Текст книги "Пловец (сборник)"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
Я по мобильному вызвал неотложку, и через четверть часа подсаживал, грузил деда в карету.
– Только что мы будем с ним делать? – спросила врачиха.
– Вам он нужней, чем мне. Не имеете права… У него сотрясение… – я засуетился.
– Ладно, разберемся, – ответила молодая врачиха.
Утром, уже позабыв о происшествии, я отправился в магазин на велосипеде и снова на обочине увидал этого высокого старика. Теперь он не плакал, но был в столь же жестоком ступоре, ничего не понимал вокруг, был полностью погружен в грохочущую пустоту своего нутра. Он не признал меня; то ли памяти совсем не было, то ли таких, как я, на его пути – и сердобольных, и ленивых, и жестоких – было множество, всех не упомнишь.
– Дедушка, вам в Александров нужно? – спросил я его.
– Отвезите меня в Харьков, отвезите, ради Бога, – обратился ко мне старик, и заметил я, что лицо у него доброе, а глаза хоть и водянистые от старости и безумные, но вполне зоркие; человеческий смысл вглядывался в мое лицо.
Отвел я старика в больницу, в приемный покой. Сели ждать дежурного врача, тот обедал. Больные – медленные люди в серых застиранных до бахромы и дыр халатах передвигались вдоль стен. Санитар прислонил к стене сложенные носилки с разорванной лентой кожаного подголовника.
Я заметил, что дед в больнице успокоился, что казенный дом ему как родной.
Пришел врач Семенов, походил вокруг, обсмотрел нас искоса, отпер каптерку, стукнул в стакан кипятильник, воткнул в розетку.
– Чем могу быть бесполезен? – наконец обратился он ко мне.
Лысый, чуть бульдожьей стати доктор, с бархатистыми, как у шахтеров, ресницами, объяснил, что видел деда еще вчера в «скорой», там не знали, что с ним делать, спросили: «Сам, отец, дойдешь?» – и выпустили. Дед полдня просидел на крыльце.
Бурление взорвало стакан, Семенов выдернул кипятильник из розетки…
– Ну что? Что? Надо свезти его в Калугу, сдать в богадельню. Дед, наверное, потерялся, заплутал из какого-то приюта, но никак не признается, не вспомнит.
Я подумал, что сейчас внизу стоит мой велосипед. Что его могут увести.
– Я слышал, в Москве, если в больницу попал бомж, его через три дня отвозят на служебной машине в другой округ и высаживают. Есть фельдшеры, ответственные за это, – сказал я тихо Семенову.
Семенов и глазом не повел, резко обернулся к старику:
– Отец, где ты раньше жил, в каком городе?
– Не помню, – сказал старик через усилие, и у него задрожал подбородок.
Прежде чем везти его в Калугу, следовало послать запрос в дом для престарелых и дождаться ответа. Запрос составляется с помощью собеса, но прежде нужно установить личность, место прописки, черт его знает, что там с полисом. Как тут быть, когда дед ничего не помнит, ничего не соображает, – убить его? В общем, надо писать заявление в милицию, пусть ищут родственников. А пока его надо подселить в стационар. Врач куда-то позвонил и стал оформлять бумаги.
Я поднялся. Старик смотрел в окно.
– Счастливо вам.
Дед встал и отправился за мной в коридор.
– Вам нельзя со мной, вас сейчас определят в больницу. А потом в Калугу отправят.
Старик заплакал.
Я остановился.
Вот эта гора – храм костей и старости, этот плечистый, мосластый организм безумия, беспамятства и немощи внушал необъяснимое доверие, не ясно, откуда оно бралось. С одной стороны, младенцы оттого милы беспомощностью, чтобы вызвать у мира нежность; так же и старики младенчески скукоживаются, чтобы поместиться в жалость, одолевающую отвращение. С другой же, старик, хоть и ничтожен разумом, но – красивое, благородное животное, чистая кровь в нем чувствовалась бесспорно. В его бесспорной монументальности, в том, что он словно бы был памятник и самой немощи, и былой силе, стати – состояла необычайная власть, по крайней мере зрительная. Видимо, это и помогло ему выжить в дороге – ведь красивые люди всегда обретут помощь и уважение, только оттого что от них глаз не оторвать. А что если этот старик – бывший знаменитый актер? Что если эта громадина, гора старости, полвека назад в виде молодца Иванушки кладенцом кромсала Горыныча?.. Что если это пораженный немощью воин, оглушенная сушей, собственной тяжестью рыба?
Старик хотя и трясся весь, хотя и был пронизан ничтожностью, слабостью, но пользовался платком, и то, как он держал его – не комкая, а в трясущихся, будто запутавшихся в нитках, длинных, искореженных артритом пальцах, стараясь не смять… И то, как он укладывал платок в кармашек, и взгляд сосредоточенности, иногда мелькавший в прожекторе безумства вытаращенных из-под кустистых бровей мутных, ничего не разумеющих глаз… Вот эта истощенность, умаленье жизни, зажатой смертной немощью в угол, беспомощно озверевшей от отчаянья, – одна она прошибала уют моего мозга.
Я взял его за плечи.
– Вам. Нужно. Остаться. Здесь. Здесь. О вас. Позаботятся. Дедушка, посидите тут смирно, за вами придет медсестра.
Дед замычал, я едва расслышал.
– Я хотел бы. Хлеба.
Он свистел слюной, речевые мышцы не справлялись. Он уставился в пол и тряс головой.
И тут наконец что-то вспыхнуло передо мной, я понял, что старика так никто и не покормил за эти два дня, и неизвестно, сколько еще дней до того он не ел.
Я взял его за руку, мы потихоньку пошли на двор.
Само собой решилось, как мне провести остаток отпуска, и я сосредоточился на том, чтобы убедить себя, что ничего не произошло, да и на самом деле все в реальности оказалось терпимей, чем виделось: человек всегда страшен только издали, вблизи любой зверь человечней.
Старика звали Алексей Сергеевич, так он доложил мне, старик был вменяем, просто его надо было накормить и дать поспать, кто знает, сколько дней он шел, голодал, сколько натерпелся. Тут и здоровый человек кончится на полдороге. Для начала я его помыл, правда чуть не сблевал. Затолкал в сауну, срезал лохмотья, залил шампунем, кипятком, затер мочалкой. Старик стоял бесчувственно, я его разглядывал. Я любовался мощным костяком, скрюченным каким-то причудливым образом, скульптурным что ли, творец-подагра; само по себе голое тело сильней самого человека, потому что за ним правда. А тут Роден, не меньше. Потому я и отвернулся.
Мы были с ним одного роста, сколько ушло на усушку? но ворочать его было тяжелей, чем тягать мешок цемента, поясница срывалась, я мазался «тигровой мазью», так что теперь мы оба воняли – друг другом, и к концу недели я почувствовал, как сам стал рушиться, дряхлеть. Земля пошла у меня под ногами колесом, восьмеркой, я заметил, что стал покряхтывать и потихоньку передразнивать Алексея Сергеевича. Так исподволь вдруг понимаешь, идя по улице за калекой, что внезапно поместился в перекошенную клетку его движений, что все тело теперь распадается и скособочивается, боль в мышцах паучья, шею ломит, бедренная кость вывихом, локти бьют воздух. Вдобавок носил он мою одежду, и взгляд внезапный издали – на иероглиф из рубахи, портков, ботинок – швырял в лицо обрывок зеркала, я не сразу узнавал старика…
Старик вел себя вполне самостоятельно, не слишком беспокоил. Сидел там, куда его посадишь, мог продремать полдня, от завтрака до ужина, вот только к еде относился с трепетом, будто в нем всегда сидела память о мучительной голодовке, и сейчас бежал любого недоеданья.
Что-что, а ел старик отменно. Спросите любого врача: есть аппетит – есть здоровье. К тому же, оголодав за дорогу, старик наверстывал. Особенно ценил курицу. Я его прежде спросил:
– Что вы любите кушать?
Он помешкал. Не ответил. Помолчал час. Я и забыл – что спрашивал. Затем полуобернулся ко мне, хрипит:
– Курицу. Я люблю курицу.
Вот я ему и варил кур, одну на день. Жесткую грудину съедал сам, остальное ему. И бульон. С хлебом. Дед ел с большим аппетитом. Я ему когда курицу разламывал, видел, как трусится он весь, кушать хочет, следит глазами, и мне неловко было задерживаться, кромсал, все мягкие кусочки наперво ему выкладывал.
– Что, Алексей Сергеич, по зубам кура?
Вскоре я наведался в больницу, и Семенов порадовал: пришло сведение, что как раз в понедельник старика можно будет везти в Калугу, что там ждут, чтобы мы им стол накрыли.
А пока мне оставалось двенадцать дней побыть со стариком, я уж закручинился, но перестал: стыдно. Старик цеплялся за меня, как щенок, разумеющий, что помрет без присмотра, все время шел за мной, в глаза смотрел, я не знаю, что с ним приключилось. А кто собак не любит? Кто не любит того, что большое животное тебе преклоняется?
Теперь на все прогулки мы ходили вдвоем, я сбавлял шаг и отдавался полностью мысли выспросить деда о его жизни. Ничего толком узнать не удалось, но и того малого было достаточно: воевал летчиком, после войны учился на архитектора, а работал или нет – не помнил.
– Как фамилия ваша?
– Не помню.
– А то, что Алексеем Сергеевичем зовут, – помните.
– Это я придумал. Чтобы проще.
Я помолчал.
– А что про войну помните?
Старик попробовал что-то увидеть про себя, лицо его задрожало. Он покачал головой, приподнял руку.
– Не хочу. Вспоминать.
Я не унимался:
– А как же помните про то, что летчик, что Берлин на «пешке» летали бомбить? В летчики разве берут людей с вашим ростом?
– Помню только планшет. Курс черчу. Штурвал трясется. Облака, как горы. Земля течет в прорехах. Командир входит в пике. Дает команду. Ложусь на пузо. Дым, город набегает в лоб.
И тут я увидел прямо перед собой, как сначала в параболическом витраже бронированного стекла, потом в крестовике визира – плывет и вырастает ударом в лицо разрушенный город, смятые обугленные квадраты сот, оскал Рейхстага…
И, чтобы как-то занять старика, я решил варить в саду яблочное повидло. Поставил примус, на него таз, в тазу белый налив с сахарными барханами, течет яблочным духом густо в воздух – и пред жужжащим этим алтарем сквозь стекло веранды я вижу: Сергеич воспаряет в кресле, укрытый пледом, листва слагается в светоносный свод, и блик живет на его иссеченной шишковатой макушке; с отвисшей губой, с качнувшейся ниточкой слюны, вспыхнувшей длинно капельным бисером, он тянется к ручке примуса, чтобы подкрутить напор задохнувшегося пламени. Он перенял это движение от меня, полдня безмолвно сидевшего подле него с книгой – и теперь повторяет жест с нелепостью и тщанием младенца. Добавляю в яблоки лимонную стружку, корицу – пряность вспыхивает облачком, дед морщится, жмурится на солнце и чихает, как котенок… Чих для него катастрофа, он еще долго приходит в себя, выпрямляется, мышцы его лица живут в отдельной от времени гримасе, в мире замедленной съемки…
Ночью старик почти не спал. Лежать в темноте, на застеленной полиэтиленом скользкой постели, он не умел – кто бы согласился быть заживо погребенным в потемках? – садился к окну. Что увидишь в ночной темноте сада, какая птица стокрылая нахлынет, защиплет, замашет, забьется по глазам, щекам?.. Я просыпался ночью, различал его профиль, руку у подбородка; засыпал снова, а утром видел в той же позе, смотрящего слезящимися глазами в сад или дремлющего, свесив голову на плечо, вытянув по подоконнику руку… Я подглядывал за стариком, а ведь он и не знал, где он и с кем, и мне это нравилось и пугало: каково жить с неразумеющим тебя существом? Вот эта близость к животному и теплота человеческого мучения в глазах – все это сходилось, как кипяток с ключевой водицей, и голова моя была полна смятенья.
У него была одна задумчивая забава. Старик оттягивал кожу на запястье, полном синих жил. Кожа, пятнистая, дряблая, отходила от кости далеко, долго потом разглаживалась, он смотрел, как сонно распрямляется складка, помогал ей ладонью и снова пальцами медленно щипал себя, снова смотрел на руку…
Старик иногда ходил по саду, все что-то высматривал в кронах яблонь, мог на веранде задремать смирно под тихим солнцем… Но одного его оставлять было нельзя – старик был эпилептиком, как он вообще на дороге выжил? По первому разу я испугался, да и как было не испугаться, хорошо еще я знал, что это такое. Однажды в детстве в поезде дальнего следования я играл с отцом в шахматы, дверь в купе была приоткрыта, в вагонном проходе стоял человек в полосатой пижаме, что-то читал с важно-праздным видом, обернув к мчащемуся в раскачку окну газетный лист. И вдруг рухнул оземь, профиль его, окрыленный затрепетавшими ноздрями, ровнехонько поместился в приоткрытый проем, дядька ужасающе захрипел, застучал затылком, отец взял ложку, сел на корточки, вставил в вспенившийся оскал и аккуратно двумя пальцами поискал что-то во рту. Действия отца я запомнил, наверно, потому, что понял я еще несмышлено, но со всей серьезностью чутья живого звереныша: это важно, что вот тут дыхание смерти, на самой грани уничтожения. И потому двадцать лет спустя я не струхнул, сдюжил, когда перед самым поездом в Феодосии помчался с товарищем на базар, прикупить малосольной хамсы к пиву, помянуть морское лето, спраздновать этап в проклятую любимую Москву. И вот мы носимся в рыбных рядах, взяли то и это, двадцать минут до отправки, и вдруг в толпе падает навзничь мужик, крепыш, с таким грубым крупным картофельным лицом. У меня мелькнуло – ага, зарезали, и даже в сторону метнулся – не попасть под перо, не наступить в кровь, но вижу: затрясся затылком, забурлил горлом, заполоскался слюною. Я у торговки выхватил нож, рукоятка, лезвие в чешуе, присел на колени, все сделал, как тогда отец, и язык в глубине нащупал, и освободил его, потянул вверх, сдавив с двух сторон, тут и под голову ему мешковину сунули; помню шейную складку, щетину, кефалья чешуя горит на подбородке перламутром… В общем, задышал нормально, и уже глаза растуманились, и мы на поезд не опоздали. Когда же мой старик грохался, все сложнее выходило – язык у него был уже ветхий, тряпичный словно, хоть и большой, трудно было добыть его наружу, мне все чудилось, что он совсем уж запал в горло, с концами… Понятно, я заблуждался вслед за отцом – насчет языка: язык вряд ли у эпилептика западет до задыханья, да еще и при спазме прикусить до крови может пальцы, но все равно я делал, как знал, и впредь буду делать так же… После первого раза я был все время на взводе, все время мне мерещилось со стариком что-то дурное, что вот-вот он откинется, но потом не то что привык, но смирился. Если приступ, то присаживался, разнимал, лез пальцами, нащупывал по чуть-чуть в горячей мокроте язык, осторожно вынимал, старался не травмировать…
Наконец, оправился настолько, что возобновил рыбалку. Больше с Сергеичем никуда я тронуться не умел, да его и на реку, честно говоря, брать было нельзя, но не пропадать же законному отпуску. И тут выяснилось, что старик – рыбак. Замучился я под вечер со спиннингом. Обычное дело, в сумерках хищник бьет малька у берега – то ли щука-травянка, то ли судачок охотится, все нутро будоражит, и ты машешь хлыстом и так, и эдак, то медленной проводкой, то ступенькой, то вдоль самой травы, но все больше на закат смотришь, как быстро и глубоко меняется небо, как воздух становится ближе, сильнее, продеть в него руки, и приостанавливается, ночь расправляет с востока купол, проступают три, четыре звезды; бывает, косуля на берег выйдет явленьем грации, тихо по камешкам просыплется копытцами, потянется пугливо к воде, напьется, чуть потопчется – скакнет обратно на склон… И смотрю, Сергеич взял у меня из чехла удочку, насадил червя, поймал пескарика, подсадил его под спинной плавник, отпустил лесу и стал водить под берегом, следя, куда плывет живец, подводя за ним руку с комелем. Вдруг удилище затрепетало, Сергеич остолбенел, губы сжал, рука дрожит, со всех сил второй помогает, тогда я взял у него удочку и накормил его дома жареным судаком, прежде вытащил кости… Но все равно старался от старика не отходить, помня историю про рыбака-эпилептика, рухнувшего головой в реку и захлебнувшегося во время приступа.
Накануне моего отъезда в Москву мы с Семеновым повезли Сергеича в Калугу. Перед отъездом я его помыл, побрил, одел во все новое, собрал вещи, показал ему, что и где будет лежать в сумке. Продуктов купил, объяснил, куда едем завтра.
Всю ночь старик просидел перед окном и теперь в автобусе смотрел в окно. Старик, очевидно, не понимал, куда мы его везем. Мне захотелось подойти к нему и крикнуть: «Бегите!» И даже вытолкать из автобуса на дорогу, наставить на тропу в лес.
Богадельня располагалась на окраине Калуги в разоренном монастыре. Директор – здоровенный мужик в кожанке, халата белого на нем нету, есть цепь из-под ворота, под окнами кабинета – тачанка: новенькая «ауди». Все документы предоставили – и выписку из милиции, что розыск не дал пока результатов, и медицинские всякие справки по результатам освидетельствования. Директор принял звякнувший пакет, махнул рукой, и мы пошли сдавать Сергеича санитарам. Дед тем временем достал откуда-то очки, я-то сам никогда его в очках не видел, присмотрелся – это мои очки. И вот он подшаркивает, семенит потихоньку, и все никак я не могу понять, зачем ему очки?!
В общем, сдали Сергеича, вышли, постояли на остановке, ждем автобуса. И тут он появляется из монастырских ворот. Я бы сказал, что он выбежал, но ничего подобного Сергеич совершить не мог, и потому торопливость, с какой он явился перед нами, означала: он волнуется.
Я обрадовался и испугался.
Старик стоял и не смотрел на меня, чуть качаясь от волнения. Он был уже без очков.
Подкатывает автобус. Семенов оглядывается на деда, залезает.
Старик подбирается к подножке. Я поджидаю, пока все сядут, оттесняю старика, тот рвется, но я его держу. Появляются директор и медбрат. Я удерживаю деда, который внезапно становится непомерно сильным. Сталкиваю его в плечи с первой ступеньки, сам хватаюсь за поручень для опоры. Мы входим в клинч. Старик бьется насмерть, мычит, глаза вытаращил, но все равно не смотрит на меня, я против этой силы ничто, но не в этом дело, я не могу, мне страшно, уступаю. Но тут уже директор с санитаром за ноги тащат старика, он вцепился за поручень двумя руками, в горизонтальном положении летит, растянут из автобуса над асфальтом. Лицо у него совершенно нечеловеческое, плоское от усилия и не просто полоумное, а бешеное. Пассажиры волнуются, но не вмешиваются.
Санитар продолжает держать, директор бьет старика по рукам, кулаком, сбивает кисти с поручня: раз, два, три. Перехватывает левой, теперь сбивает вторую: раз, два. Старик падает лицом на руки в землю.
Двери закрываются, я сажусь, не могу продохнуть. Автобус отъезжает, вижу, как старик бьется в припадке, а над ним стоят санитар и директор. Для этих движений у старика нет сил, но припадок владеет им, конвульсивно, так электрический разряд оживляет мертвеца.
Автобус спускается с холма, переезжает мостик через ручей, в окнах вырастает ельник, мгновенно темнеет.
Я ору водителю:
– Дверь открой! Дверь открой!
Водила тормозит, я выпрыгиваю, бегу обратно в гору, задыхаюсь, перехожу на шаг, снова бегу, добираюсь шагом. Сергеич, потемневший от удушья, директор сидит над ним, курит в кулак, санитар приносит носилки, с ним еще один, в халате. Я разнимаю старику челюсти, долго ищу язык, ищу, выскальзывает, вся рука в слюне, скользит, ищу, пальцы в напряжении, так не годится, их надо расслабить, нежно, расслабить, нащупать осторожно, нащупал, подтягиваю, держу, одной рукой наваливаюсь на грудину, еще, старик с сипом вдыхает, кашляет, дышит, дышит, дышит.
Сергеича грузим на носилки, его уносят.
Я иду за ним, но отстаю на полдороге, возвращаюсь, иду к лесу, меня нагоняет «ауди», директор подбрасывает до трассы, и я скоро ловлю попутку.
Запах старика жил еще в доме несколько недель, и месяца два я не ездил на дачу, чтобы он выветрился.
Только этой осенью я добрался до Калуги, в гости к Сергеичу. Вместо того мужика с цепью в директорском кабинете хозяйничала серьезная женщина в старомодных очках-бабочках, Елизавета Валерьевна. Я расспросил о старике. Главврач отправила меня в архив, располагавшийся в монастырской башне. Пробравшись сквозь мокрые низкие ветви яблонь – по щекам безвольными мокрыми ладонями, – я поднялся по гнилым ступеням к архивариусу, словоохотливая тетушка допытала, открыла зарешеченную дверь хранилища, вызволила с полок две папки. Сергеич, оказывается, потом нашелся для мира, у него были и родственники, и место жительства, но, прежде чем найтись, он умер. Похоронили его на городском кладбище, там есть участок, наш, больничный, так что можно могилку найти, может, родственники и памятник поставили, оградку, кто знает.
Я нашел могилу Сергеича, постоял у безымянного плечистого креста.
Смеркалось; сторож, проводивший меня, ушел.
Галки поднялись с берез, покружили и долго-долго вспыхивали врассыпную, оглушительно вскрикивая над головой.
Теперь я все чаще думаю о Сергеиче. Вот и вчера – я приехал на дачу уже за полночь, по дороге попал в снегопад, полз среди лесов, ни зги, ни дороги не видно, один раз свалился с обочины, хорошо еще сам выбрался. Войдя в дом, вдруг почуял запах шипра, но растопил печку и больше уже не слышал, а теперь стало ясно, чье дыхание я видел утром на реке, чей вздох приветствовал меня в морозном небе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.