Электронная библиотека » Александр Иличевский » » онлайн чтение - страница 19

Текст книги "Пловец (сборник)"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 02:45


Автор книги: Александр Иличевский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Костер

Моя жизнь изменилась в тот день, когда жена вдруг задумалась и, глядя в себя, медленно произнесла:

– Мне снилось сегодня, что я мужчина, врач, я ношу пенсне, оно все время спадает, мутные стекла, мука с ними, и… я влюблен в актрису, очень хорошую, она смертельно больна, день за днем гаснет, а я люблю ее, должен спасти, но бессилен, и вот я должен сказать ей, что она безнадежна… но не могу, просыпаюсь.

Мы снова ссорились с самого утра и уже устали обвинять друг друга, надолго оба замолчали, снова поняв, что ни к чему наша ссора не приведет, никакого смысла из нее не родится… И вот эти слова о сне вдруг вырвались у жены; она выпустила из пальцев картофелину, та плеснулась в миску, тыльной стороной ладони жена прижала слезу.

После обеда она отправилась укладывать сына, он капризничал, требовал снова и снова рассказывать истории о больших машинах – такое у нас бремя: сыну нравятся грузовики, бульдозеры, трактора, комбайны, грейдеры и особенно бетономешалки. Я придумал уже десяток историй, в которых вспахиваются и убираются поля, через леса строятся дороги, наводятся мосты через реки и ущелья; еще в одной истории мы с сыном строим дом, долго ставим опалубку, наконец вызываем бетономешалку, возводим стены… Жена тоже выдумывала свои истории, но более замысловатые, в них машины были одушевлены, носили имена и занимались чем-то совершенно недоступным моему воображению…

Сын еще не умел говорить, но владел изобретенным им словом «бамба» – и это как раз и означало: Большая Машина.

Жили мы тогда на даче. Под звонкий крик «бамба, бамба!» я проводил их в спальный домик, стоявший в глубине сада, взял корзинку, нож, спички, сигареты и отправился по грибы. Всю неделю лил дождь, но вот уже больше суток грело солнце, и я надеялся на начатки урожая… Места у нас глухие – ориентироваться лучше по ручьям, выводящим на водораздел, пунктир которого мне был примерно известен, или по просекам ЛЭП, – но пока еще набредешь… Первые два года, как купил дачу, я еще не был женат, никто меня не ждал обратно – и, случалось, без компаса уходил в лес дня на два, на три – отоспаться, надышаться. Но в последнее время работа толком не пускала из города, я еле выбирался в пятницу к семье, пробки на выезде, на трассе у ремонтных участков выматывали, приезжал ночью, и времени и сил ни на лес, ни на рыбалку не было; но вот лето кануло – и в ту субботу я все-таки решил хоть как-то вырваться на природу…

Машину поставил у съезда на лесопилку, вырезал ветку из орешника и густым осинником стал продираться в свои места – широкий колонный сосняк, вдруг распахивавшийся, взмывавший после кромешного, бесконечного осинника, такого густого, что временами жуткая теснота схватывала сердце, и если бы я не знал, что где-то впереди в грудь и взгляд ворвется высокий свет в прозрачной розоватой шелухе стволов, я вряд ли б мог совладать с задыханием… Сосняк, шедший по краю неглубокого оврага, принимал шаг по щиколотку во мху, будто идешь по перине. Вдалеке то стонала, то плакала ребенком, то покрикивала бабой, то, как растревоженный ястреб, противно клекотала знакомая сосна… Я шел на этот звучащий маячок, невольно думал о странных словах жены, о ее сне, и вот кричащая сосна осталась по левую руку, я перевалил через овраг, и тут началась охота…

В тот день грибов было прилично (нет ничего вкуснее соленых черных груздей со сметаной) – и часа через три, с приятно нагрузившей плечо корзинкой, я вышел на край заболоченного луга, присел на перекур. Нарезал лапника, соорудил костерок, засмотрелся на огонь. Сердцевина сентября уже пахла студено, ветер доносил откуда-то издалека отзвук редкого выстрела, через поляну тянулись и вдруг относились в сторону паутинные паруса… Над лугом, медлительно подмахивая, прорезала тугой спокойный воздух огромная, как в сказке, цапля.

Сон жены не шел из головы, его непонятная тревожность ныла и отзывалась ниже, в груди. Последнее тепло накатывало на лес, рассеянный свет, с размешанной солнечной взвесью, с паутинными лоскутами, горстями вдруг сбивавшихся над головой вуалью мушек (они будто скрывали чье-то прозрачное чело, которое внимательно плыло и улыбалось), – пригрел шею, я запрокинулся на спину и заснул, к несчастью, глубоко и безбрежно…

В лесу я всегда чувствовал себя по-царски, мысли наконец становились осязаемы, стремились явно, как рыбы в ручье, – мало что еще есть в мире более величественное, чем согласное растворение в природе. Оттого и не нравилось мне жить в Америке, что там природа непременно кому-нибудь да принадлежит – то частным лицам, то государству, всюду рейнджеры и сторожа, такое чувство, что ты пришел в храм, выкупленный у Бога, и ходить там с душой решительно негде. А на родине, как выйдешь на окский косогор, присядешь осмотреться – аж зубы ломит… Не раз я задумывался, почему ландшафт важнее, таинственнее государства; почему одушевленному взгляду свойственно необъяснимое наслаждение пейзажем. Ведь наслаждение зрительного нерва созерцанием женского тела вполне объяснимо простыми сущностями. В то время как в запредельном для разума удовольствии от наблюдения ландшафта если что-то и понятно, так только то, что в действе этом кроется природа искусства, чей признак – бескорыстность, чья задача – взращивание строя души, развитие ее взаимностью… Казалось мне, что тут все дело в способности пейзажа отразить лицо ли, душу, некое человеческое вещество, что тайна заключается в возможности если не взглянуть в себя сквозь ландшафт, то хотя бы опознать свою надмирность… Не потому ли, думал, или тогда мне снилось, – взгляд охотно отыскивает в теле отшлифованного камня разводы, поразительно схожие с пейзажем, что камень, эхом вторящий свету ландшафта, тектоническая линза, сфокусировавшая миллионы лет, даруя взгляду открытие своей ему соприродности – позволяет заглянуть и в прошлое, и в будущее: откуда вышли и чем станем… Что выделанная взглядом неорганика непостижимо раскрывает весь этот свет души, что струился в бору надо мной, незримо уходил дальше к ярусам древнего ложа Оки, накатывал и всходил по взгорьям, опускался в низины, тянул за собой обозреть весь простор, раздышаться…

Под конец мне приснился сон жены, точь-в-точь, слово в слово, и эти мутные стекла, их застилала молочная облачность, мешала видеть, я склонялся над девушкой, лежавшей в постели, очень бледной, и силился разглядеть лицо, и не мог, но вот я нервно пальцами протер стекла от тумана, узнал жену… и от испуга проснулся. Было уже темно, погода резко переменилась, будто лик природы омрачился резкой болью… Сосны ходили и трещали, как корабль, верхушки, в которых свистел ветер, парусами жутко качались по волнам и сами были волнами, облачная пена серела на гребнях… Я смотрел вверх, в пучину, опрокинувшись по пояс за борт действительности, высоко-высоко стыли окрашенные отзвуком заката облака. Ветер заходился порывами, я жестоко зяб со сна, дрожь овладела мной – и не в силах еще окончательно проснуться я сунул руку в кострище, нащупал на дне слой еще теплой золы.

Вскоре сознание всей серьезности положения вспыхнуло паникой – через осинник в темноте не выбраться, там за лугом незнакомые места, заброшенная деревня: (нежил.) – я помнил, значилось на странице атласа-двухкилометровки у домика-иконки…

Как сообщить жене?! – о мобильнике не было и речи, на сорок километров в округе связь только брезжила местами, в зависимости от состоянья атмосферы. За связью я всегда откатывался обратно к трассе, за Арясово, там на пригорке уже можно было если не прозвониться, то кинуть эсэмэску.

Стало накрапывать, я затоптал вторую сигарету и решил податься из леса хоть к какому-то жилью, спросить дорогу на лесопилку, к трассе – мне не было боязно за себя, но я безотчетно волновался за жену – не знаю, что мне привиделось во сне, что почувствовалось… Хотя я и успокаивал себя от противного – ничего, мол, пусть испугается, узнает, почем фунт лиха, – всякому в детстве приходили в голову игрушечные мысли о собственной смерти и жестоких родственниках, раскаявшихся на панихиде…

Я вывалил грибы и пошел краем луга, но он все не кончался, пасмурность нагнала особенной темноты, я завяз в своем продвижении, постоянно спотыкался, терял границу леса; я не решался идти по открытому пространству, боясь потеряться в нем, вымокнуть по пояс… Но скоро я заплутал в кромешной чаще, чистый лес кончился давно, я ломился через бурелом… Надо было сдаться, заночевать, я залез под ель от заморосившего дождя, но тут вспомнил о машине – как она там, не покусится ли кто на мою «бамбу», у меня тоже была своя «бамба», я вспомнил сына, его то веселое, то задумчивое личико, как он важно рассматривает цветы через большую лупу, не расставался все лето с волшебным стеклом, ползал за муравьями, тащившими на смородиновый куст стадо тлей, – и снова вскочил на ноги… Лес и этот проклятый луг, который я никак не мог обойти, вся непроходимая темень провалилась вдруг разом в нутро, как-то совместилась с душой и телом, и на мгновение я понял, в какую попал ловушку, о которой догадывался наяву, но при свете и черт не страшен. Где красота и правда?

И тут луна прорвалась сквозь облака, взглянула накоротко, и я выдохнул – кругом было только болото, оно раскачивалось пьяным от страха лицом, все безобразное, кочковатое, кривлялось, я брел по нему на ощупь, выбирался на следующий островок, с торчащими облезлыми елками, кустами, топтался на нем, боясь ступить дальше, лес чернел уже далеко, недостижимо… Я еле-еле выломал елку, обессилел, исцарапался, освобождая ее от веток, стал толкать впереди себя шестом, но трясина не прощупывалась. Вроде и твердо, а ступишь – по колено, подсасывает… Я весь запалился, мне бы остановиться, залечь в мокроте до рассвета, а там и распознаться по свету, что да как, но куда там – я весь горел идти дальше, все во мне полыхало во что бы то ни стало миновать это болото, прорваться сквозь этот лес куда-то вширь, дать деру… И вот вдалеке, за островками кустов мигнул огонек… Я не сразу был способен поверить – просто бессознательно выбрал его ориентиром, потянулся широким шагом, врезался в кусты, потерял корзину, снова нырнул в зачавкавшую траву – и вот уже стало ясно, что это большой жаркий костер, я видел пляску пламени, жадно вдыхал лоскуты дыма, луна затянулась облаками, и вдруг я провалился в воду по пояс, выбрался, тут же провалился снова, мне хотелось кричать, я задыхался, выбравшись на кочку и боясь ступить еще…

Заскулила, завыла собака, послышалось движение от костра, грянул выстрел.

Я видел клинок огня, я крикнул: «Эй! Не стреляйте!» Собака залаяла, я кое-как сошел с кочки, нащупал твердое место, выдохнул и собравшись с духом, успокаивая дыхание, вышел к огню…

Костер горел жарко, ветки трещали, взметая горсти искр, широко освещая край луга, взгорок, начало тропинки на нем, скат провалившейся крыши; капли дождя шипели на отвалившихся от кострища головешках. Охотник, крепкий мужик со свекольным не то от ветра, не то от жара лицом оглаживал по загривку пегую бесхвостую легавую с какой-то уродливой шишкой на морде, два шрама, глаз почти заплыл.

– Извини, не признал, браток, – сказал, улыбнувшись сквозь не разгладившийся испуг, охотник.

Он бережно зачехлил ружье, пригласил к огню. Приплясывая от дрожи, я долго не решался присесть, сумбурно объяснил, как заснул, как всполошился…

– Да ты бы потихоньку краем шел. Нападешь на засеку, оттуда поплутаешь да на петрищевский зимник и выйдешь, – охотник показывал мне путь, лавируя в воздухе ладонью.

Собака перестала щериться, и я заметил у костра еще одно существо – пухлую девушку с дурным рябым лицом, она глуповато смотрела на меня, но потом уткнулась в квадратные свои колени, стала ощипывать утку, уже почти голую, но с удивительно живым, еще не замутненным глазом, полураскрытым шершавым клювом.

Я отупело смотрел на движенья ее рук. Она перерезала, сложив, как веревку, шею, с хрустом распорола грудину, вывалила перламутр потрохов, отделила желчную селезенку, подцепила на палку, сунула на угли. Охотник, привстав, тоже внимательно следил за ее действиями и, казалось, был всем доволен. Запах горелых перьев, теплого мяса стегнул по ноздрям, захотелось есть.

Оказалось, что вышел я к Макарово, заброшенной деревне, шесть домов, живи не хочу; что здесь не то заимка, не то самовольная дача. Отец и дочь, девушка-олигофрен, с начала охотничьего сезона и пока не ляжет снег, бродят в здешних местах, охотятся, запасаются грибами, знаются с егерем. Если сегодня Егор к ним заглянет, захватит с собой обратно до поворота на Парсуки, а там до лесопилки не промахнешься. Только вот, как с дождями Дряща разлилась – кто его знает, может, бурлит, и брод уже не переехать, всю неделю ведь лило…

Я придвинулся к костру, снял сапоги, мокрая одежда скоро задымилась, отходя паром, густо, горячо ногам, спине холодно, щеки разгорелись. Юрий Иванович плеснул мне в кружку «горькой» – и скоро я дивился про себя, как же так я струхнул, какой глупости испугался, ну что, разве не видал я темени? Сколько раз наобум ночевал в лесу… Может, души своей испугался? – подумал я вдруг. Но и эта мысль после глотка качнулась в сторону, пропала.

Собаку звали Ланой, у нее был рак, уже оперировали, если месяц протянет – хорошо. Девушку звали Василисой, отец ее стеснялся, был строг («на землю не садись», «отодвинься от огня, прожжешь куртку»). Дочь была ему покорна, но медлительна, не сразу понимала – и вот эта заторможенность, какая бывает у маленького ребенка – не то хитрость, не то несмышленость – напомнила мне о сынишке, и в горло вкатился ком…

Я рассказал охотнику немного о себе, поспрашивал его, как они тут, в лесу. Юрий Иванович отвечал медленно, прежде что-то обдумывал долго, все время смотрел в костер и вдруг спохватывался, взглядывал на меня настороженно. Вдовец, в городе им делать особо нечего, нанимает место в лавке на базаре, торгует рыболовными снастями, возит из Москвы, этим и пробавляется…

– А чего ты без грибов? Чего порожним по лесу ходишь? – спросил Юрий Иванович.

– Пока бежал, потерял корзину.

– От кого бежал-то? – не понял снова Юрий Иванович.

– Страшно было.

– Ну, значит, испугался, бывает, – согласился охотник.

Василиса, казалось, не слышала нас, сопела и приплясывала от жара костра, поворачивая на палке утку. Я отказался от еды и смотрел, как жадно, со здоровым голодом ужинают отец и дочь, бросают кости несчастной, тоже голодной собаке. Не доев, Юрий Иванович отдал Василисе кусок и та охотно схватила его, жадно впилась…

Выпили еще, но дальше разговориться не удалось. Вдруг Василиса вытерла руки о траву – и затопала куда-то в темень. Отец будто и не заметил ее исчезновенья. Посидели. Охотник подбросил в костер сырых веток, я задохнулся дымом, закашлялся, отскочил в сторону и тут увидел вернувшуюся уже Василису – она протягивала мне пустую мою корзину…

Скоро пошли спать. Мне досталось место на сеновале, сена было немного, не для скотины – для лежанки, но кое-как зарылся в него согреться и быстро заснул, чтобы убить внутри время и поскорей добраться до дома. На рассвете охотник разбудил меня кашлем, постоял, пока очнусь, вывел за деревню, наставил на дорогу, махнул рукой. Туман низко тек по лугу, я быстро озяб и побежал, гулко погромыхивая сапогами…

На трассу выбрался не скоро и еще долго шел по разбитой мокрой дороге, совершенно пустой в этот час. Шел по стертой разделительной полосе, шел и шел, и вдруг все закачалось вокруг от головокруженья, я лег, вытянувшись, на середине дороги и замер. Лес молчал, колея небес, затихшая далекой густой пасмурностью, стояла перед глазами тихо-тихо. Я вскочил и побежал изо всех сил и бежал, пока не сорвалось дыханье…

Жена сидела на крыльце, читала. Сын возился на ступенях с пожарной машиной, выставлял лесенку и двумя пальчиками взбирался по ней к невидимому огню. Казалось, он и не заметил моего отсутствия, и его совсем не удивил взъерошенный, счастливый вид, с каким я прижал его к себе и долго не отпускал вниз, к его заветной «бамбе».

Старик

Нынче зима, и на даче я бываю редко, но непременно, так как нет иного способа спрятать голову в тишину и здоровье, а глаз и душу – в покой и опрятность. Вот и в эту пятницу я рванулся прочь из города, отмучился два положенных часа на выезде, а на следующее утро гулял высоким берегом Оки. Мороз обжигал вдох, солнце жмурило, грело веки; опустевшие дачные домики, давно промерзшие насквозь от стропил до неприбранных постелей, которые еще в ноябре захватили гнездовьем мыши, – чернели, искрились окнами вдали над амфитеатром излучины. Я спустился к реке, остерегаясь веток, сгрызенных бобрами, острых, как оборонные колья, перепрыгнул с берега чернь полыньи, схороненной краем сугроба, и зашагал против течения галсом в совершенное безлюдье, полное небес, пойменных ярусов, дебрей тальника; обернулся вокруг, побежал, разбил каблуком рыбачью лунку, лед неожиданно бутылочного, морского цвета, плеск воды, мгновенная глазурь наста… Я всегда любил реку. В юности, детстве течение влекло воображенье к морю, в любовь и приключения, в живописные от незримости хлебные страны. Теперь на реке мне покойно, и взор обращен напротив к верховью, к пониманью того, что река и года, и тысячелетия прежде так же текла в ровном бесчувствии, постигая забвение от края до края…

Зимой на реке не так, как летом, – скованное течение слепо тянет в излучину небо, снег вскрикивает под подошвой на тропке, и, чуть дыша у кромки, лед пускает твердо шаг на приволье плеса. Берега с середины реки виднее оба, тянутся торжественным ущельем, храм зимы приглашает пропасть в нем вечной прогулкой.

В тот день я нагулялся вдоволь, дойдя до полузаброшенной деревни – десяток домов над берегом, два жилых, бруствер грубой ваты меж рам, за ними ходики с березовыми гирьками, но прежде – кот недвижный: то спит клубком, то болванчиком бессмысленно видит поле, березняк, проваленную крышу коровника, метелки пижмы, оцинкованный козырек колодца под шапкой снега и сосуль, обледенелый край, в ладонь стеклянной толщи, рассохшийся ворот, цепь мотком. Кот и во сне все это видит.

Одет я был легко, вышел как в городе, пренебрегши валенками и тулупом, отчего и озяб внезапно, несмотря на солнце, быстрый шаг… Пальцы замерзли в перчатках, поджал их в ладонь. Холод отнимал подошвы. Я повернулся уже в обратный путь, снег искрился, синела цепочка моих следов, – как вдруг заметил справа в ярком свете, как что-то движется сквозь воздух, некий призрак отчетливый… Вот странно! Дымок упрямым столбиком возносился над береговым увалом, стоял несколькими прядками, берясь неизвестно откуда. Погасший костерок рыбака или что тут такое курится? Я пошел к берегу, на этот дымок, неизвестным явлением прямо из снега поднимавшийся среди двадцатиградусного мороза вверх, упрямо, в полном безветрии отвесно, среди с полдня открытых веером снопов солнечного света.

Снега было уже выше колена, когда я разгреб это место – впадину на снежном покрове. Она скрывала залегший глубоко ком прелой травы, бурьяна, густой силосный дух осенней прелости закутал лицо. Я встал на колени и жадно сунул руку в густую мокроту, полную тепла, пальцам казавшуюся с морозу горячим миром. Вдетый сначала ладонью и теперь – всем существом, я не мог оторваться от этой черной норы, провала, припорошенного снегом, он остывал, отданный теперь атмосфере, но теплота гнили была упорна. Еще долго я пробыл над ней, словно среди великолепия света, снежной стерильности, нарядной белизны, и в то же время отчетливой мертвенности, непригодности для жизни – вот здесь, в природе была единственная точка тепла, точка плодородной темноты и жизненной влаги.

Я по очереди держал руки в этом неожиданном тепле; оттаивая, пальцы то гуляли, то замирали в наслаждении теплом, будто пытались нащупать что-то знакомое, – и я ощущал, но не понимал еще воспоминание, так притянувшее меня к этому отложению живого, так привлекшее все мое существо, как увлекает яркий, важный сон, никак не вспоминаемый, но от которого все еще остается прикосновение…

Вернувшись домой, затопил печь и перед приоткрытой топкой, внезапно понял, что там было такое, отчего вдруг пальцы погрузились в это протяжное насыщенное невыразимым смыслом время… Я понял, что́ пальцы пытались нащупать в этой отверстости, в этой дышащей точке живого… Его язык!

Я оглянулся – за спиной у меня лежала корзина с надранной берестой для растопки, несколько поленьев, снег с них стаял еще не весь и стекленел зернисто, пуская струйки в лужицу на полу. Вот тут примерно и лежала голова старика, мелко дрожала, слюна пузырилась, ползла, вдруг взмокшие пряди…

Случилось это лет пять назад, помню только, что машины у меня тогда еще не было, но точней сказать не умею – теперь в моей жизни все года десятилетья неотличимы, не то что в юности, когда каждый день был отмечен вспышкой события… Летом в отпуске я жил на даче, никуда не поехал – для заброса на Памир не было ни денег, ни попутчиков, а Крым и Кавказ давно пали под натиском туризма. Развлекал я себя нехитро – одиночеством, сном и рыбалкой, гонял на велосипеде по полям, лесам, возился в саду, латал крышу, успел поставить столбовой фундамент для пристройки… В тот день я решил отсидеть вечернюю зорьку и двинулся со снастями наперевес к омуту за вторым мостом, считая от устья небольшой речушки, притока Оки, километрах в трех от нашего городка. Крутые, заросшие ивняком берега в этом месте труднодоступны, но охота пуще неволи, и вот я уже сижу по-турецки с книжкой в руках, то и дело соскакивая глазом со строчки на кончик удилища, иногда приятно настораживающего случайной потяжкой, вызванной переменой силы течения…

От омута высоченный стройный мост был виден отлично. Протяжные, словно соборные, арки моста взмывали высоко над бурьяном, ивняком, над не паханым лет десять полем, разгромленным кротами до непроходимости, пока перейдешь – переломаешь ноги, и придавали местности особенную живописность, открывая вход в иное пространство, которое бы не смогло без него, моста, существовать… Стена леса над поворотом реки, береговые уступы, склонение ветвей, осколок неба – все это сгущалось в фокусе арок в извлеченную из настоящего времени гармонию, словно здесь в пространстве существовал отличный от глаза, мозга оптический организм, образовавший световой строй так, что передо мной открывался вход в иное мироздание, безлюдное, как горизонт на полотнах художников Возрождения… Вневременность картины была обусловлена тем, что мост сам по себе зависал над пойменными ярусами, распространял на всю вселенную стремление дороги, быстрое течение реки, бурлившей под ним на ступенях переката, – зависал словно между прошлым и будущим, останавливал, закручивал в своем вознесении происхождение времени, как капельная линза сгущает, собирая все вокруг в один бесконечно малый драгоценный мир…

Мне нравилось сидеть над этим омутом, я долго выбирал эту точку обзора, таково мое хобби – коллекционировать, искать особенные оптические области, в которых бы исчезало время личной жизни. Поверхность омута то дышала отраженной от дна обраткой, то тут, то там вдруг оживляясь хороводами трех-четырех воронок… Как завороженный, я повисал над этим смутным зеркалом души и не ждал улова. В рыбалке самое главное – достичь ровности сердечной, при которой удача или ее отсутствие ничего не прибавят миру. Лишь однажды в жизни я ждал поклевки… Прежде два года я никак не мог оправиться от потери, рваная рана бродила внутри, то проглатывая сердце, то отнимая дыхание, разум. И в душевных потемках этот сгусток пустоты был неуловим, как сильная и осторожная рыба. Жил я в ту пору в Калифорнии, рыбачил по субботам на одном из притоков золотоносной американской речки, чьи воды в 1849 году принесли в мир известие о «золотой лихорадке». Снасть была самая простая, без премудростей: хорошая монофильная леса, поклевный бубенец, скользящее грузило, каленый крюк-налимник, выползок, добытый в саду из-под мешковины, расстеленной под кустом кизила за сараем; раз в три дня я поливал ее чуть подслащенным чаем. Неподалеку негр в спортивной экипировке бороздил перекат искусственной рыбкой, с которой управлялся ювелирными забросами. Рыбка бурлила и полоскалась напрасно; время от времени я переглядывался с негром, и он вспыхивал зубами, белками из-под козырька бейсболки, вновь и вновь занося руку для хлесткого броска…

Моя леса то потихоньку бродила, то застывала в небольшой заводи, я забыл о ней и думать, а думал все про себя, про ту несчастливую темную рыбу, которая поглощала меня затмением изнутри; и думал о своей утрате, воображал отдельную жизнь во времени несуществующем, но зато в очень хорошо, до каждого шага, полуоборота головы, до каждой пяди ощупи знакомом месте… Это была квартира в Сокольниках – и воздушная лесенка из ее окна спускалась прямо в парк, раскинувшийся под окнами, в лучевые его просеки, дорожки вокруг «зеленого театра», жасминовые шпалеры, осененные просвеченными солнцем кронами лип, я слышал шуршанье листьев под ногами, обмирал от прикосновенья губ, ладоней… Внутренне ослепленный невозможным светом, я тщился удержать, выудить из ничего иной вариант прошлой жизни, как вдруг пасть смыкалась, и я оказывался внутри этой рыбины, внутри промозглой сырости. Захваченный ненавистью и ужасом, я бродил в сумерках рыбьей утробы, оглаживал ребристые сырые переборки, натыкался на тугой перламутр воздушного пузыря и принимался бить его, мутузить, и пузырь дышал, сокращался до дряблости и внезапно вновь лупил меня в грудь, никак не считаясь с моей ненавистью…

И все это неумолимо соседствовало с неродственным ландшафтом чужеземья, где даже паук, вдруг вспышкой, серебряным воланом, встреченный на тропке, в росистых лучах сетей, был незнаком мне до испуга; с его неожиданно крепкой паутиной, спутавшейся со снастями, я не мог сразу справиться (испуг отжал смелость и силу до точки запутанной мухи, кончик спиннинга никак не мог управиться с паутиной, пружинил, руке не хватало амплитуды разорвать тенета), и вот почти все вокруг так же легко находило отклик отчаяния, отчего еще более я погружался в безысходность… Как вдруг удилище дрогнуло, бубенец булькнул в реку, рука – не мозг – выполнила подсечку… и через полчаса я молотил кулаками по башке хлопавшего, широко пластавшегося в траве трехпудового сома, затем выхватил нож и, погружаясь по запястье в гулкое мясо, наседая всем телом на кулак, ломавший в запястье хребет, отрезал-отрубил еще живой рыбине голову… Стоит теперь мне только вспомнить, как жаберный писк и сложносоставной хруст рыбьего хребта перечеркивают мне уши, – сразу после я слышу, как зарастает рана, вынутая вместе с кашалотовым чудищем.

С темечка усатого сома, как оселедец, свисала пиявка.

Я никогда не ем рыбу, пойманную своими руками, тем более жертвенную.

Но вернусь к тому летнему происшествию у моста через речку, к тому событию моей жизни, с которым еще не скоро расквитаюсь. Тогда на омуте я удил полудонкой голавля на корку черного хлеба или на большого кузнечика – на кобылку, которая временами, отрываясь от пожирания одуванчика, вдруг принималась шуршать, тикать и лягаться в деревянном пенале, лежавшем у меня над сердцем во внутреннем пиджачном кармане. Но на улов я, как всегда, не рассчитывал: главным в моем занятии было созерцание и чтение сквозь это созерцание, усугубленное общением с невидимостью… Ведь какое еще из человеческих занятий так же пристально подражает метафизике – оптике незримого, – как рыбная ловля! Сакральность устройства приманки, наладка снасти, ворожба погоды и обстоятельств сезона, устремленные в неведомую глубину – все это превосходно упражняет надежду и воображение в схватке с удачей…

Я читал биографию Джека Лондона и, не слишком следя за действием, удивлялся возникновению иной реальности из слов, бежавших по поверхности реки сквозь прозрачные страницы. Вечер насыщался, свет входил в берега теней, дрозды грустно распевались, оглушительно на том берегу защелкал соловей, и вдруг визг тормозов на мосту вышвырнул меня на волю.

Звук над водой, несомый зеркалом теченья, бежит далеко-далеко – и почти над самым ухом я услышал:

– Отец, ты че под колеса лезешь, старый хрыч, жить надоело? Ну ты чего, отец, ты дурак что ль совсем? Ты посадить меня хочешь? Да я хрен сяду. Ну-ка иди сюда, иди не бойся…

В ответ я услышал нелепое, всхлип и снова лепетанье – и, громыхая сапогами, минуты через три я взлетел на откос. Водила уже сидел за рулем, а завидев меня, только пришпорил – воткнул передачу, и сам передернулся весь – усатый, лупоглазый, палец приложил к виску – кивнул в сторону.

На обочине запрокинулся на бок огромный старик, туловом он привалил себе руку, которая нужна была для опоры, чтобы подняться. Здоровенный, седой, все лицо в серебре щетины, с кровоподтеком на скуле, весь он трясся, лицо, сокрушенное гримасой горя, поражало. Водила уехал, а я не сразу обратился к старику, настолько он был огромен и красив – я не знал, как подступиться.

Необыкновенное сочетание немощи и величественности останавливало от любых действий. Облик старика был настоящим зрелищем, причем нездешним, настолько находящимся вне опыта, что я стушевался. Что с этим делать?! Вырванный из покоя, выпав из одного сновидения в другое, я стоял и подумывал, не исчезнуть ли обратно. Время от времени по мосту проносились машины, но они слетали с горы на приличной скорости и если замечали что-то необычное, то разобрать не могли.

Конфуз, происшедший с человеком необыкновенной внешности, меньше приглашает к участию, чем таковой с человеком внешности заурядной… Я спросил: «Дедушка, что с вами? Чем помочь?»

Старик продолжал плакать, я кое-как справился, поднял его в вертикальное положение, он освободил руку. Человек был тяжеленный, не было и речи осилить этот конструкт из костей. От него несло старостью: мочой, перхотью и шипром, одет он был в некогда приличный, а теперь грязный, мятый, с оторванным рукавом костюм, кроссовки, гулливерские, сорок седьмой размер, просили каши… Старик не унимался, весь он содрогался от рыданий, слезы текли. Когда я его спрашивал о чем-то, он не отвечал, а только еще больше кривился, как ребенок, от приступа плача.

– До Александрова я еду. Отвезите меня, ради Христа, отвезите…

– Постойте, дедушка, где Александров, а где Калуга. Далеко ж вы забрались.

Больше ничего я не мог от него добиться, оставил его тут на обочине, а сам кинулся сматывать снасти. Вернулся мгновенно, но старик уже плелся, шаркал в гору, машины, нацелясь в натяг, его сторонились, тягуче воя; вверху высилась березовая роща, дачные домишки ссыпались по склону, на который протяжным поворотом взбиралась дорога; солнце уже садилось и путалось в шатре березовых плетей… Хоть и шел старик аккуратно, но то и дело зыбкость в ногах кидала его по сторонам и могла швырнуть под колеса. Я догнал его, когда он снова потерялся и стал на дороге. Теперь он не плакал, вытирал рот платком, не попадая по губам, что-то бормотал, на меня не смотрел.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации