Текст книги "Космополит. Географические фантазии"
Автор книги: Александр Генис
Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Тавромахия для начинающих
В Канаде интеллигентные люди не любят хоккей, в Англии – футбол, в Японии – сумо, в Италии – мафию, в Испании – корриду. Это и понятно. Мы тоже не желаем, чтобы иностранцы видели в нас медведей или космонавтов. Никому не хочется соответствовать национальному стереотипу. Гордые выделяются из толпы, остальные ценят то, что делает уникальным их культуру. Например – корриду.
Встав с Европой вровень, Испания еще не изжила провинциальных комплексов. Поэтому она прячет от иностранцев все, что отличает ее от них. В том числе бой быков. Коррида не подходит к круассанам. Она слишком вульгарна и простонародна. Ее слегка стесняются. Коррида – это атавизм вроде хвоста, киотских гейш, костоломного бангкокского бокса или карибских петушиных боев.
Не то чтобы вас не пускали на корриду. Конечно нет, тем более что ее не скроешь – о ней напоминает афиша на каждом столбе. Другое дело, что мадридские гиды предпочтут повести вас в оперу, барселонские – в собор, остальные – отправить на пляж.
Но вы не даете себя провести. Вы знаете, что такое коррида, отличаете пикадоров от матадоров и даже немного говорите по-испански: мулета, колета, карамба. Вы держите в голове все ритуалы тавромахии, ибо выросли на Хемингуэе, смотрели Гойю, слушали «Кармен» и читали репортажи, начинающиеся словами, которыми святой Августин описывал гладиаторское сражение: «Сперва это жестокое зрелище оставляло меня равнодушным».
Короче, вы знаете все – но не себя. Вы не знаете, как отнесетесь к тому, что через полчаса на нарядной арене совершится зверское убийство, оплаченное, кстати сказать, и вашим билетом. Честно говоря, вы и пришли-то сюда только затем, чтобы это выяснить.
Дилетанту понять корриду проще, чем знатоку. Мы смотрим в корень, потому что видим происходящее не защищенными привычкой глазами. Новизна восприятия компенсирует невежество. Пусть мы не способны оценить мужественную неторопливость вероники, пусть нас не трогает отточенность матадорских пируэтов, пусть мы только по замершему дыханию толпы судим о дистанции, разделяющей соперников.
Мы видим лишь то, чего нельзя не заметить, – всадников на лошадях, милосердно одетых в ватные латы, и потешно наряженных пеших. Сверху они напоминают оживший набор оловянных солдатиков. Тем более что их оружие – крылатые бандерильи и пики с бантами – кажется игрушечным.
Самый невзрачный в этой компании – виновник происходящего. Не больше коровы, он выглядит не умнее ее. Лишь вдоволь упившись пестрой параферналией корриды, вы начинаете уважать компактную, как в 16-цилиндровом «Ягуаре», мощь быка. Равно далекий хищникам и травоядным, он передвигается неумолимо, как грозовая туча, видом напоминая стихию, духом – самурая. Что бы он ни делал – невозмутимо пережидал атаку или безоглядно бросался на врага, – ярость в нем кипит, как свинец на горелке. Собаки нападают стаей, кошки – из-за угла, но бык всегда в центре событий. Завоевав наше внимание, он постепенно подчиняет себе всех, превращая мучителей в свиту.
Только тот бык, который утвердился в царственном статусе, заслуживает право на поединок. Прежде чем сразиться с быком, человек должен признать в нем равную себе личность. Как и мы, бык не может избежать смерти, но, как и мы, он волен выбрать виражи, ведущие к ней.
Коррида – та же дуэль, где джентльмен не скрестит шпаги со слугой, ибо подневольный человек лишен достоинств свободного. Равноправным соперником быка делает свобода воли, а не тупая сила – никому ведь не придет в голову драться с трактором.
Животными, впрочем, тоже можно управлять, как лошадью. Их можно стричь, как овец, доить, как коров, есть, как свиней, и разводить, как кроликов. Однако высшее предназначение зверя состоит в том, чтобы с ним сражаться. Все наши битвы – междоусобицы, коррида – война миров.
Бык таинственен и непредсказуем, как природа, которую он воплощает. Это – та же природа, что заключена в нас. Чтобы верно понять смысл поединка, представим себе, что бык – рак, с которым надо бороться не на больничной койке, а на безжалостно залитой солнцем арене.
Сражаясь с быком, мы сводим счеты со своим прошлым. Бык – зверь, которым был человек. Чтобы мы об этом не забывали, на арену выходит тореро.
Если угодно, матадор – антибык: предел рафинированной цивилизации. С трибуны он выглядит аккуратной шахматной фигуркой. Сложный и дорогой наряд, доносящий до нас моду прекрасного просветительского века, символизирует красоту и порядок. Узорчатый жилет, белые чулки, тугие панталоны – от золотого шитья на матадоре нет живого места. Так выглядел Грибоедов в парадном мундире посланника. По песку, конечно, лучше бы бегать в трусах и кроссовках, но именно неуместность костюма оправдывает его старомодную роскошь. Мы не требуем фрака от футболиста, однако ждем его от гробовщика. Мистерия убийства достойна торжественных одежд. К тому же матадору должно быть не удобно, а страшно.
На арену матадор выходит не спеша, давая себя разглядеть и собою насладиться. Все мужчины ему завидуют, все женщины его любят. Он – избранник человеческого рода, честь которого ему предстоит защищать. Матадор должен показать, чего стоит не вооруженный наганом разум, когда он остается наедине с природой.
В такой перспективе коррида не имеет ничего общего со спортом – она глубже его. Говоря проще, коррида нас пугает. Как романы Достоевского, она не может обойтись без убийства.
Тавромахия – это искусство парадной смерти. Без нее матадорские фуэте теряют смысл, как ласки без оргазма. Только смерть, наделяя инфернальной глубиной карнавальные шалости, придает корриде вес и значение. Но неуклюжее убийство – позорная казнь. Нет ничего страшнее неумелого палача. Мучая зрителей больше быка, он колет врага, пока тот не истечет кровью, освободив нас от зрелища своих страданий. Бедная коррида, которой часто довольствуются в Латинской Америке, не имеет право на существование. Как всякая нищета, она унижает не только тех, кто от нее страдает. Удавшуюся корриду должен завершать удар, оправдывающий смерть.
Вы догадываетесь о том, что дело подходит к концу, по аскетической серьезности происходящего. На арене прекращается многолюдная суета. Кончилось время опасных игр. Сорвав овации, матадор уже показал себя, но лишь последнее испытание делает его достойным своей профессии. До сих пор он пленял выучкой, мастерством и смелостью, теперь он должен проявить характер. Отбросив эффектные позы, забыв о себе и зрителях, он стоит как вколоченный, вызывая быка на атаку.
Бык не выдерживает первым. Нагнув рога, он бросается в бой со стремительностью ядра и инерцией поезда. Сдержать этот приступ может лишь то, что сделало человека царем природы: воля и интуиция. Первая нужна, чтобы не дрогнуть, дожидаясь нужного момента, вторая – чтобы выбрать его. В это единственное мгновение матадор должен нанести удар в уязвимое место, размером не больше яблока.
В момент высшей сосредоточенности все движения приобретают обманчивую замедленность. Кажется, что матадор остановил время. Вошедшая до рукояти шпага убивает быка раньше, чем он об этом узнает. Продолжая порыв, туша еще несется вперед, но это уже не крылатый порыв, а судорога трупа. Бой завершился смертью одного и победой обоих.
Трудно спорить с теми, кто считает корриду варварским зрелищем. Живая окаменелость, коррида – машина времени, переносящая к заре мира, когда люди боролись за существование не с собой, а с другими. Возвращаясь в эту героическую эпоху, коррида обнажает корни жизни и оголяет провода страсти. Поэтому я всем советую побывать на корриде, хотя далеко не каждому стоит на нее возвращаться.
Я, например, не собираюсь. Дело не в том, что мне больно смотреть на быка. Я даже не против поменяться с ним местами, чтобы умереть легко и разом, как перегоревшая лампочка. Мне не жалко рожденного для этого часа быка. Он уходит в разгаре сил, красоты и ярости, сполна прожив свою жизнь. У быка не осталось дел и долгов, и шпага принесет ему меньше мучений, чем старость.
Мне, повторяю, не жалко быка. И на корриду я не пойду, сочувствуя не ему, а матадору. Каждый убийца наследует карму своей жертвы, и я слишком давно живу, чтобы выяснять отношения с природой. Ее голос звучит во мне все слабее. Мне б его не глушить, а расслышать.
Оммаж Каталонии
Ирине и Джорджу Руиз
Своим беспримерным взлетом Каталония обязана времени – ее прошлому и нашему будущему. Соперничая в древности с самой Испанией, Каталония так долго жила в подполье, что ее национальная культура обрела героический статус – уже потому, что была запретной. Память о диссидентском периоде придает всему каталонскому острую самобытность. И это – как раз та экзотичность, по которой тоскует наш век, готовый сдаться глобализму, если тот оставит ему отдушину. Чтобы примириться с универсальным будущим, нам нужно найти от него убежище. Обычно оно располагается вдали от центра.
Самые лакомые уголки сегодня встречаются на обочине. В Испании это, как уже понятно, – Каталония. В Британии – Шотландия с ее диковинным зверинцем: от чудовища Лох-Несс до квадратноголовых оркнейских коров. Во Франции – Прованс с наводящим счастливые сны ронским вином и ленивым тарасконским благодушием. В Канаде – провинция Квебек с ее вполне европейской столицей и упрямым нормандским населением, до сих пор говорящим на языке Рабле. В небольшой, казалось бы, Сербии я нашел антитезу шумному, как Москва, Белграду в тенистом Новом Саде, где стоят памятники известным масонам. Даже в двухмиллионной Латвии есть отдельный край – Латгалия, которую я нежно люблю, потому что благодаря ей женился.
Дело не в размерах, ибо, как все правдоподобные законы природы, этот действует при любом масштабе. Каждая страна включает собственную альтернативу – провинцию, которая делит со столицей ее державные, но не культурные атрибуты. Их отношения можно уподобить семейным, что подразумевает и кровную близость, и кровную вражду. Поняв наконец, что избежать второй проще, если не слишком настаивать на первой, умная политика культивирует различия, а не стирает их, как это всегда пытались сделать столица, церковь и школа.
Барселону основали не римляне, как это водится в цивилизованной части Европы, а их враги из Карфагена. Говоря точнее – Барка, отец Ганнибала. Помня об отдельной истории, каталонцы всегда выделялись. Они, например, ценят трезвость, в том числе и буквальную.
– В Испании пьют из мехов вот с такой дырой, – показал руками Джордж, – мы предпочитаем porron.
Убедившись в нашем недоумении, он достал из буфета аптекарскую склянку с узким носиком. Влил в нее бутылку красного вина и, задрав голову, пустил в рот стройную струю, медленно отводя руку. Дуга становилась все длиннее, но ни одна капля не осела на белом свитере маэстро. Фокус, однако, в другом: хотя представление продолжалось целую вечность, выпитого набралось рюмки на две.
Отказываясь играть и Дон Кихота, и Санчо Пансу, каталонцы считают себя протестантами Иберии. Они ценят умеренность жеста, сухую европейскую деловитость и никому не дают на чай. Ясно, что их не любят соседи, но это взаимно. Для каталонцев кастильцы – слишком идальго, а баски – неандертальцы с дурным характером. Даже корриду здесь не жалуют, ибо все лучшие матадоры были фашистами.
К тому же бой быков – пережиток чужой древности. Свою они держат в музее, где собралась самая богатая коллекция романской живописи. Так называлось христианское искусство готских варваров, которое чудом сохранилось вблизи Пиренеев.
Перед суровой теологией этих безымянных мастеров трудно устоять. Их Христос не похож, как мы привыкли, ни на Дюрера, ни на хиппи (что, в сущности, то же самое). Бесстрастный оплот власти, он парит в апсиде и смотрит поверх голов. Этот Иисус и на коленях матери сидит взрослым и безучастным. Видно, что с Мадонной его соединяет не любовь, а историческая необходимость: материя порождает дух, Земля – Бога, рабы – хозяина. Даже на распятье Христос – царь мира: крест как трон. Он безразличен к страданиям – и к своим, и к чужим. Его тело укрывает узорчатый наряд из бесценного сарацинского шелка, и кровь не струится из прибитых рук. Широко открытые глаза смотрят мимо. Этот Христос уж точно не от мира сего: скорее явление природы, чем сын человеческий. Ему можно поклоняться как начальнику жизни или ее закону.
У этих художников космология еще не стала психологией. По сравнению с таким искусством всякое другое кажется человечным – и сентиментальным. То есть несовременным, ибо, как говорил Ортега, только «дегуманизация» оправдывает нового художника, отказавшегося от жизнеподобного творчества ради свободной игры объема и цвета. Возможно, Барселона стала мировой мастерской авангарда потому, что у нее было такое прошлое.
Барселонский музей Пикассо открывает картина «Наука и милосердие». Она представляет собой нравоучительный ребус: слева от кровати умирающей стоит врач, справа – монашенка. Вывод остается на долю зрителя, но ясно, что симпатии автора – справа от центра. Биографы замечают, что в свободное от работы над большим полотном время 14-летний мальчик швырял из окна камни в прохожих. Очень скоро, однако, у него появилось другое увлечение. Уже в старости, отвечая на вопрос, когда он потерял невинность, Пикассо опускал руку по грудь, показывая, каким он впервые посетил публичный дом в старом городе. Судя по экспозиции, открытие земной любви отшибло небесную. Сразу за «Милосердием» рисунок Пикассо стал острым как бритва.
– Кадакес, – объяснял Джордж, – крохотный городок, замкнутая, консервативная община. К ним и сейчас добраться непросто, а тогда и подавно. Неудивительно, что местные на Галу косились. Уроженка Казани, бывшая жена Элюара и вечный кумир Сальвадора Дали, она купалась голой и спала с наемными любовниками, пока их рисовал муж. Я знал обоих и ничего странного не заметил. На уме у них был, как у вас говорят, strictly business.
В этих местах Дали – свой, и обращаться с ним нужно осторожно. Я это понял, увидев, как поморщился хозяин, когда мне пришло в голову сравнить музей Дали на его родине в Фигерасе с сюрреалистическим Диснейлендом. Между тем размах – тот же.
Дали первым придумал фабрику изощренной пошлости, которая прячет бутафорию в драгоценную оправу и выдает раритет за игрушку. Апофеоз этого ювелирного поп-арта – бьющееся сердце из рубинов со спрятанной батарейкой. Такое мог бы носить Элвис Пресли, зато Мадонне бы больше подошла брошка в виде рта с жемчужными, как у старика Хоттабыча, зубами.
Впрочем, как знает каждый поклонник Хемингуэя, нет ничего проще, чем пинать прежних кумиров. В мое время Дали был одним из главных. В его запретном искусстве чудилось очевидное и непостижимое – правда, позволяющая любые интерпретации. Примерно так тогда выглядела свобода.
Фрейд считал Дали талантливым симулянтом подсознания, другие – теннисом без сетки. Но в Каталонии он почти реалист. Здесь видно, как родной пейзаж проступает сквозь сумрак искусно воспаленного сознания. Так, циклопические яйца, которые служат куполами «театру» Дали, буквально повторяют очертания лысых вершин, скрывающих главную каталонскую святыню – черную Мадонну Монтсеррата. В сверхъестественно овальных скалах, где раньше жили отшельники, а теперь живут орлы, природа выдавила себя за пределы правдоподобия с бульшим, чем сюрреалисты, успехом. Выше головы не прыгнешь, ниже – тоже. Фантазия – это вымысел реальности, когда она хочет, чтобы ее не узнали, но из-под платья все равно торчат шпоры. Как в комедии Шварца, где переодетый дамой полицмейстер бродил по площади в кавалерийских сапогах, чтобы не услышать чересчур крамольных речей.
В Барселоне так себя ведет полицейская машина, когда с шумом, ревом и очень медленно она подъезжает к парку, где цыгане без лицензий торгуют сюрреалистическими сувенирами китайской работы. В наигранном переполохе продавцы торопливо сворачивают торговлю, пока полицейские пьют за углом кофе с молоком, макая в него трубочки из рыжего теста. В Киеве их почему-то называли кавказскими огурчиками. Вкуснее их я уже никогда ничего не ел.
Оруэлл приехал в Барселону, чтобы написать о Гражданской войне, а не сражаться в ней. Но, увидав, что в городе всех зовут «товарищами», офицеры получают столько же, сколько солдаты, а бордели закрыты сознательными рабочими, писатель отправился на фронт, «чтобы убить хоть одного фашиста». Оруэлла соблазнила не революция и уж точно не демократия, а равенство – полное, безоговорочное, анархическое.
Это тем удивительнее, что Барселона – самый буржуазный город из всех, где мне доводилось бывать. По-моему, это лучшее, что может случиться с городом на нашей планете. «Вот как выглядел бы мир, – мечтал я, бродя по бульварам, – если б не было войны, Первой и главной. Той, в которую рухнула Европа, той, с которой начался американский век, той, в которой классовое общество стало массовым».
Дважды избежав самых страшных катаклизмов XX века, Барселона осталась прежней – такой, какой была до них. Бесконечные кварталы гордой собой архитектуры все еще внушают иллюзию прочности XIX столетия, обещавшего заменить собой вечность.
Зодчество лучше других искусств подходит для историософской пропаганды, потому что оно действует исподволь, на всех и навсегда. Дом, если он того стуит, невозможно разлюбить. Вырубая шедевры в городском небе, архитектор меняет души тех, кто живет – в них или по соседству.
Удача Барселоны в том, что ее богатым жителям удалось построить себе второй город в том новом стиле, который в Бель эпок назывался по-разному, но значил одно – свободу выбора. Зодчие больше не боялись эклектики. Чувствуя себя венцом истории, они распоряжались ее достижениями как хозяева прошлого, а не его слуги. Сложив все вместе – от готов до мавров, Барселона вписала себя в смутный оперный миф, где можно было спеть даже то, что не рифмовалось. На рубеже веков этот город принадлежал Вагнеру. Чудом было то, что Барселона осталась уютной. Уникальным этот город делало сочетание мифа и санузла – театральных претензий и практической пользы.
И тут на сцене появляется патрон Барселоны Гауди. Последним его неосуществленным проектом была великая церковь, первым – удобный сортир. Он придумал стул на две ягодицы (на таких до сих пор сидят смотрители в музеях). В лучшем доме его постройки дверь открывается левой рукой, потому что правая поворачивает ключ в замке.
Изобретая комфорт, Гауди оставался последним средневековым человеком Европы: он не подражал истории, а продолжал ее. Задумав, как это водится у гениев, воссоздать на портале своего собора весь мир, он перечислил и процитировал его. Каждая скульптура была гипсовым слепком с живого оригинала – голубя, курицы, осла. Христом стал ремесленник, Марией – торговка зеленью, легионером – каменщик, причем шестипалый.
В этом натурализме чувствуется уважение одного творца к другому. Видя в природе сырье культуры, Гауди, не смущаясь вопросами приоритета, сажал в своем саду каменные пальмы. Не проводя твердого различия между живым и мертвым, Гауди всему придавал одушевленные черты. Не любил он только женщин, очкариков и анархистов. За что последние и выбросили его труп из гроба.
У басков
– Вы знаете, – спросил первый встречный, – что на душу населения больше всего звезд «Мишелина» у ресторанов Сан-Себастьяна?
Я не знал. Хуже, что мне никак не удавалось найти этот город на карте Испании. От ужаса я исподтишка заглянул в соседнюю Францию, но Сан-Себастьяна не было и там.
– Да вот же он, – сжалились надо мной и ткнули в жирную точку у залива: «Доностия» – добро пожаловать к баскам.
В этих краях всё пишут дуплетом, беда в том, что не понять ни слова. Скажем, мы их зовем басками, назвали в их честь Бискайский залив, но это не важно, потому что себя они называют «эускера».
– Это значит, – перевели мне, – те, кто говорит на родном языке, помнит фамильный дом в деревне и переписывается с дядей из Америки.
Других родственников у басков нет. Народы приходили и уходили, но баски сидели на месте, неподалеку от родных пиренейских пещер. Первые европейцы, они не смешивались с пришельцами, храня секрет своего допотопного, как и впрямь считают некоторые, языка, который чужим не дается, а своих бережет от ассимиляции. Наслушавшись об уникальности басков, я решился расспросить старого товарища барселонца Ксавьера:
– Чем баски отличаются от людей?
– Почти ничем.
– А мне говорили, что они чуть ли не питекантропы.
– Кто тебе сказал такую оскорбительную чушь? Не питекантропы, а кроманьонцы – высокоразвитые пещерные люди. Во всяком случае, те, кто в городах. Басков всегда отличали прогрессивные, либеральные взгляды, в частности – на права женщин. У басков, например, было больше всего ведьм. К сожалению, их всех сожгли.
– А ты отличаешь басков на вид?
– Конечно, длинноухие, черноволосые, бородатые, носатые, в беретах…
– Так это ж я, – перебил его я и натянул купленный еще в аэропорту большой (на вырост) берет.
– …который, – закончил Ксавьер, – носят только туристы из Америки, из Северной, – самые доверчивые, а из Южной – Че Гевара. И еще – за баскскими девушками невозможно ухаживать.
– Недоступны?
– Нет, почему же, от них можно добиться всего, кроме улыбки.
Сам Ксавьер смеялся всегда, и я не совсем ему верил, тем более что по национальности он считал себя анархистом и поклонялся одному Бакунину. Вскоре, однако, я и сам научился распознавать басков, сперва – по носу. За глубокой переносицей начинался не орлиный клюв, а массивный утес, и смотрел он не вниз, а вперед, как у статуй с острова Пасхи.
Освоив Европу задолго до того, как сюда добрались другие, они многое успели первыми. Баски создали китобойный промысел (китовый язык доставался епископу), открыли Америку до Колумба (но никому не сказали), привезли оттуда табак, шоколад и резиновый мяч, который дал им пелоту и воспитал замечательных футболистов и даже одного хоккеиста – Харламова. Но и эти подвиги не рассеяли их первобытной печали. Всегда в черном, баскские официантки бросали на посетителей трагический взгляд, как у Долорес Ибаррури, которая, до того как стать символом, была простой торговкой сардинами. Хотя, конечно, ничего простого в сардинах нет, особенно в сезон, с лимоном, прямо с гриля, желательно – у моря.
С тех пор как тут лечились испанская королева, Троцкий и Мата Хари, прошел добрый век, но Сан-Себастьян с самой дорогой в Испании недвижимостью по-прежнему считается респектабельным и патриархальным. На старом курорте и люди старые, а если молодые, то – ухоженные красавицы. (Если русские, то в темных очках, чтобы не узнали, и в майке «Аэрофлот», чтобы не потеряться.) Магазины даже осенью торгуют купальными костюмами, причем топлес – дороже, но, несмотря на кризис, молодежь не экономит и многие девушки загорают без лифчика.
Сегодня Сан-Себастьян – столица авангардной кухни, Мекка постмодернистской гастрономии и ее витрина. Поэтому на знаменитый конгресс «Гастрономика» съехалась тысяча поваров, 12 тысяч зрителей и 400 журналистов, которым, как мне, разрешалось пробовать и ахать.
– В это мучительное время, – открыла «Гастрономику» баскский министр, юная женщина редкой красоты и с голыми плечами, – когда вся страна страдает от экономического кризиса, в эти дни, когда все семнадцать областей недовольны Мадридом, в эту драматическую минуту, когда «Барселона» проигрывает «Реалу» ноль – один, баски умеют выбрать приоритет: нашу кухню.
Зал взорвался овациями: Рональдо сравнял счет, а столичных здесь не любили.
Пресс-конференцию открыла простодушная американка:
– Чья кухня лучше – басков или испанцев?
Ареопаг поваров на сцене долго тряс белыми колпаками, решая, не нарушает ли провокационный вопрос конституцию. Наконец к микрофону выпустили самого старого, которого уже не жалко.
– Как тут можно спорить, – закричал он в зал, – какие могут быть дебаты. На вопрос, кто лучше готовит, испанцы или баски, есть только один ответ: французы.
В зале опять захлопали. На конгрессе было полно иностранцев: галисийцы, каталонцы, валенсийцы, но Франция не считалась, ибо была через дорогу и с нее все началось.
– Как Кройф привез гениальный футбол в Испанию, – объяснил Ксавьер, – так бог галльского вкуса Поль Бокюз открыл баскам глаза на их кухню и ее будущее. Сегодня она играет на мировой арене ту же роль, что испанский футбол, которым наслаждаются даже проигравшие.
Сам я Бокюза недолюбливал за то, что он придумал nouvelle cuisine, которой алчные французские рестораны Нью-Йорка оправдывают крохотные порции и сумасшедшие цены. Но баски поняли все правильно: сырье – свое, техника – виртуозная, и никаких излишеств. Баскская кухня создает блюда незамутненного вкуса, которые торопятся донести до стола, не слишком мучая по дороге (стейк, скажем, подают таким сырым, что, на мой вкус, он больше подходит зоопарку). Оставшись наедине с идеальным продуктом, повар никогда не топит в соусе кулинарные огрехи. Это не симфония китайского обеда и не à cappella японского сашими. Скорее – концерт для редких инструментов, каждый из которых исполняет свою партию шепотом, но пронзительно. Марчелло? Альбинони?
– Вряд ли, – усомнился Ксавьер, – эта кухня – антитеза барокко.
– Но Испания – родина самой барочной культуры в мире.
– Мы не в Испании. Я даже не уверен, что в Средиземноморье. Баски – кельты Иберии, ее скандинавы, если угодно – японцы. И эстетика у них – северная, скупая, недосказанная. Идем, я тебе покажу.
– Веди меня, каудильо, – пошутил я, и Ксавьер поморщился: Франко все еще ненавидели.
В скупо декорированной зале двадцать мэтров, окруженные учениками и прихлебателями, показывали, что можно сделать с закусочным столом – с «тапас». Переулки старой части Сан-Себастьяна плотно уставлены барами, и в каждом туристы едят наугад, тыча в блюдце с накрученным и непонятным: триумф изобретательности над здравым смыслом. Но здесь, на арене жарких кулинарных амбиций, царили кумиры высокой кухни, не опускавшиеся до замысловатости. Впрочем, и простота была обманчива.
Длинные и голые тарелки были украшены лакомствами ровно на укус. Ломтик молниеносно поджаренной рыбы, укутанная ветчиной белая спаржа, ложка лукового отвара с горным сыром, яичная скорлупа с креветочным муссом, грибок с картофельным пюре, выдавленным из сифона, кальмары, запеченные в собственных чернилах и напоминающие то ли кровяную колбасу, то ли револьверный барабан, заряженный серебряными пулями.
В красном углу умело поклонялись бискайскому тунцу. Подглядывая за рыбаками, повара обнаружили, что упускают важное, и употребили то, что раньше выбрасывали: щеки, рыло и обожженную паяльной лампой кожу, но всех превзошел Марио Сандавал (в честь него уже называют детей), который первый додумался мариновать тунца живым, скрашивая рыбе последние часы ароматной ванной.
От разнообразия у меня вываливался язык, и я отдыхал у понятного хамона. Судя по толпе, многие чувствовали себя так же, и мясник еле успевал строгать свиную ногу. Иберийский окорок – не манна, а маца Испании: праздничная еда, которую, впрочем, едят и в будни, ибо она открывает всякую трапезу. Генетический отбор, безгрешная желудевая диета, привольная жизнь в горах – необходимые условия для создания того шедевра, который приводит к трансмутации мяса и сала в лоснящуюся материю, льнущую к нёбу.
От свинины меня оторвал Ксавьер:
– А теперь ты увидишь чудо, оно называется пиль-пиль.
На простом алтаре стояла еще более простая глиняная миска, которую мягко потряхивала особая машинка. Внутри плавала треска-бакалао в прозрачном бульоне, сгущавшемся прямо на глазах зрителей.
– Пиль-пиль – единственный соус басков, но никто не знает, как он делается. Известно лишь, что если отвар сушеной трески долго трясти, он дает эмульсию, напоминающую майонез, но им не являющуюся.
Рыба пахла морем, соус – волной, но, поскольку есть я уже не мог, мне оставалось отправиться спать, чтобы подготовиться к центральному обеду «Гастрономики».
Дело в том, что в Сан-Себастьяне я просыпался в одиннадцать и сразу приступал к сиесте. Это может случиться с каждым, кто обедает ночь напролет. Баски, как в Рамадан, не едят до заката, но и после него не торопятся. Поэтому, решил я, закуски приносят «совы», а десерт – «жаворонки».
– Узнаешь? – спросил меня Ксавьер, указывая на памятник, мерцающий под звездами на главной площади старинной деревни Гетарии.
– Нет.
– Это же первый мореход, совершивший кругосветное путешествие.
– Магеллан?
– Чему вас только учат. Магеллана убили на Филиппинах, а его каравеллу вернул в Европу местный уроженец баск Хуан Себастьян Элькано, и в названном его именем ресторане этой ночью мы будем обедать так, что ты никогда не забудешь.
Встретивший нас маститый хозяин, которого показывают по телевизору не реже короля, любезно согласился объяснить, что я ем, конечно, по-баскски. Заметив мое смущение, он снисходительно перешел на испанский, но, когда говорят про еду, я почти все понимаю, кроме того, что вообще не переводится, вроде txipiroia.
– Чипирони, – перевел владелец, – юные кальмары, размером не больше большого пальца. Их ловят на свет пенсионеры удочкой и тут же, не дожидаясь базара, относят в ресторанную кухню, где их жарят со сладким иберским луком. Свежее кальмаров не бывает, кроме тех, что едят тунцы.
Дальше пир разворачивался под молодое – «зеленое» – вино чаколе, которое наливают, подняв бутылку над головой, чтобы в стакане оно горячилось и пенилось. К середине обеда я опять взвыл.
– Я понимаю лангустов во всей их праздничной неприкосновенности, пиренейские боровики, вымазанные глазуньей, морскую королеву тюрбо с полупрозрачной плотью и жемчужным отливом, но что такое кokotxak?
– Рыбий воротник, та часть головы, что у людей называется шеей, а у рыбы, желательно мерлузы, баскским словом «кокоча».
Три ломтика белесой субстанции (каждая приготовлена по другому рецепту) на вкус не напоминали ничего, словно съел мираж или призрака. Вкусовой удар приходит позже: квинтэссенция рыб в ее морской чистоте и глубоководной свежести.
Никто не знает, что будет с Европой. Став впервые единой, она распадается по тем границам, что были до того, как племена стали народами, земли – странами, культура – общей, преимущественно – американской. В новом мире, однако, все старое – от древних языков до народных танцев – возрождается, и первым возвращается святое: родная кухня.
Задумавшись о геополитических аспектах баскской гастрономии, я чуть не пропустил десерта – простого, как снежок, шарика мороженого. Оно оказалось ни сладким, ни соленым, а сырным, но я уже ничему не удивлялся.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?