Текст книги "Ручьём серебряным к Байкалу"
Автор книги: Александр Донских
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Лев стал всё реже находиться в своём доме: он страдал и злился, что здесь, в красивых, любовно обставленных комнатах, среди его родных людей, и в нём самом, пригрелась и блаженствует пустота, и непонятно, как одолеть её, уже прогрессирующую, раздающуюся; она действует точно бы запущенный до последней стадии рак. Сердце своё он чувствовал холодным, омертвелым, называл куском изжёванной автомобильной резины, которая зачем-то валяется в сарае. Нередко вечерами, приезжая в Чинновидово, он спускался в комнату под гаражом, – и там, на диво, начинал чувствовать себя спокойно, легко, даже сердце оживлялось. Здесь, на глубине, он вроде как защищён. Спалось чудесно, по утрам выходил на воздух бодрым. Но иной раз подумает, что, наверное, и в могиле должно быть тоже хорошо: тихо и – людей нет. Так вот почему нужно когда-нибудь умереть и оказаться в яме! – по привычке подтрунивал над собой Лев.
Однако со временем и в своём тайном прибежище ему стало отвратительно оставаться: боялся помешательства, боялся незаметно и невозвратимо переродиться, выродиться. А может, думалось Льву, он уже выродок, нравственный мутант. Неужели жизни его так и иссякнуть в этой разрастающейся, высасывающей силы пустоте, закончиться ничем, неотвратимой, как смерть, никчемностью.
32
Прежде, пока строил дом, Лев мало куда выезжал дальше Иркутска и Чинновидова, теперь же зачастил в командировки, в разъезды, много путешествовал. Запечатлелось в нём, точно бы оттиснулось раскалённым тавром, чувство – только бы не оставаться дома надолго, только бы не тянуло в яму, от людей, от жизни действительной и живой. Ехал и по большому делу, и без особой надобности, а то и праздно, в сумрачном рассеянии. Его холдинг разрастался, помножались заказы от состоятельного люда на всевозможные изыски в проектировании и обустройстве особняков и офисов – первостатейно нужны были отличные импортные материалы, и он, ещё раньше изъездив Сибирь, без малого всю Россию, стал теперь наведываться в зарубежье. В дороге ему жилось куда легче и проще, из души на время мало-мало выветривало угар хандры, страхов, озлобления. Новые люди, новые земли и небеса, другие порядки и правила жизни – впечатления сбивали и спутывали стародавние чувства и мысли Льва.
Он побывал в Европе и Азия, в Америках и Австралии, заглянул и в Африку, и до архипелагов Океании зачем-то добрался, и даже занесло его на ледоколе с гуртом богатых зевак в Арктику. Но преимущественно посещал зажиточные страны с налаженным, или, принято говорить, цивилизованным, бизнесом, с мощной, технологически давно переступившей двадцатый век строительной индустрией. Дивился, учился, сам пробовал. Сносно владея английским, всегда безукоризненно одетый, печально-строгий красавец, без труда столковывался о выгодных поставках отделочных и монтажных материалов, строительных инструментов и машин.
Лев видел, что за границей, на её благополучных, благоухающих островах бытия и даже на целых его, бытия, материках, люди умеют строить великолепные дома и дороги, превосходно одеваются и питаются, запоем, настырно занимаются спортом, азартно, с не меньшей настырностью путешествуют. Умеют жить люди-человеки, – нехотя и осторожно восхищался Лев, приглядываясь и осматриваясь. И поначалу ему мнилось, что жизнь здесь всюду разумна, легка и даже – узловое для него – душевна. Всё-то народ улыбается, всё-то один другому приятен, любезен, а то и уступчив. Жизнь – замечательна, best, fantastic, super. И не подумаешь, что люди в чём-то существенно нуждаются, чем-то драматически, беспросветно отягощены, терзаются. Куда ни посмотри – легкокрылая, обласкивающая жизнь сравнительно обеспеченных, ожидающих ещё и ещё отрад детей солнца.
Пообвык в этих иных землях, поприсматривался там к жизни вокруг и – заскучал, как-то исподволь сник, «закис». Хотя внешне он лицезрел всё ту же ненавязчивость и лёгкость бытия, стандартные улыбки, тёплой ароматичной водицей разлитую всюду ласковость и завлекательность, однако зорко разглядел и многажды уверился, что всюду человек изловчается в праздности и лености, всюду изводят людское племя скрытые и явные пороки. И оказывается, был убеждён Лев, жизнь везде одинаковая, одноликая, подчас чудовищно и несправедливо бессодержательная, везде – и в покамест бедной, поджарой его России, и в нищенских экзотических закутках планеты, и в этом тучном, лоснящемся, так называемом, цивилизованном мире. Можно подумать, что живёт-может человечество в одном-единственном на планете царстве-государстве. Лев утвердился в мысли, что увлекательно и значимо для человека только лишь то, что нежит его самолюбие и тщеславие, доставляет ему удовольствие. Белый человек или чёрный, азиат или европеец, малограмотный лапоть или просвещённый до мозга костей сноб, в шубе или в накидке – каким бы наружно ни был человек, как бы ни прикрывал и ни маскировал себя, его внутреннее естество Лев увидел однотонным, штампованным, вышедшим с конвейера какой-то невидимой, но всеохватной фабрики. А потому мир людей, начинало болеть во Льве ощущение, – одна безграничная однообразность, если не сказать – пустота; или – «недопустота», потому что заполнена, тем не менее, чем-то – домами, дорогами, автомобилями, всем тем, что создано человеком. Но глубинная цель, был уверен Лев, увязывающая жизнь и смерть, текущее время и вечность, духовное и материальное, глубинная цель появления и бытования этих предметов неясна самому человеку – их творцу. И вроде как сами предметы получаются в жизни человека случайными: могли бы и не появиться вовсе или появилось бы на их месте что-нибудь другое. Ни вещный мир, ни внутренний мир человека пока что не объединены, не спаяны крепкой налаженностью, высоким и одновременно глубоким смыслом и значением. Лев себя спрашивал, зачем эти дивные, гениальные дома, зачем эти роскошные огни этих поистине чудесных, удобных городов со множеством разнообразных, великолепных предметов, зачем вся эта обустроенность и выхоленность жизни, если люди не живут, а – тычутся, как свойственно новорожденным млекопитающим в поисках материнской груди. Тычутся настойчиво, самозабвенно, но не находят, чего искали, потому что мать, быть может, бросила их. Нет, нет, – говорил себе мыслящий и часом взбудораженный Лев, – не бросила, ещё не бросила, жалея и даже любя. Находят-таки желанный сосок, однако проходит время – и они с огорчением и досадой, а то и со злостью, выясняют, что это не то удовольствие, а что уже, и поскорее бы, нужно нечто другое. Но что другое? Для чего другое? Почему другое? Во имя чего другое? До каких пор и пределов это самое другое? Ответов тоскующий Лев не находил.
В конце концов он перестал мотаться по свету, снова осел в Чинновидове, томился, изъедался изнутри. Жил то в доме, то в гараже; родные по-прежнему ничего не знали о его потаённой комнате, а думали, что он, опять за что-нибудь злой на них, ночует в своём комфортабельном автомобиле.
Спасала и вела, как всегда, работа.
Страна, понемногу выправляясь после тряски и ломки 90-х пореформенных лет, по-русски копотливо, но по-русски же и твёрдо созидалась домами, дорогами, заводами, трубопроводами, – многое что вершилось и намечалось на родной земле. Внешняя жизнь всегда пристойнее и ровнее, по крайней мере, не сильно пугает людей, как их внутренние штормы и катаклизмы; она всегда – маска. И в этой внешней своей и общей жизни Лев был как все – просто человек, к тому же человек дела: он нужен был и как инженер, и как менеджер, и безропотно и привычно носил общеприятную маску благополучия и нужности. Проектировал и строил дома, торговал, затевал производство стройматериалов. Колесил по разбросанным повсюду объектам, часто одиночкой, в своём отличном американском доме-джипе.
Уезжал нередко на несколько дней и, бывало, заночёвывал в автомобиле где-нибудь в степи или на таёжной прогалине в стороне от большой дороги. Он обожал одинокое поночёвье в природе, в глухомани, когда светят тебе только костерок и небо. В особенности любил высокое, золотисто озарённое небо ближе к вечеру или кипящее звёздами, когда уже за полночь, а сторонней жизни вокруг почти что не слышно и не видно. Тихо и торжественно окрест. И неплохо, если ещё лёгкий морозец, – дышится глубоко и плотно, будто родниковую воду потягиваешь. Подолгу смотрел в небо – ощущалось оно каким-то великаньим оком Вселенной, которая, размышлял, непременно должна таить в себе что-нибудь куда более стоящее, чем то, что по произволу тысячи тысяч законов человеческой необходимости и целесообразности утвердилось ныне на Земле.
Из поездок с такими ночёвками и раздумьями он возвращался посвежевшим и приветливым, охотно первые дни общался с родственниками, и пронзительнее и чище в нём раздавалась совесть: с ними, особенно с матерью, надо бы ему быть ласковее, снисходительнее, терпимее, проще говоря – человеком надо быть.
33
Однажды, с такой полегчевшей и разъясненной душой, он возвращался из поездки, и уже на подступах к Иркутску ему махнула рукой тоненькая молоденькая девушка. Он остановился, недоумевая, но распахнул дверку приветливо:
– Что, воробышек, подвезти? Вижу, вымерзла до костей.
Стояла перед ним рахитичная замухрышка с отёчным лицом то ли младенца, то ли старушки. Октябрьское мозглое предзимье, сизо парящие поля и щетинки далёких лесов пятнисто завеяны снегом, напирает ветер вдоль дороги, точно бы по трубе, с утробным подвывом, мимо проносятся автомобили, обдавая гарью и стужей, а на девушке – чёрные синтетические чулки, коротенькая, неоново светящаяся юбка. Вычурно-серебристая, но сально заношенная куртка браво распахнута, под ней угадывается вконец отощалое тельце. Под синё покрасневшим носом течёт; и вся она – «недомороженный цыплёнок».
– Обслужить? – едва-едва смогла она разжать мертвенно-синюшные губы, но улыбнулась, да с подобострастной приятностью.
– Что, что?
Лев не расслышал её заледенённого, шамкающего голоса; и не тотчас догадался, о чём она сказала. Душу и разум ещё не отпустила нега, помнилось царственное ночное небо, в чеканной изысканной разрисовке Млечный путь.
– Обслужить, говоришь? – прищурился Лев, ощущая внезапно подкатившее к горлу чувство гадливости, но и жалости.
Он прихлопнул свою дверку и, ощущая внезапное головокружение и слепящий огонь в глазах, несоразмерным рывком распахнул противоположную:
– Залезай-ка, подружка, погрейся. Для начала.
– У-у, клёво! – завалилась она в кабину и сразу разбросалась по-свойски на сиденье. – Дай закурить.
Он молчал, уткнувшись лбом в руль. В сердце его закипало. Она заметила под его побледневшими щёками дрожащую косточку скулы, – и что-то такое заставило её незамедлительно распрямиться, усесться ровно. Притихла, старательно и напряжённо выказывая приличие, возможно, скромность, грелась, протягивая цыплячьи лапки-ладошки к калориферу.
Сидели и молчали. Два нечаянных друг для друга человека, но как-то по-особенному, возможно, глубоко и доверительно, молчали.
Вскоре девушка стала обмякать, следом запоклёвывала и – уснула. Её тельце приняло естественное для её юного возраста положение – безмятежности и полного доверия к миру и людям. Лев не будил её. И она блаженно, но в тяжёлом дыхании проспала часа три. Сам тоже – в дрёме, будто бы в дыму. Смотрел на чёрное поле, показавшееся ему перепачканным, безобразно заляпанным снегом. И чёрная земля для него – нечто чистое, а белое, этот молодой влажный снег, – что-то, напротив, грязное, некрасивое, даже никчемное. Холмы полей своей испачканностью, неприглядностью укатывались далеко-далеко, удавливая горизонт, грязня львиный кусок неба, перегораживая подступ к Ангаре. Над самой рекой торчали залысины холмов, а над ними свинцово-синими, старческими брюшинами провисали облака. Зачем-то ловил глазами чадные вихри, поднимаемые машинами. Да и куда бы не посмотрел – дурно, плохо и некрасивость до безобразности. А ведь несколько часов назад радовался восходу, который вылил на землю малиновые и облепиховые соки: пейте, люди, радуйтесь. Невольно подумалось – заплевали землю с неба, а – за что?
Снова и снова утыкался лбом в баранку. Чутко слушал простуженное дыхание девушки, не шевелился – не разбудить бы.
– Ой! – очнулась она.
– Как тебя зовут?
– Маша.
– Мария, – зачем-то уточнил он. – Тебе, Мария, нужны деньги?
– Угу.
– Я тебе дам. Много. Честное слово. Но ты расскажи мне начистоту: почему ты на дороге, кто тебя сюда посылает?
Молчала, угрюмилась, ужималась.
– Рассказывай. – Он подал ей крупную сумму. Она неуверенно протянула руку, но схватила цепким рывком.
– А ещё дашь?
– Конечно. На, возьми, – потрошил он карманы. – Довольно? Рассказывай.
Рассказала о том, что когда-то её семья жила хорошо: отец трудился на заводе, мать домохозяйствовала, потому что детей четверо, – она, Мария, старшая, и братишки с сестрёнкой, совсем малышата. Но стряслась беда, выворотившая жизнь семьи наизнанку: завод почему-то закрыли, работников уволили. Отец не смог найти постоянную работу, а редкая подёнщина бренчала в кармане копейками, – вскоре запил горько, беспробудно и однажды замёрз в снегу. Мать два-три года отчаянно билась, однако не вынесла гнёта судьбы и сорвалась в беспросветную, как пропасть, разгульную жизнь. Дети не обуты, не одеты и даже случалось, что поесть дома нечего было. Раньше приходили в квартиру всякие разные мужчины, с недавних же пор обитает в ней на правах полновластного хозяина только «дядя Коля», «урод и извращенец», «уголовный тип». Он надругался над Марией. А как-то раз привёл её к ближайшей трассе и сказал: «Зарабатывай, Машка, нечего болтаться без дела». Она и сама понимала, что надо содержать братишек и сестрёнку, как-то матери помогать. Перестала в школу ходить – есть работа. Теперь дядя Коля и мать в хмельном угаре сидят дома и поджидают Марию, «нашу кормилицу», говорит, но тут же подвывает, мать.
Лев слушал и как бы вглядывался в уже давно им обдуманное и понятое: в России неустрой государственный бывает пострашнее войны внешней. И нередко негласным, но непреложным законом выходит, что беда в стране – беда в семье. Может быть, верны эти слова не для всего света белого, однако в Матушке России являющееся, отчего-то непременно обвалом, стихией, беспощадностью, общегосударственное неблагополучие извека зацепляет, точно бы крюками, многих и многих и затягивает за собой в хляби разорения, ожесточения, порочности. И кто умудряется выжить да удержаться на ногах и не утерять душу, потом потихоньку, шаг за шагом выкарабкивается наверх к какой-то новой, верится, что правильной и справедливой, жизни. Нынешнее время, время начала нового века и даже тысячелетия, – время очевидного для Льва разворота, возвращения к разумной, а то и добросердечной жизни, однако все ли смогут выкарабкаться, все ли, прежде всего и главное, здоровы душой?
Лев подъехал к ближайшему кафе. Выспросил Марию, где она живёт: пообещал, что прямо сейчас поможет деньгами и её матери.
– А ты, Мария, пока наешься-ка от души. И знаешь что ещё? Постарайся стать хорошим человеком. Договорились?
– Уга, – ответила она не сразу и – усмехнулась. Видимо, не скоро ей поверить, что люди могут быть, и должны быть, просто добры друг к другу и даже великодушны.
Когда взбирался на пятый этаж, даже не знал, не понимал внятно, что скажет, как поступит. Дверь открыло заспанное, заросшее, горбато-сутулое, длиннорукое существо, более похожее на шимпанзе, чем на человека. Оно, – прозвучало во Льве.
– Ты, что ли, дядя Коля?
– Чиво? – заробело оно перед крепким солидным незнакомцем.
Лев вошёл в тёмную, сырую и по-нориному дурно пахнущую прихожку, туда же наступательно грудью уткнул окоченевшее, но ощерившееся оно.
Первое, что Лев рассмотрел во мраке, – настенное зеркало. И что-то мгновенно и ярко, как ярость, в нём решилось, а в груди загорелось и заклокотало бешено.
– Посмотри, дядя Коля, в зеркало.
– Чиво?
– В зеркало посмотри, сказал.
Оно в зверовато учуянной опасливости глянуло искоса.
– Запомнил свою морду?
– Чиво-о-о?!
– Больше ни ты себя, ни кто другой тебя таким красавчиком не увидит.
И только оно хотело шмыгнуть в ванную комнату, чтобы там, видимо, запереться и взывать о помощи, как Лев молниеносно сгрёб его за шерстисто-грубый, свалявшийся загривок и впечатал физиономией в зеркало. Ещё, ещё раз. Не жестоко, не злобно, но – бесчувственно и даже без чувств, как механизм, автомат с когда-то и кем-то введённой программой к действию.
– Бог, говорят, любит Троицу, – сквозь зубы, но потерянным голосом подытожил Лев, с трудом разжимая окостенело побелевший кулак.
Оно рухнуло на пол. Лев, страшный, сгорбленный, с крепко зажмуренными глазами, обморочно покачивался над жертвой. Вчуже, отдалённо, словно бы даже со стороны почувствовал себя кем-то, или даже чем-то, другим, быть может, не совсем человеком. Возможно, когда он увидел в дверях это самое оно, в нём мгновенно проснулось глубоко укрытое природой и всей человеческой эволюцией чутьё дикого создания, быть может, вовсе не человека, а животного, которое способно уничтожить в одночасье, без колебаний то, что угрожает его жизни и выживанию. Минута, две ли прошли, и Лев почувствовал – в груди что-то стало перетекать, переделываться: догадался – перерождалось нечто звериное, стихийное или механизированное в человеческое, ограниченное рамками рассудка и морали. Сдвинулись мысли, – следовательно, человеческое одолевало, устанавливаясь на своё привычное место.
Склонился к своей жертве – жива, сопит.
Из смежной комнаты, видимо, на шум, выбрела босая, заспанная до жуткой опухлости женщина. Хотела, но не смогла вскрикнуть, оглушённая страхом.
– Жить будет, – сказал ей Лев. – А радоваться жизни – уже вряд ли. По чертам лица вижу, что вы мать Марии, и я, собственно, пришёл к вам: возьмите, пожалуйста, деньги. Не бойтесь – берите, берите смело! Ничего взамен не требую, просто по русскому обычаю подсобляю. Почти как погорельцам. Всякий человек может попасть в беду. Марию, прошу, верните в школу, маленьких своих детишек обуйте, оденьте. Жить по-человечьи, наконец-то, начните. Советую: вот этого обезьяноподобного фрукта, немного когда поправится, в шею прогоните. Если будет упираться, припугните: скажите, что я ещё разок приду потолковать с ним. А узнаю, что разгульно живёте и Марию снова отправляете на трассу – убью. Понятно?
– Понятно, понятно! Ай, грешница я окаянная, ай, совсем обезумела баба – этакое сотворила с Машенькой, с доченькой моей ненаглядной, с умницей, с такой прилежной девочкой! Нет и не будет мне прощения! А денег-то ско-о-о-лько! Низкий вам поклон, добрый человек. Уверена, супруг мой Петя смотрит сейчас на нас с небес и тоже кланяется и молится за вас. Дайте я вашу руку поцелую, благодетель, ангел хранитель вы наш!
Лев отмахнулся и, наморщенный досадливо, до брезгливости, с сжатой челюстью, стремительно вышел.
Вспоминая об этом происшествии, он поражался: как мог он до такой степени легко, даже буднично произнести невозможное и чудовищное для себя – убью. Самое же важное, но при этом маловразумительное для него, – ведь и в самом деле чуть было не убил человека. Каким бы ничтожным, мерзким и даже преступным этот дядя Коля ни был, но он – человек. Человек. Да, без сомнения: человек. И страдающий совестью и мнительностью Лев глубоко и печально задумывался: неужели его неприятие современной жизни, да что там жизни! – мира целого, мира беспутного, людской породы всей, породы извращённой, гадкой, уже мутирует в озлобление, в зверство, в патологию, а может быть, даже в необратимый недуг – в безумство, в сумасшествие? Похоже, что неспроста время от времени тянет его в яму – в своё укромное, почти звериное подземное убежище под гаражом, где находишься подальше от людей.
При всем при том, однако, Лев искал слова объяснения и оправдания своего поступка и – находил их: это похотливое, ничтожное оно, хотя и мизерное, как молекула, хотя и отдалённо по своим поступкам и внешности напоминает человека, однако точное и бесспорное отражение одного из несчётных безобразий и уродств сего мира, и можно сказать, что он, Лев, словно бы заставил его, мир посмотреться в зеркало: ну, что, нравишься себе? Дядя Коля изобличён и наказан. И может статься, что на одну молекула зла в мире стало меньше. Не надо сомневаться, что он, Лев, поступил правильно и справедливо – проучил изувера, защитил бедную девушку, помог её семье. Однако как бы он себя не урезонивал и не успокаивал, а чувство омерзения не покидало, едва припомнится содеянное, совесть не давалась, чтобы уговарить себя, и нет-нет, да вопрошала у него, да жёлчно, без пощады: а не он ли сам ещё одна отвратительная и к тому же бесполезная молекула этого мира? Мысли, крепчая, глодали и порой нешуточно напирал вопрос: далеко ли от самоедства до пули себе в лоб? Что ж, стоит поразмыслить основательнее! Но неужели всё же столь никчемна, пуста, отвратительна, даже для него самого, жизнь его, неужели так вот корпеть весь свой век, изгрызая себя изнутри? Может быть, разумнее уйти в небытие пораньше положенного срока? А что, револьвер, красавец револьвер коллекционных знатных кровей, припасён, томно, в явной скуке лежит в изящном футляре, – действуй хоть сею минуту!
Однако жизнь словно бы прислушивалась к его мыслям и сердцу – не позволила, смилостивилась: поначалу слегка и деликатно, а в последующем решительнее поворотила его на новую, нехоженную тропу, приоткрыла перед ним иные просторы, повлекла куда-то дальше.
Ручьём серебряным к Байкалу -
в водовороте свежих ощущений и мечтаний минутами припоминались Льву непонятно зачем и неведомо кем произнесённые когда-то на берегу священного моря слова. Хотя догадаться он мог да и понимал: подчас душа раскрывается цветком благоуханным и прекрасным и сама для себя, как цветок ароматы, сокровенно порождает стихи и песни. Бывает так!
Но если всё же жить – то для чего, во имя чего, как? Ответов удобопонятных и ублаготворяющих не было. Надо же, в его-то возрасте, с его-то опытом взлётов и падений, уразумением жизни и людей! – недоумевал он. Может быть, пока? – подавала голосок надежда из каких-то глубей его нестойкой и робко верующей сущности.
34
Столкнувшись с беднягой Марией на трассе, Лев не мог не вспомнить другую Марию – Машеньку, Марию Родимцеву, ту маленькую девочку с поразительными серьёзными глазами взрослого вдумчивого человека. Хотя и минуло немало лет после их первой и единственной, мимолётной встречи, но временами, в светлые минуты надежд и лёгкости сердца, вспоминалась она. Вспоминалась, осознавал Лев, чему-то застарелому в грустной иронии усмехаясь, как родственная душа, как душа, за которую тревожно: что она, каково ей в этом каверзном и коварном мире? Похоже, он думал о ней, как о своей дочери, и ему казалось, что она не выросла за годы, а по-прежнему такой же болезненный, худенький, беззащитный ребёнок, лежащий в детской кровати и хитренько подсматривающий за вошедшими к ней взрослыми. И теперь, уже там, на трассе, когда Мария-блудница спала, сам собой в тишине и грусти явился и насторожил вопрос – не скомкана ли неблагоприятными обстоятельствами и её жизнь? Тем более стало неспокойно Льву, когда до него дошли слухи, что Павла Родимцева снова закуролесило, запотряхивало по дорогам жизни, что человек в очередной раз сорвался и завис на краю.
«Какое, наверное, удовольствие быть отцом!» – хорошо, живительно думалось.
Лев, весь в желанных поездках и несчётных делах, не проводил планёрок и совещаний с инженерно-техническими работниками, перепоручая «посиделки» своим замам, и потому давно, с несколько лет, совсем не видел Павла, не интересовался его жизнью. Запросил «доскональные» сведения у своего услужливого референта по общим вопросам, и тот вскоре доложил, что начальника участка инженера Родимцева уволили подчистую, а перед этим он неделями не являлся на работу; если же появлялся, то в подпитии и даже устраивал застолья прямо в бытовках, с рабочими. Молчали, прощали до поры до времени, потому что специалист он был дельный, мыслил масштабно, нешаблонно, однако в итоге всё же вынуждены были попросить. Лев понял, почему не выдержал человек и сорвался, – деньги, несомненно, помутили его бедовую голову, не справился он с тем, что стал побогаче, поудачливее. Лев негодовал: всю свою судьбу разбазарил, дурень! Эх, простецкая ты русская душа! И для него очевидно – его студенческому товарищу когда-то мнилось, мерещилось, что обстоятельства жизни и судьбы неблагополучные-де. Но оказывается, что не государство со своими теми внезапными и нещадными разворотами, что не люди, добрые и не очень – разные, с кем свела судьба, а всё-таки сам, сам он по немалой доли в своих бедах и невезениях повинен. К тому же выяснилось, что Павел в разводе с Еленой: чего, был убеждён Лев, и следовало ожидать – застал её с другим мужчиной. Однако, всплыло, и у самого водились любовницы, о которых знала жена, а он, оказывается, и не скрывал. Он преподносил им роскошные подарки, безбожно проматывал деньги. Елена выбивала из него, сколько могла. Но жила для себя, склеить семью не стремилась – меняла наряды и поклонников, разъезжала по курортам и злачным местам зарубежья, по экзотическим углам планеты. Разведясь, поделили новую, великолепную пятикомнатную квартиру. А ведь когда-то мечтали оба, что ещё родят детей, и всем будет вдоволь места, и все будут сыты, обеспечены, благополучны. После развода Павел совсем расшатался. Нигде не работал, в состоянии дурмана разбил машину, сам едва цел остался, распродал за бесценок мебель, а потом и свою трёхкомнатную квартиру обменял на однокомнатную с доплатой. Вырученные деньги все до копейки улетучились вмиг в беспутствах. Потом ему немного повезло – сошёлся с одной приличной женщиной, однако попивал и скандалил, и, не долго думая, она выдворила его. Теперь он в одиночестве обретается в своей пустой, с одним матрасом и табуреткой квартире, не работает и даже не пытается устроиться, собирает и сдаёт какой-то металлический хлам и без просыпу нетрезв и безучастен порой до полного равнодушия и сонливости. Елена выходила замуж, да снова развелась: та же история – и новый муж сначала заподозрил, а потом застал её. Пожила года три ещё с одним, но и с ним не заладилось. Тот, выслеживая и мстя, распускал руки, не давал денег и даже, случалось, морил голодом. Убежала от него. Сейчас одна, с Машей. Работает продавцом, нуждается в деньгах, алиментов не получает, хотя неустанно хлопочет. Трёхкомнатную квартиру обменяла на двухкомнатную, тоже с доплатой, однако деньги разлетелись на курортные вояжи и наряды.
– Сволочи! Придурки! – цедил Лев, выслушивая новость за новостью от своего пройдошливого, с наклонностями дознавателя, а также «шпика и сплетника», референта по общим вопросам. И уже в одиночестве горячился и негодовал, зверем в клетке мечась по кабинету: два эгоиста, себялюбца, развратника! Только о себе и думают, а – дочь? Какой она вырастит?
Надо вмешаться в жизнь Родимцевых, – был уверен Лев. Хотя бы для того, чтобы понять – что с Машей, как ей помочь. Устроил «случайную» встречу с Еленой. Она ещё издали узнала его, стоявшего в притворной деловитости возле джипа. Подошла робковатой, «заискивающе виляющей» походкой, загораясь щёками, дрожа улыбочкой. Она была по-прежнему недурна собой. Однако тление морщин, нездоровье физическое и духовное уже тронули её лицо и шею. Взгляд был потускневшим, клонился в одолевающей неуверенности и почти что подобострастии книзу и вбок, однако – в прежнем рыскающем разлёте. Как и раньше, отметил Лев, «алчет своими жадными глазищами» разглядеть в человеке сразу и то, и другое, и что-то невидимое пока что для неё. Хочет ещё пожить, стерва, – был неумолим Лев.
Посидели в ресторане. Пили великолепные горчаще-сладкие, подобные, подумалось Льву, выстраданному счастью вина иных, далёких земель. Елена быстро запьянела и без умолку и нудно сетовала на жизнь, на бывших мужей, на мужчин вообще, а также заодно на властей, на государство, – все у неё оказывались в виноватых и должниках. Лев глоточками отпивал вино, отъединённо слушал и покорно помалкивал, однако изредка и вяло повторял про себя – дура, бестолочь, эгоистка, самка. Одно радовало и тревожило: Елена, не сомневался, пригласит его к себе, и он, наконец, увидит Машу и поймёт, так же ли строги и зорки её необыкновенные, дымчато-расплывчатые, мечтательные отцовские глаза, способны ли они вести ласковый, но в то же время какой-то сложный, утончённый разговор? Но важнейшее и несомненное – если беда и с девчонкой, то нужно незамедлительно помочь, не жалея ничего.
Поздно вечером нестойкая, чадящая сигаретой за сигаретой Елена привела холодного, замкнутого до окостенения Льва к себе, – в блочную пятиэтажку-хрущёвку, но уже в другую, самого дальнего и дремучего микрорайона Иркутска, с дурно пахнущим, неосвещённым подъездом, с жутко, безобразно скрипящими скособоченными дверями. Бестолочи, недотёпы! – по привычке ворчал в себе Лев, думая о Елене и Павле. Маша ещё не спала. С неудовольствием, с наморщенным носом встретила в прихожей крепко выпившую мать. Была в пижаме, но увидела Льва – юркнула в спальню, и вскоре «козой-дерезой» выпругнула оттуда, укутанная в кричаще сверкающий разноцветными звёздами, чрезмерно длинный, явно материн, халат. Она была стручково-тонким, нескладно-высоким, мальчиковатым, но очаровательным, живым подростком с косичками, стоящими задиристыми рожками. Лев только увидел её – тревога и хлад мгновенно отхлынули из зажатой груди, и во всём его существе сделалось чуть просторнее, чуть светлее и, кажется, проще, но тоже чуть, совсем немного в его застарелой в привычках груди. Ему захотелось улыбнуться, и он улыбнулся, впервые за много лет улыбнулся от сердца, искренно, и даже подмигнул Маше, по-приятельски, по-свойски.
Присмотрелся к ней – рот большой, неприглядный, нос, напротив, маловатый, подбородок островатый, шея по-гусиному вытянутая. Не красавица, это точно. Но все природные и возрастные недостатки и огрехи её лица скрашивали или даже вычёркивали, для Льва, глаза: её глаза были необыкновенны, притягательны, умны, живы до прыганья. В них Лев угадал одновременно, одномоментно живущие в каком-то необычном содружестве – и озорство с грустью, и натуманенность с солнцем, и ум глубокий и цепкий с отчаянностью и ветреностью, и распустившиеся цветки с какой-то жестковатой травкой. Это были богатые, бездонные и – невозможные, совершенно невозможные, полагал обворожённый Лев, для точного и исчерпывающего описания глаза. Они показались ему радугой, какой-то привлекательной и необходимой, но в то же время неожиданной, даже экзотической разнообразностью жизни.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.