду пока удалось подать только в три с небольшим тысячи домов, – напомнить, что от огня осадных немецких батарей ежедневно гибнут десятки ленинградцев.
И тут он вспомнил то, что слышал совсем недавно в кабинете Говорова. «Какие дома? Какой водопровод?! – подумал Васнецов. – Завтра или послезавтра снова надо поднимать население города на строительство укреплений».
Он нахмурился и сухо спросил Скворцова:
– Что конкретно вы просите от нас?
Тот поспешно полез во внутренний карман пиджака, вытащил оттуда листок бумаги, развернул его и подал Васнецову:
– Вот спецификация.
Васнецов мельком взглянул на бумагу, положил ее на стол и сказал, вставая:
– Оставьте. Я посоветуюсь. Посмотрим, что можно сделать.
Скворцов тоже поспешно встал, вежливо поблагодарил:
– Спасибо, товарищ Васнецов. С вашего разрешения, позвоню завтра утром…
Оставшись один, Васнецов вернулся за стол. «Нет, нет! – сказал он себе. – Не надо верить ему. Враг рядом, все восстановленное может быть снова разрушено, людям еще далеко до отдыха. Надо думать только о предстоящих боях. Не обольщаться радостными, посвежевшими лицами ленинградцев! Впереди новые испытания!..»
Он посмотрел на окно и вдруг спросил себя: «А почему я не открываю его, как это сделал Говоров?»
Васнецов подошел к окну и попытался открыть. Но заклеенная, промерзшая за зиму и разбухшая весной рама не поддавалась.
Он вызвал дежурного секретаря, спросил его:
– У вас есть стамеска?
– Что? – удивился секретарь.
– Ну, нож какой-нибудь! Я хочу открыть окно…
11
Рано утром Звягинцев проснулся от громкого стука в дверь.
– Кто? – крикнул он спросонья и приподнялся на локте, чтобы посмотреть, ушел ли уже Королев.
Ивана Максимовича не было, но в комнате стоял Савельев.
– Товарищ майор, вас в штаб обороны требуют. Поскорее приказано. Там начальство понаехало…
– Какое еще начальство? – угрюмо спросил Звягинцев, однако снял со спинки стула гимнастерку.
Одевался он не спеша. В последние дни Звягинцев все делал не спеша, будто во сне.
– Да побыстрее же, товарищ майор! – молил Савельев. – Там два генерала ждут. Я за вами на «эмке» прискакал.
Звягинцев будто не расслышал этих слов. Ему теперь все было безразлично.
Вот уже несколько дней он старательно избегал встреч с Королевым. Нарочно придумывал себе какое-нибудь дело, чтобы прийти на ночевку попозже, когда Королев ляжет спать. А проснувшись, не поднимал головы раньше, чем тот уйдет в цех.
И сейчас, натягивая сапоги, Звягинцев подумал мельком: «Хорошо, что эти генералы не нагрянули до ухода Ивана Максимовича».
Наконец он взял в руку фуражку и следом за Савельевым поднялся по лестнице наверх.
Там действительно стояла машина, выкрашенная по-летнему – в зеленый цвет с серыми разводами. «Не заводская», – отметил про себя Звягинцев – все заводские машины он знал наперечет. За ветровым стеклом машины красовалось несколько разноцветных пропусков. За рулем сидел старшина. «Значит, – решил Звягинцев, – на завод в самом деле пожаловало какое-то высокое начальство».
– Можно, я вперед сяду? – шепнул Савельев, видимо довольный полученным от генералов поручением, а еще больше – возможностью проехать километр-полтора на их «эмке».
…У помещения заводского штаба обороны Звягинцев издали увидел группу военных. Рефлекс кадрового командира сработал моментально – майор поспешно надел фуражку и застегнул на все пуговицы плащ.
Машина остановилась метрах в четырех от начальства. Одного из генералов – командующего 42-й армией Николаева – Звягинцев узнал сразу. Но другой, несколько выше среднего роста генерал-лейтенант, с одутловатым лицом и с коротко подстриженными усами, был незнаком ему. За спиной незнакомого генерала маячила худощавая фигура полковника Бычевского. Тут же находились директор завода Длугач и секретарь парткома Алексеенко.
Звягинцев взметнул к козырьку руку и, поскольку генерал с усиками был старшим по званию, представился ему.
– Сколько вас надо ждать, майор? – недовольно буркнул тот.
Звягинцев промолчал, только вытянул руки по швам. И в этот момент заговорил дружелюбно Бычевский:
– Здравствуйте, товарищ майор. Командующий хотел бы осмотреть укрепления, построенные на территории завода. – Потом обернулся к генерал-лейтенанту и отрекомендовал Звягинцева; – Кадровый командир. Служил в штабе нашего округа, а затем и фронта. Участвовал в боях на Луге и под Волховом.
– А чего же на заводе прохлаждаетесь, если боевой командир? – все так же недовольно спросил генерал.
Хотя Бычевский и назвал его «командующим», Звягинцев не мог понять, перед кем он стоит. Ему было известно, что фронтом командует генерал Хозин, которого видел не раз. Впрочем, это не меняло сути дела. Прижимая руки к корпусу, Звягинцев ответил четко и преувеличенно громко:
– Я здесь не прохлаждаюсь, товарищ генерал-лейтенант, а выполняю боевой приказ. Откомандирован на завод для строительства укреплений.
– Ну вот и покажите, что вы здесь настроили, – продолжал ворчливо генерал и, повернувшись к Николаеву, вполголоса добавил: – Надеюсь, хоть тут-то нет такого киселя, как у вас на переднем крае.
Звягинцев интуитивно почувствовал при этом, что причина недовольства генерал-лейтенанта не в нем, а в ком-то или в чем-то другом, предшествовавшем приезду начальства на завод.
Николаев тут же был отпущен, а остальным генерал-лейтенант сказал одно-единственное слово:
– Пошли!
– Здесь, Леонид Александрович, не идти, а ехать надо, – подал голос Длугач. – Заводская территория под стать городу средней величины.
– Ну что ж, тогда по машинам! – почти скомандовал генерал…
Звягинцев оказался в первой машине вместе с Бычевским. Во второй вместе с генералом следовали Длугач и Алексеенко. В третьей, замыкающей «эмке» – адъютант генерала и два автоматчика.
По пути Бычевский рассказал Звягинцеву, что Ленинградский и Волховский фронты объединены теперь под командованием Хозина, а войсками, обороняющимися внутри блокадного кольца, командовать прибыл вот этот самый генерал по фамилии Говоров. Он только что осматривал передний край обороны 42-й армии в районе больницы Фореля и выразил крайнее недовольство состоянием тамошних инженерных сооружений.
– Кричал? – сочувственно спросил Звягинцев.
– Не-ет. Этот не закричит, он… въедается, – тоскливо ответил полковник.
То, что Бычевский был так откровенен, говоря о новом командующем, свидетельствовало не только о доверии к бывшему сослуживцу, но и о том, что самому начальнику инженерных войск тоже влетело. Звягинцев не чувствовал угрызений совести за качество своей работы, но на всякий случай приготовился к худшему.
Часа два водил он командующего от объекта к объекту. Шагах в двух от них шел Бычевский, чуть дальше двигались Длугач и Алексеенко.
Командующий молча осматривал доты, опускался в траншеи, примерял на свой рост окопы, стучал кулаком по их дощатой обшивке, проверяя ее надежность. Только в одном из ходов сообщения, увидев, что между бревен сочится талая вода, обронил слово:
– Заштопать!
А когда все они возвращались уже к машинам, Говоров буркнул как бы нехотя:
– Удовлетворительно. Благодарю.
Расселись по машинам в прежнем порядке, и Бычевский долго тряс Звягинцеву руку, поздравляя с тем, что не подвел ни его, ни себя.
У штаба обороны опять все вышли из машин. Звягинцев встал чуть в стороне, наблюдая, как командующий прощается с Длугачом и Алексеенко. Говоров сам подошел к нему. Звягинцев вскинул ладонь к козырьку фуражки.
– Рано, – пробасил командующий. – С вами пока не прощаюсь. Хочу поговорить…
Звягинцев опустил руку. Ему все равно было – поговорит или не поговорит с ним командующий. Ничего ведь не изменится. Ничего!..
…Прошло уже без малого месяцев пять с тех пор, как Звягинцев прибыл на Кировский завод. В течение всего этого времени он только два раза видел Веру. В это трудно было поверить, но это было именно так. Они жили в одном городе и в мирное время могли бы встречаться почти ежедневно – путь от Кировского завода до госпиталя на трамвае занял бы самое большее сорок пять минут. Однако теперь о трамваях и троллейбусах напоминали лишь обрывки проводов, раскачиваемых ветром.
А главным препятствием являлся все же голод в сочетании с изнурительной работой. Скудные тыловые нормы питания уже сказались на физическом состоянии Звягинцева. Он едва держался на ногах, возвращаясь к ночи в ту каморку, где ютился вместе с Иваном Максимовичем Королевым. Не всегда хватало сил даже на растопку печки. Частенько Звягинцев, не раздеваясь, падал на кровать и с головой укрывался полушубком.
От усталости он долго не мог уснуть, чутко прислушивался к доносящимся сверху глухим разрывам снарядов. И каждый раз ему казалось, что это не очередной обстрел, а начало немецкой артиллерийской подготовки, предшествующей наступлению.
Но и убедившись, что это всего лишь террористический обстрел осажденного города, Звягинцев не успокаивался. Начинались думы о Вере – она ведь может погибнуть во время одного из таких обстрелов.
Теперешнее чувство Звягинцева к Вере не походило на то, которое владело им накануне войны, а равно и на позднейшее – мучительное чувство неразделенной любви, которое охватило его после той встречи в лесу, когда Звягинцев решил, что не он сам важен для Веры и нужен ей, – она рада встреча с ним только потому, что узнала, где Анатолий…
Звягинцев ничего не спрашивал о нем у Веры – ни тогда, ни позже. То ли потому, что трагическая смерть Валицкого как-то примирила Звягинцева с его сыном, то ли по иной причине – он интуитивно чувствовал, что человек, стоявший между ним и Верой, исчез из ее души бесследно. Иначе Вера не раскрылась бы перед ним так горько и беспощадно по отношению к самой себе.
Тогда-то Звягинцев почувствовал, что нужен Вере, что, кроме отца, он остался единственным близким ей человеком.
Для того чтобы любить Веру, Звягинцеву не обязательно было ее физическое присутствие рядом с ним. Достаточно было знать, что она жива. И каждый звук артиллерийского разрыва, доносившийся издалека, со стороны города, он воспринимал как удар молота по собственному сердцу.
Наконец Звягинцев не выдержал этих каждодневных ударов. Сказал в штабе обороны, что должен съездить в Управление ВОГа, и вечером на попутных машинах и пешком добрался на другой край города.
В прошлый раз Вера встречала его у ворот госпиталя. Теперь же Звягинцеву предстояло пересечь засыпанный снегом двор, подняться на каменное крыльцо и уже в самом госпитале спросить, как ему увидеть Веру.
Звягинцев вошел в пустынный коридор, освещенный тускло мигающими коптилками, и направился в противоположный его конец в надежде, что кто-нибудь появится у него на пути. Он не ошибся: не прошел еще и половины коридора, как дверь одной из палат открылась и оттуда выбрался человек на костылях. Штанина его толстой пижамы была подвернута и заколота примерно там, где полагалось быть колену.
– Эй, товарищ! – крикнул Звягинцев и сам испугался звука своего голоса: так гулко отозвался он в пустом коридоре.
Человек на костыле неуклюже повернулся. Звягинцев подошел к нему ближе, увидел, что тот еще очень молод, почти мальчишка, и что на груди из-под его пижамы выглядывает треугольник морской тельняшки.
На мгновение Звягинцева охватило чувство острой жалости к атому парню, обреченному всю свою, наверное еще долгую, жизнь не расставаться с костылями. Но, не желая бередить душу молодого инвалида, Звягинцев сказал преувеличенно бодро:
– Слушай, морская душа, не знаешь, как мне тут Веру Королеву отыскать? Фельдшерицу…
Парень смерил Звягинцева пристальным взглядом с головы до ног и, не обнаружив знаков различия, прикрытых воротником полушубка, решил, очевидно, не затруднять себя выбором манеры обращения.
– А зачем она тебе?
По собственному опыту Звягинцев знал, что раненые, находящиеся на излечении, – в особенности тяжелораненые, – как правило, чувствуют себя на какое-то время свободными от субординации. Вступать в пререкания с этим так жестоко пострадавшим парнем ему не хотелось. Он сказал подчеркнуто дружелюбно:
– Видишь ли, друг, она моя старая знакомая.
К его удивлению, эти слова разозлили парня.
– Ты в воинскую часть пришел, а не в квартиру коммунальную. Обратись к начальнику госпиталя или к комиссару.
Выговорив это, раненый, повернувшись с трудом, зашагал дальше, громко стуча костылями.
– А где их искать – начальника или комиссара? – растерянно бросил вслед ему Звягинцев.
– Начальника на том свете искать будешь, – ответил, не оборачиваясь, парень, – а комиссар… – Он сделал паузу, точно раздумывая, стоит ли говорить, и все ж пробурчал: – На втором этаже, направо.
Звягинцев пожал плечами, не понимая, чем он так разозлил одноногого морячка, и медленно пошел вперед в поисках лестницы на верхние этажи.
На втором этаже глазам его открылся такой же длинный коридор, столь же плохо освещенный, как и нижний. И все двери здесь тоже были плотно прикрыты, только из одной пробивалась узкая полоска света. На этой-то двери и была прибита табличка: «Комиссар».
Звягинцев вдруг вспомнил, что в прошлый раз, когда он торопил Веру поскорее садиться в машину, чтобы не опоздать на концерт, она сказала, что должна отпроситься у комиссара. «Ну что ж, – подумал теперь Звягинцев, – в крайнем случае напомню ему, что я тот самый…»
И он открыл дверь.
За письменным столом сидел невысокий, широкоплечий человек в полушубке с поднятым воротником, но без шапки и что-то писал при свете мерцающей коптилки, низко наклонив над столом голову. К столу была прислонена палка.
Свет коптилки вырывал из темноты только крупную голову этого человека, вернее, его затылок, да еще бронзовую чернильницу на столе. Рядом у стены белела аккуратно заправленная кровать.
– Товарищ комиссар… – начал было Звягинцев, но в ту же минуту, едва человек поднял свою большую голову, Звягинцеву показалось, что он галлюцинирует. Зажмурив и снова открыв глаза, спросил, все еще не веря в истинность увиденного: – Пастухов… ты?!
Пастухов, не выпуская из пальцев карандаша, старался разглядеть остановившегося в полумраке Звягинцева. Потом медленно встал, схватил палку и, опираясь на нее, сделал шаг навстречу.
– Звягинцев? Майор! Это ты или привидение?!
…Не меньше часа сидели они рядом на кровати, расспрашивая друг друга. За этот час перед Звягинцевым вновь пронеслось недавнее прошлое: Средняя Рогатка, Лужский рубеж, первый бой, ранение, страшное ожидание в лесу, по которому бродили немцы…
Звягинцев как-то невесело усмехнулся.
– Ты что, майор? – спросил Пастухов.
– Вспомнил, как ты мне нотацию читал. Там, на Луге. Когда я на одного отступленца набросился. Помнишь? Я тогда сказал, что таким, как он, проходы в тыл надо минировать. Помнишь?
– Помню, – кивнул Пастухов.
– Это ведь километров за сто от Ленинграда было… Да нет, больше.
– Ну и что?
– А то, что теперь сидим мы в самом Ленинграде голодные и холодные, а немец – вот он, рядом.
– Ты это всерьез?
Звягинцев внимательно посмотрел в насторожившиеся глава Пастухова и поспешил успокоить его:
– Нет, друг мой, я хорошо понимаю – пережитое и выстраданное нами не прошло даром. И наша Луга, и твоя Невская Дубровка, и мой Волхов – все недаром. И хоть нет наших с тобой имен в сообщении о разгроме немцев под Москвой, а и к этому мы причастны. Но сколько еще километров гнать надо немцев!
– Ты как, до границы считаешь?
– А как же!
– Некоторые считают до своего дома. А если дома уже нет, то до знакомой с детства березки.
– А у тебя какой счет?
– До победы.
– До победы… – задумчиво повторил Звягинцев. – Фашистов крушить до победы – это бесспорно, тут и рассуждать не о чем. Но как ты себе представляешь нашу победу?
– Странный вопрос, – пожал плечами Пастухов. – Победа – это полный разгром фашизма. Осиновый кол в змеиное его гнездо.
– И то верно. Только не кажется ли тебе, комиссар, что сейчас победа у людей связывается не только с этим… общим? А и с чем-то другим, личным?
– Не понимаю.
– Ну как тебе это объяснить… Все, о чем человек мечтал и что разбила война, непременно вернется… или сбудется… Сбудется, точнее.
– Без победы не сбудется.
– Конечно же! Но сама победа при этом становится чем-то… личным, что ли. По крайней мере для меня так. И для тебя, уверен, и для Суровцева… Кстати, ты знаешь что-нибудь о Суровцеве?
– После ранения на «пятачке» не видел его.
– Эх ты, а еще комиссар! Суровцев после ранения в этом самом госпитале лежал.
– Быть того не может! – воскликнул Пастухов. – А сейчас где же он?
– А сейчас… – Звягинцев запнулся. Ему не хотелось говорить Пастухову о той страшной работе, на которую обречен Суровцев. – Ну, словом, в Ленинграде, – закончил он. – Служит в одной части.
– Да откуда ты все это знаешь?
– От Веры.
– Веры? – переспросил Пастухов. – Королевой, что ли? Так ты и ее знаешь? Погоди… Она тут как-то у меня отпрашивалась – знакомый, говорит, с фронта приехал… Уж не ты ли?
– Я, старший политрук, я.
– Погоди, – все так же ошеломленно продолжал Пастухов. – Помню, мы с тобой в лесу разговор вели о дочке комиссаровой, которая к немцам попала… Она?
– Она, Пастухов…
– Тогда последний вопрос: кто она тебе теперь? Ну… без особых подробностей… Жена?
Звягинцев молчал. Он понимал, что Пастухов не имеет в виду формальную, так сказать, сторону дела, а выясняет просто степень близости своего боевого друга и Веры. Что ответить ему? Рассказывать все слишком долго. Да и невозможно передать словами все, что связывало его с Верой. Особенно теперь…
Он будто со стороны услышал, как произнес:
– Жена.
Сказал так и понял, что должен немедленно оговориться, объяснить, что… имел в виду совсем другое. Но такое объяснение прозвучало бы теперь глупо.
Лишь произнеся слово «жена», Звягинцев осознал, в какое нелепое, двусмысленное положение поставил он Веру. Пастухов конечно же найдет случай потолковать с ней об этом. И Вере придется краснеть, отказываться. Звягинцев предстанет перед ней в жалкой роли хвастунишки…
И все-таки у него не хватило сил взять обратно слово, сорвавшееся с губ помимо воли.
– Вера сейчас здесь? – спросил Звягинцев.
Пастухов ответил не сразу.
– Так… – размышлял он вслух. – Теперь понимаю насчет личного. Подумал было – философом стал майор… А Вера здесь, иди. Наверху она, у себя. Плачет.
– Плачет? – с тревогой и недоумением спросил Звягинцев.
– Да, горе у нас тут, майор. Этой ночью начальник госпиталя умер. Осьминин фамилия.
«От чего?» – хотел спросить Звягинцев, но вовремя удержался: он уже достаточно долго пробыл в блокаде, ему не пристало задавать такие вопросы.
– Иди, иди к ней! – поторапливал Пастухов.
– Но… я не знаю, где ее найти, – растерянно сказал Звягинцев. – Я ведь никогда в этом здании не был.
– Ко мне дорогу нашел, а к ней и подавно отыщешь.
– Да я и к тебе-то случайно попал! Парень один в коридоре встретился. Без ноги, с костылями. Я его про Королеву спросил, а он огрызнулся и к тебе за разрешением послал.
– А-а, Сергушин!.. – поморщился Пастухов. – Тяжелый случай с этим парнем, еле выходили.
– Он знает Веру?
– Все ее в госпитале знают. А парня этого она на ноги подняла. Точнее, на ногу, – поправился он с невеселой усмешкой. – И теперь вот ее вроде своей собственностью считает.
– Влюблен?
– Да нет, не ревнуй… Просто больничная психология. Знаешь такую?
– Знаю. Сам больше месяца провалялся.
– Ну вот. А к Вере путь такой: по лестнице на самый верх поднимешься и в аккурат упрешься в ее дверь. Или проводить?
– Найду без провожатых.
– Ночевать останешься?
– Что?!
– До утра, говорю, пробудешь?
Пастухов спрашивал об этом как о чем-то само собой разумеющемся.
– Нет, – ответил Звягинцев, не глядя на Пастухова, – неудобно.
– Почему? – удивился Пастухов. – Какое неудобство с женой ночь провести? Словом, я разрешаю. Своей комиссарской властью.
– Мало тут твоей власти, старший политрук, – сказал Звягинцев. – Обманул я тебя: не жена мне Вера. Пока еще не жена.
– Будто я не знаю, что обманул, – усмехнулся Пастухов.
– Так зачем же ты?..
– Зачем, зачем!.. Тебя знаю. И ее. С меня достаточно. Ну, иди.
…Звягинцев пробыл у нее до глубокой ночи.
Они говорили не о себе, не о своем будущем. Так же как и там, у Пастухова, разговор здесь начался с воспоминаний. И в прошлом они как бы искали друг друга.
Вспоминали о вечеринке, которую устроил Павел Максимович Королев после окончания финской войны. Там Звягинцев в первый раз встретился с Верой. Долго спорили о том, кто с кем танцевал на той вечеринке. Потом шаг за шагом восстанавливали путь с Литейного за Нарвскую, вернее, тот отрезок пути, который шли пешком, выскочив из автобуса… Вспоминали, как сидели ночью в сквере, когда Звягинцев впервые дотронулся до Вериной руки, а потом положил свою широкую ладонь на ее маленькие пальцы, вроде бы грел их, хотя было совсем не холодно – приближалась весна. Но Вера не убрала свою руку, сделала вид, что не замечает прикосновения Звягинцева, занятая своими мыслями…
Дальше их воспоминаниям мешала война. Как бы заранее условившись, они избегали касаться войны, будто ее и не было. Но она была рядом – дрожала в пламени коптилки, теплилась в остывающей железной печке, веяла холодом от промерзших за зиму каменных стен. Война словно растворилась в самом воздухе каморки, в которой они старались хоть на мгновение согреться воспоминаниями.
И в конце концов она властно вторглась в их разговор.
Звягинцев увидел на тумбочке толстую тетрадь, спросил, не со школьных ли времен сохранилась она у Веры. И услышал в ответ, что это дневник – история болезни начальника госпиталя Осьминина, которую он сам диктовал Вере до вчерашнего дня.
Вера раскрыла тетрадь, поднесла ее ближе к коптилке и прочла последнюю запись:
«Никаких желаний. Все хорошо. И очень легко».
Прочла и сказала, еле сдерживая слезы:
– Ночью он умер.
Звягинцев спросил, зачем Осьминин диктовал все это, и Вера объяснила: записи должны быть отправлены в клиническую больницу имени Эрисмана. Он распорядился о том задолго до смерти.
Потом Вера вытащила вдруг из-под кровати чемоданчик, открыла его и достала рисунок. Звягинцев не сразу догадался, что это один из тех двух рисунков, которые она взяла в его присутствии с письменного стола Валицкого. Протянув сейчас этот рисунок Звягинцеву, Вера сказала:
– Возьми его, Алеша, и отправь в Смольный. У меня нет никакой оказии, а почта… Сам знаешь, что теперь с нашей почтой. Отправь, всякое может случиться.
Он встревоженно посмотрел на нее: что Вера имеет в виду? Обстрел?!
Она успокоила его. Сказала со слабой улыбкой:
– Нет, нет, со мной-то ничего не случится. Я выживу. Я дала себе слово выжить. А листок отправь. Ты знаешь этого Васнецова?
– Да. Встречался до войны. И во время войны тоже.
– Тогда напиши ему, что Федор Васильевич умер. Наверное, они были знакомы, раз он сделал такую надпись.
– Хорошо, – сказал Звягинцев и положил рисунок в свой планшет, тут же спросив: – А где второй?
– Он у меня, – ответила Вера.
– Дай его мне. Подари!
– Зачем?
– Там ты. На нем твое лицо, – убежденно сказал Звягинцев. – У меня никогда не было твоей фотографии… Мы редко видимся. А так ты будешь со мной. Всегда.
Если бы Звягинцева попросили пересказать, о чем они говорили в ту ночь еще, он бы не смог. Помнил только, что, выходя незадолго до рассвета из госпиталя, испытывал такое счастье, какого не представлял себе ни в мирное время, ни тем более в страшные месяцы войны.
Он знал только одно: ничто и никто не в силах разлучить его с Верой – ни люди, ни война.
Но он ошибся.
Было так.
Над Ленинградом сияло весеннее солнце. Десятки тысяч людей вышли на улицы – с лопатами, кирками и ломами.
Работа радостная и вместе с тем страшная. Страшная потому, что под снегом и льдом были похоронены не только тротуары и мостовые, но и те, кого смерть застала на улице.
Однако, кроша лед, люди подсознательно считали, что они разбивают оковы проклятой блокады.
Почти три недели – с 27 марта по 17 апреля – продолжался этот штурм заледенелых сугробов, цепко державших город в своих холодных объятиях около пяти месяцев.
И вот настал день, когда на улице Стачек зазвенел первый трамвай. Вожатый звонил почти непрерывно, хотя на рельсах никого не было. Люди стояли на тротуарах, встречая и провожая красный вагон улыбками. Казалось, что он вернулся из того светлого, солнечного мира, с которым они расстались так давно…
С первым же трамваем Звягинцев отправился на Выборгскую. Радость предстоящей встречи с Верой переполняла его. Он представлял себе, как они выйдут из госпиталя и погуляют вместе по влажному, еще не высохшему от недавних сугробов блестящему тротуару. Это представлялось ему высшей наградой за все выпавшие на их долю испытания.
На трамвае он, разумеется, не доехал до госпиталя. Трамваи ходили еще по укороченным маршрутам и далеко на по всем улицам. Большую часть пути Звягинцев проделал опять-таки на попутных машинах и пешком. Идти по чистым, похожим на довоенные улицам уже само по себе было счастьем.
Все ближе и ближе подходил Звягинцев к тому переулку, где располагался госпиталь. Предстояло сделать еще один поворот. И тут он почувствовал, как у него сжалось сердце. Звягинцев еще не понимал причины внезапно охватившей его тревоги, может быть, она появилась вместе с запахом гари и разбитого в щебенку кирпича, словом, с тем самым запахом, который сопутствует разрушению и смерти.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.