Электронная библиотека » Александр Лысков » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 8 июня 2017, 16:35


Автор книги: Александр Лысков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Маманя
(Рассказ односельчанина)

…Полина пойло свинкам месила, когда сын её, Миша, с первой чеченской домой пришёл. Увидела его – и всем корытом с пойлом в парня шваркнула. Корыто в овраг укатилось, а Гриша укрылся за углом дома. И говорит оттуда:

– Что же ты, маманя, так неприветливо встречаешь? Что я такого сделал? Или не признала? Я сын твой, Михаил.

– Нет у меня никакого сына. Знать не знаю! Мой сын на войну ушёл и с победой должен вернуться. А тут кто такой нарисовался? Это беженец в военной форме.

– Генералы, мама, виноваты, – оправдывался Миша. – Они замиренье подписали. Будь моя воля, так я бы и до победного конца воевал. Дисциплина, мама. Сама меня учила отцов-командиров за родных почитать.

В ответ Полина в его сторону ещё одно корыто опружила. Собака подвернулась – она ей пинка дала. Схватила топор и стала дрова рубить, чтобы успокоиться.

Под горячую руку Миша к матери соваться опасался. Он – к свинкам. На колени упал посреди двора – и давай играть с ними, как с котятами. Боровы к нему ластятся, визжат, в лицо мордами тычутся, а солдат демобилизованный заливается детским смехом.

Десятка два голов лионской породы они с матерью держали. На племя и на мясо. Какое-то особое, нерусское, блюдо готовили для зарубежных приёмов у губернатора (деревня наша в черте города). И жили мать с сыном неплохо, тракторишко имели, легковушку, только уж больно колготно. Парня иной раз и пожалеешь. Как бы грызь не заработал. Жилы-то мужицкой ещё не нарастил. А Полину чего жалеть? Она век за двоих ворочала. Ей я давно не удивляюсь. Вся жизнь на моих глазах прошла. Соседствуем.

Кажинное утро зарядку делает. Бабы ещё потягиваются, пастух глаза продирает, а она уже по улице бежит – в штанах и в лифчике, зимой и летом одинаково. Полина пробежала – значит вставать пора.

Раньше её папаша бегал, на турнике у реки крутился. Тоже был физкультурник. А когда у него Полька родилась, он её сыном назначил. Ещё от груди была не оторвана, а уж подъём с переворотом выполняла. Колесом ходила по деревне. Глянешь в окно – только ноги взлягивают.

В юбке да с длинными волосами её не помнят. Всё в штанах да стрижена. За главного тренера с ребятами в футбол играла. По мячу-то как даст, так потом до вечера его в кустах ищут.

Когда в девушку развилась, стала палкой парней по горбу охаживать.

Парни в клуб на танцы идут – и она посередь них.

Окончила курсы трактористов. Много лет ездила на «Беларусе». Колесо тяговое в рост человека она сама поддомкратит, сама снимет, сама и разбортует.

И всё холостячила.

Однако лет в тридцать забрюхатела. Никто не знал, от кого, даже и не догадывались. Уж как бабы ни высчитывали, а ничего не сходилось. Ну, ихняя сестра ведь на это дело злая. Стали говорить, что Полька под трактором лежала, – так, значит, от трактора и понесла.

Родился Миша и тоже сразу в оборот попал. Она с ним еще маховитее, чем отец с ней, обращалась. Парнишке неделя исполнилась, с пупа короста не опала, а она уже его за руки держит, подъёму с переворотом учит. Опосля его тоже кликать стали: «Мишка Беларус».

Ходовой, ядрёный вырос парень.

Время в армию идти подвигалось. Полина в овраге выгородила стрельбище. Из дедовой «мелкашки» Миша с матерью не одну фанерку на щепу извели. Гильзами стреляными ручей запрудило.

Призыв подоспел – три дня наша Полина перед военкомом глотку драла, чтобы Мишу в Чечню направили, хотя его судьба выходила на комендантский взвод в большом городе. А Полина кричит: «Не для того сына растила, чтобы он мостовые подметал». Он, мол, девяносто девять из ста выбивает во всех трёх положениях.

И взяли Мишу в снайперы.

Когда новобранцев в армию повезли, так Полина баб стыдила, которые ревели. Переживала, конечно, и она за своего Мишу. Не каменная.

– Ох, дедушка, как сына отправила на войну, так места себе не нахожу. Ведь вот какая привычка у меня, дедушка, от разлуки с ним образовалась: если сто грамм конфет в день не съем, так до тех пор очень плохо себя чувствую.

Женщина, известное дело.

Ну вот, значит, пришёл Миша с фронта. Со свинками играет. С досады Полина ещё поленьями пошвырялась да и простила сына. Куда денешься? Только сейчас же потребовала снять военную форму, чтобы матери не расстраиваться. И отправила за зерном на элеватор.

Беларус на «Беларусе» исполняет приказание.

Зажили по-старому.

Но ведь, кажись, и двух лет не прошло, как вторая-то чеченская война началась. Гриша к матери приступил:

– Мама, хочу свою вину искупить. В контрактники благослови.

На этот раз Полина упёрлась. Сказала, как отрезала:

– Теперь дальше огорода тебе дороги нет. Доверия не оправдал. Со свинками играй до старости. Теперь я белые колготки себе куплю и сама в снайперы запишусь.

И ведь, что же ты думаешь, добилась своего!

До стрелкового дела её, правда, не допустили, хотя она у военкома по столу книжкой про женщин-снайперов стучала. Её взяли за дизелями следить. Действующую армию обеспечивать энергией.

«А там, – говорит, – дедушка, и до передовой рукой подать. Смену у дизелей отстою, винтовку куплю и в свободное от службы время на позиции в схороне буду лежать».

«Ты, – говорю, – девка, вот что, – послушай старого солдата. Первое правило: овцой не будь, не лезь в кучу. Поведут по вам огонь – молодые по инстинкту плотнее друг к дружке сбиваться начнут. А ты инстинкта не слушай. В поле отбегай. Укрытие ищи индивидуальное. В одиночку труднее попасть.

«Ну а второе, – спрашивает, – какое правило, дедушка?»

«Во-вторых, – говорю, – ты ничего из вражеского обихода не подбирай: ни булавки, ни тряпочки.

«Ну а третье?» – спрашивает.

«А третье, – говорю, – к тебе не относится».

Она возмущаться стала. Обидные слова произносить насчёт неуважения к ней как к воину.

«Почему это ко мне не относится? Чем я хуже других?»

«Наоборот, – говорю, – ты в этом третьем правиле очень стойкая от природы. Потому как третье правило гласит: верность супругу храни до победного конца».

«Наоборот, – говорит, – дедушка, это правило для меня самое невыносимое. И если встречу там хорошего человека, то сдерживать себя ни в чем не стану».

«А как же, – спрашиваю, – ты двадцать лет сдерживала себя в деревне? У меня перед глазами вся жизнь твоя прошла, и ни одного мужика не было замечено поблизости».

«Да какие тут мужики! Ни одного подходящего. Все настоящие мужики на войне».

«Тогда, – говорю, – с Богом. Осторожнее там. Горец – он коварный».

Ну, купила Полина себе белые колготки и в Чечню уехала.

Однажды её в телевизоре вижу. Лицо-то было мельтешением прикрыто, а голос-то всяк узнает. Двенадцать, говорит, бандитов уничтожила. И засечки на прикладе показала. Дальше генерал стал за неё докладывать. В пример другим ставить.

А вскоре и победу объявили.

Миша пойло свинкам готовил, когда Полина с войны-то пришла.

На ней пятнистые штаны и тельняшка с обрезанными рукавами. Нашивки за ранение на одной груди, медали – на другой. Сверху красный берет.

На радостях Гриша за корыто запнулся, перевернул. Ведро с обратом тоже кувырком пошло. На матери виснет. А она ему строго выговаривает: «Почему прясло повалено?! Стены у свинарника не побелены?! Мост через ручей не починен?!»

Остаток дня Полина мирную жизнь в своём дворе налаживала, а вечером ко мне приходит.

«Спасибо, – говорит, – за солдатскую науку. Десять раз на дню, – говорит, – дедушка, твои слова вспоминала. Может, через то и живая вернулась.

«Ну так и радуйся, девка, кровь свою недаром проливала. Теперь родина спокойно заживёт. А ты нашим героем навек останешься. В музее фотографию повесят. В газете пропишут. Куда ранило-то?»

Она зарделась вся от смущения. Конфетку из кармана достаёт, бумажку раскручивает, а руки, гляжу, трясутся.

«Куда ранило, и сказать стесняюсь. В самое мягкое место, дедушка, вот куда!».

Вижу, обида на врагов так и гложет нашу Полину. Не согласна она, что попортили её малость. По-женски ей это очень горько осознавать.

Компенсацию, однако, неплохую получила за частичную потерю привлекательности. Полковник к ней на постоянное жительство приехал – хромой, без глаза, тоже весь в Чечне израненный. Полину женой называет, а Мишу – сыном. Такое боевое семейство образовалось…

Стрижка наголо

Было это в августе 1968 года.

Ночью по Двине шёл колёсный пароход. Весь нос его сверкал алмазными гранями ресторана. В этом «алмазе» на одном из столиков стояли тарелки с бефстроганов и магнитофон новейшей марки «Дзинтарас» в деревянном корпусе, обтянутом дерматином.

Вращались две бобины размерами с конфорку газовой плиты, на которой словно бы только что и сготовили эти бефстроганов. А под столом предательски звенели порожние бутылки – «сухой» закон свирепствовал.

Из магнитофона неслось:

 
I’ll follow the sun!.
 

Плечистый, рукастый Влад, держа на весу рюмку тёмного вермута, переводил синхронно:

 
Однажды на закате,
Знаешь,
Я почувствую себя таким одиноким,
Что уйду следом за солнцем…
 

Всем было по двадцать.

Чернявый костистый барабанщик Лозовой мастеровито ковырял отвёрткой в педали ударной установки с надписью «Лесные братья», не сданной в трюм вместе с ящиками усилителей по причине хрупкости.

Узколицый тонкий соло-гитарист Боб курил, развалясь на стуле, зажмурившись от удовольствия.

Я, будучи тогда лопоухим неуклюжим басистом Саней, гримасничал от нетерпения, позванивал своей рюмкой в такт о рюмку лидера и вопил в подпеве на срыв:

 
Some day
I’ll know
I was the one.
But tomorrow may rain, so!
I’ll follow the sun…
 

He вытерпев напряжения песни, я плеснул вино в рот, сморщился, будто от нестерпимой боли, и, стуча кулаком по столешнице, дико заорал в припеве.

Кроме нас, в зале сидел ещё один человек – в костюме и галстуке, с орденскими планками. Он был лет на двадцать пять старше, но почему-то нельзя было сказать, что годился нам в отцы. Чтя закон, он пил водку из бутылки «минералки». Где-то на двухсотом грамме встал, прогрёб двумя пятернями волосы со лба на затылок и твёрдым военным шагом приблизился к нам:

– Старший кто будет?

– Ты, ты старший, дядя! Доволен? Ну и отвали! – выпалил я нетерпеливо.

– Повторяю: кто руководитель?

– КПСС! Стыдно не знать!

– Требую прекратить исполнение песен на английском языке!

– I’ll follow the sun!

– Из таких и получаются предатели Родины!

– Что ты сказал?! – вскочив из-за стола, крикнул я. – Да за такие слова!.. Понял?

– Я «лесных братьев» собственноручно к стенке ставил.

Тут и остальные, поднявшись со своих мест, окружили орденоносца.

– Ты Родиной в нас не тычь!

– Родина – отдельно, Битлы – отдельно!

– Мы в лесотехническом институте учимся, потому и «лесные».

– Не нравится песня – иди в кормовой кабак.

– We’ll find that you nave!..

Влад перевёл:

– «Однажды мы обнаружим, что ты исчез!..»

Хором грянули на мотив в лицо неприятеля, переиначивая слова согласно моменту:

– Иди-ка ты, дядя, вслед за солнцем!

И захохотали.

Он тоже улыбнулся и, как бы простив нам артистизм и молодость, сел за свой столик, налил в стакан водки и выпил.

Вторя финальным аккордам магнитофонной записи, загудел колёсник сложным мажорным трезвучием, пуская пар в органные трубы.

В путешествии было заведено выходить на всякой пристани, хоть за полночь. С криками и хохотом мы покинули ресторан.

Множество круглых иллюминаторов, как рампу, освещали дебаркадер. С берега на «сцену» выходила девушка с чемоданчиком. Мама и бабушка провожали её, напоследок хватали за руку, целовали.

Наконец она ступила на хлипкий трап.

– Моя будет! Замётано! – бросив сигарету в воду, вожделенно произнес Боб.

– Ты же официантку «склеил», забыл?

– Саня, официантка на тебя глаз положила.

– Какие широкие жесты! – крикнул я вслед ему, сбегавшему по медной винтовой лестнице на нижнюю палубу.

Хозяйственного барабанщика девчонка ничуть не интересовала. Он в задумчивости шептал: «Паяльник где бы достать?»

Мы с Владом долго обсмеивали это его словечко, «паяльник», со всех концов переиначивая до неприличия.

И скоро в нашей каюте первого класса оказались и новенькая робкая пассажирка – медсестра, и положившая на меня глаз ушлая подавальщица Нелька.

– Ой, мальчики, спойте что-нибудь! – просила она.

Официантка, бывалая, тёртая, торопилась, как я теперь понимаю, изведать романтики, прежде чем её потащат в постель, а Тоня (как звали девочку), похоже, ещё и не подозревала о подобных сценариях, скромничала, обтягивала юбкой коленки.

Стол ломился от вина и закуски.

– Вы такие богатые, мальчики! – восхищалась Нелька.

– Мы сами себя сделали! – хвастался я, обнимая официантку. – Нам на всех плевать! Гитары – сами склепали. Усилители – подпольные. За зиму на танцах кучу «башлей» заработали. Мы – свободные люди! Понимаешь? Может быть, первые такие в нашем городе!

– Ой, мальчики, давайте не будем об этом. Спойте лучше что-нибудь.

Она погладила меня по руке, как сейчас помню, крепко и благодарно, непонятно за что.

Исцарапанная гитара Влада, на которой сочинялись все наши песни, вместе с моим полуакустическим басом, вполне прилично подзвучивала песенку:

 
…Маленькая, худенькая, скромная, —
как же пассажирам не дивиться ей?!
Едет медицинскою сестрой она
в самую заштатную провинцию…
 

Такие песни пел я тогда на танцах в рабочих и студенческих клубах, не в пример Битлам, жалостливым российским тенорком, воздевая брови шалашиком, несколько даже страша слушателей своим наивным состраданием.

Глухо ухали толстые струны моего баса, тренькал аккомпанемент, старый пароход вибрировал и скрипел, кренясь на повороте.

– «Едет девочка в цветастом платьице, в город свой заранее влюблённая…» – дотягивал я последний куплет, когда в опущенном окне блеснули орденские планки, и в темноте за окном я увидел тусклый глаз – око человека из ресторана, его зализанные волосы.

Полтора такта ми-бемоля впереди были и без того нелёгкими для моей вокальной самодеятельности, а у меня и вовсе связки отключились, голос задрожал.

Концовка непоправимо смазывалась, пока этот тип проходил по палубе мимо окна, сцепив руки за спиной, неспешно и значительно.

Несмотря ни на что, Нелька захлопала, стала меня целовать. Для любого нормального парня этого достаточно, чтобы отключился рассудок и чувство опасности испарилось.

Настоятельно прижимая к груди, Нелька как бы втискивала меня в свой мир, в свою жизнь и судьбу, где не было ни бас-гитары, ни барабанов, а была лишь отдельная каюта в кубрике обслуги с букетиком ромашек на откидном столике.

Мы целовались с Нелькой в углу, недалеко от окна.

Тогда с девчонками мне нравилось более всего целоваться, и я проделывал это со вкусом, скорее всего, слишком долго. Но официантка терпеливо сносила телячьи нежности, впрочем сама кое-что предпринимая для развития ситуации.

Я плавно въезжал в следующий этап Нелькиной судьбы и уже приближался к её эпицентру, как вдруг, словно неслышным взрывом, был неожиданно мягко выкинут обратно на периферию.

Сел на койку по-йоговски, спиной к окну, и с удивлением глядел на хозяйку каюты, которая спешно влезала в юбку. Она как-то неестественно дёргала головой.

Я оглянулся. И на этот раз успел увидеть в иллюминаторе исчезающего человека в костюме с орденскими планками. Ярость захлестнула меня, не до спущенных брюк было. Почти нагишом высунулся из каюты и крикнул ему вслед:

– Ура КПСС! We’ll find you nave!..

Оказалось, в пустоту изощрялся. Никого не было на палубе. Только рифлёная сталь серебрилась в лунном свете, обрываясь у клюза[44]44
  Клюз – круглое отверстие в борту.


[Закрыть]
, переходя дальше в лунную дорожку на реке.

– Он подглядывал? – спросил я Нельку.

– Прошёл, даже головы не повернул.

– Чего тогда испугалась?

– Он уже второй рейс с нами.

– Давай жалюзи поднимем.

– Нет, Санечка, я чего-то не могу..

С досадой покинул я официантку.

Всю ночь на рундуке со спасательными жилетами мы с Владом, сублимируя, сочиняли новую песню.

Помнится, что-то вроде «лето жарким шумом отзвенело, лето насладить нас не успело…».

Не хватало пары эффектных строк, как в считалочке, чтобы сверлили мозг слушателей, – без этого в песне нельзя.

Сияющий огнями пароход плавил ночь, становилось светлее. Сначала стал видимым туман.

Потом утренним ветерком в этом смутном мареве стали буравиться белые прозрачные пещеры, под своды которых, казалось, и целил рулевой, поминутно дёргая за проволоку гудка.

Мы с Владом допивали последнюю бутылку вермута.

 
Ты крикнешь: лето!
Но нет ответа!
 

– Не то, Саня! – в сотый раз браковал Влад. Я предлагал:

 
Проявишь фотку —
И вспомнишь лодку!
 

Влад ехидничал:

 
А в лодке – тётку!
 

Я добавлял:

 
У тётки – попку!
 

Приложившись к горлышку по очереди, прикончив вермут, мы поняли, что песне нынче не бывать.

Бутылка смачно булькнула в убегающей реке. А впереди уже вырисовывались трубы лесопильных заводов.

Город приближался.

Конец гастролям.

Мы побрели в каюту укладываться и за поворотом палубы, образованным скулой корпуса парохода, увидели сидящего в деревянном шезлонге человека из ресторана в надвинутой на глаза большой чёрной шляпе.

– «Это была ночь после тяжёлого дня!» – пропел я, кривляясь.

И он опять усмехнулся, как бы оценив шутку и прощая нашу задиристость.

Причалили.

Лозовой с Бобом ушли нанимать грузовик в порту, а мы с Владом принялись выволакивать из трюма громоздкие ящики акустики.

Упарились. Присели отдохнуть на один из усилителей.

На пристань въезжала машина. Издалека в тумане я принял этот чёрный «воронок» за ожидаемый транспорт. Автобус затормозил передо мной, из двери выскочили два милиционера и ловко наклонили меня до земли, заломив руки назад. Не успел я опомниться, как уже влетел головой вперед в задние дверцы, в арестантский отсек.

Всю дорогу барабанил кулаками в стенку и выкрикивал проклятия.

Когда автобус остановился и двери распахнулись, я увидел какие-то кирпичные задворки. Не обращая внимания на мой ор, милиционеры протащили меня узкими сводчатыми коридорами. После того, как мне позволили распрямиться, я увидел перед собой человека в белом халате.

Меня толкнули на привинченный к полу стул, опять заломили руки за спинку. В этот момент перед глазами у меня сверкнула никелированная сталь. Я почувствовал, как профессионально намотали на кулак мои длинные вьющиеся волосы, холодный металл ткнулся в череп и, жужжа, двинулся по голове, будто в поисках слабого места, чтобы углубиться, войти внутрь меня. Небольшие мохнатые зверьки между тем стали прыгать на пол, мне под ноги. Я не сразу понял, что это мои волосы, что меня стригут, как барана.

Еще немного подергался, поорал, а потом элементарно заплакал, тихо, с подвывом, шепча:

– За каждый волосок ответите! За каждый волосок!

Когда горка волос передо мной выросла до размеров спящей собачки, я уже взял себя в руки.

– Ура КПСС!

Локти за спиной сдавили ещё крепче.

– Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!

Кость хрустнула в суставе. Теряя сознание от боли, я выкрикнул:

– Верной дорогой идёте, товарищи!

Ударили чем-то тяжёлым по голове…

О, наша юность!

По дневникам 1994 года
(Клочки)
1

Перелётной птицей снимался я из города в деревню. Срывало течением, потоком каким-то духовным.

Как всякое наваждение, побывка в лесах скоро заканчивалась унынием, разочарованием, тоской зелёной от избытка трав и листьев. Я убегал в город, где уже через день скука деревенская освещалась поэзией, красотой, и я опять летел на этот свет.

Нынче, как всегда в деревне, я встал до восхода, в голубоватой серости сумерек, и пока на кособокой печке мезонина вскипал чайник, занырнул под туманную шубу реки, в кипяток ключевых струй.

Мокрый забрался с повети по лесенке и сел за стол перед растворённым окошком.

День начался с того, что солнце брызнуло на заречные сосны – взошло, просквозило березняк, отлило чугунные тени в чаще, остригло пар с реки.

Всё стихло. Птицы тоже умолкли, казалось, зажмурились от неожиданно яркого света и потом опять закричали.

«Что такое счастье? – думал я, востря глаз и ухо на происходящее за окном. – Это чашка кофе на рассвете. Огонь в печке. Покашливание матери внизу, в светёлке».

Пикирование трясогузки с «конька» на картофельную грядку для прокорма своих свистунков под охлупнем[45]45
  О́хлупень – часть деревянной крыши.


[Закрыть]
.

Толчок этой птахи под локоть: работай!..

Я принялся писать, зная, что от этого принуждения выйдет легковесно, придётся выбросить начало, но разминочные строки вытянут, напружинят текст далее страниц на семь (так щепки в золу превращаются, согревая мезонин), и родится очередной «клочок».

На столе передо мной стояла чернильница из доисторического пластика с надписью: «Книгу – в массы». Мамина, учительская.

На ногах были тапки, наскоро сшитые тонкой медной проволокой, из старых дедовских валенок.

Полосатая пижамная куртка накинута на плечи – от отца, нетленная какая-то, ей лет сорок, а всё не расползалась по швам.

Штаны – широченные растянутые трико из моей молодости.

Всегда было приятно облачаться в деревне в эти обноски, в эту родовую кожу.

И писал я на жухлом тетрадном листке с совершенно выцветшей разлиновкой, всю зиму пролежавшем на подоконнике.

Обгрызенным карандашом писал – «выдаивал» слова из немоты мира, испытывая коровье удовольствие от опорожнения, или вдруг морщился, оттягивал верхнюю губу за ус и часто, остервенело тёр вспотевшие ладони о штаны.

Короче говоря, в трудах добывал хлеб насущный для семейного пропитанья.

В тусклом зеркале на деревянной стене лицо моё щетинилось до крайности укороченной бородой, а возле уха белела проплешина, выхваченная в волосах от излишнего усердия начинающей парикмахершей-женой.

Поглядывая в зеркало, я зевал и наблюдал при этом, как веки косыми шторками расправлялись, позволяли высоко вскинуться чёрным бровям. Зевок выявлял в лице тонкую кость переносицы, плоскость скул породы венгерцев – так зовутся здесь метисы угорских племён в отличие от брацковатеньких – с тюркской примесью, и от тоймяков, чьи предки ушли когда-то в нынешнюю Финляндию.

Двойник в зеркале немного озадачивал, но не раздражал.

2

Незаметно отснял блистательный рассвет.

Странички рукописи сдуло со стола первым порывом тёплого ветерка.

и в этот миг, будто гигантский контрабас, разживился лёгкой дробью дом внутри. Всё строение слегка ознобило, изба стряхнула сон с венцов и перерубов. Чувственное это дрожание пронизало меня насквозь, и опять, как на рассвете, высоко и радостно вознёсся дух.

Это Сашенька проснулся.

Сразу послышались шаги, голоса, хлопки дверей внизу – весь дом покончил с ночёвкой.

Я отбросил карандаш, зачарованно по двум отполированным жердям-поручням соскользнул на поветь. С трёхступенчатой лесенки – в сени.

За толстой, обитой войлоком дверью в кухне сидело, сгорбившись, вялое со сна, зажав ручки между колен, это существо, называемое Сашенькой.

Все жаждали обладать мальчиком. Мать, Татьяна, застилавшая в горнице его маленькую кроватку, великодушно делилась своим сокровищем.

То, что дозволялось бабушке, схвачено было цепко. Когда я зашёл в кухню, то заметил, как гордо взглянула старая на мальчика, будто там, на скамье, стояла полная корзина грибов, набранная ею собственноручно, неожиданно для всех, и она хвалилась ею.

Я тоже поспешил взять своё, «подключиться» к ангельской душе.

В мятой, скрученной ночной рубашке мальчишка мечтательно смотрел на огонь под сводом старой русской печи.

– Доброе утро, Александр!

– Доброе утро, папочка.

От этого нежного полусонного лепета у меня перехватило дыхание и голос.

– Ну что, идём купаться?

– Идём, папочка, – не шевелясь и не отрывая взгляда от пламени, чирикнул мальчик.

Теперь я уже не насыщался этим существом, а насаждал ребёнку самого себя, кажется, желанно для него. По крайней мере неизбежно, привычно для малыша – как здесь, в баньке, вынырнул он в мои руки из утробы матери три года назад – родился, так каждое утро и «мял» я его, «вылепливал». Кидал теперь это тельце под черёмухой вместо гири – тоже работа для родителя, потому что всякая физкультура была мне до крайности чужда, а парня хотелось «выделать».

Я сжимал хрупкие, ледяные после купанья лодыжки мальчика и как колуном взмахивал им над головой, поднимая стоячего под самые ветви, и опять обрушивал между ног, так что ручонками он шутя хлопал меня по заднице, смеясь и воркуя в этих жутких для постороннего взгляда взлётах-паденьях.

– А клещ на черёмухе живёт? – спрашивал ребенок, летая по дуге книзу головой.

– Не бойся. Я тебя на ночь осмотрю. И этого зверя мы к ногтю. Давай-ка с подкруточкой.

И мальчик, мелькнув высоко над моей головой голым блестящим тельцем, остался на миг в свободном полёте, успел вывернуться, пасть на меня животом. Соскользнул в мои объятия и оказался стоящим на траве.

Теперь ещё более хрупкие и тонкие косточки запястий были зажаты в моих руках. Ни с каким другим ребёнком я не решился бы творить подобное, но Сашенька каждый день кувыркался на кольцах, сделанных из клинового тракторного ремня, корчился на турнике-ломе, положенном на крестовины из кольев, вбитых в землю.

На ладошках ребёнка от этого наросли мозольки, остренькие, ороговевшие, щекотавшие мои мягкие ладони.

За эти мозольки я уважал его.

3

Перед накрытым столом, перед четырьмя тарелками горячей манной каши с жёлтыми озёрцами растаявшего масла, стоя, молились четверо. Одним указательным пальцем крестилась моя мать – как, научая, ткнул в неё пальцем поп в детстве (на лобик, на пупик и на плечики), так она и поняла, а вспомнив о Боге в конце жизни, так стала и в себя тыкать, более умиляясь молящемуся внуку, чем Создателю.

Истово, красиво клала поклоны Татьяна.

Натасканный ею в московских церквах, Сашенька, взобравшись на стул, крестился ловко, бездумно – к чему ему, непорочному, думы? Он и меня тоже отвлекал, наводил на мысли о том, что когда-то детская вера мальчика рухнет, а хватит ли сил на взрослую? Не рано ли втянул человека? И какие безбожники выходили из самых праведных семей!

Отвлекало меня и дребезжащее на утреннем ветерке стекло в раме: в следующий приезд надо будет подмазать пластилином. И очерк: вставить фразу о том, как по вечерам темнеющий восток отливает цветом иван-чая.

Вспомнился мотоцикл, который три года назад в соседней деревне кинул старший сын Денис – от первого брака с Л аркой, и пора бы машину как-то возвернуть.

Мирское, земное довлело, но на словах «и не введи во искушение, но избави от лукавого» коснулась-таки моего сердца вечная человеческая просветлённость, открыв сию минуту бесценной этой жизни.

– С Богом! – сказал я, и все сели за стол.

Время поджимало.

Я наскоро похватал горячую манку, встал, поправил сумку на плече и опять сел.

Все помолчали на дорогу.

Теперь я поднялся решительно, перекрестился на иконостас и быстро ушёл – от слез жены, от поскуливаний сына, от материнских наставлений, – как оторвал.

Хорошо было здесь, в деревне, хорошо будет и в Москве: в любви семьи, подпорченной бабьими разборками, в любви редакции с соперничеством мужских самолюбий.

4

За околицей оглянулся, попрощался с сизыми избами и зашлёпал по лужам и ручьям, на суше прыская из дырочек у подошв кроссовок.

Хватаясь за кусты, полез в гору, на которую ещё во времена моего детства вздымались подводы, кони горбились, выволакивали тяжести наверх, возницы взбегали рядом, подбадривали тягловую скотину яростным матюгом. Давно уже эта легендарная Русь отслоилась, вознеслась на самое небо с тележным скрипом и воплями, в чертоги памяти, туда – за грандиозные храмины облаков с корневищами дождей. Давно я распрощался с этой Русью, выплакал по ней все слёзы, а всё одно: как вспомню старых людей, их говор, сенокосные дни, становится больно.

С горы открылась акварельная синь овсяного поля, за ним кособочились кубики изб, подрезанные жирной чертой шоссе, и на эту придорожную деревеньку капустно-белый вал облаков в полнеба, вращаясь, натягивал дождевую муть.

Где-то в толще туч урчало-громыхало, но нутряные молнии были слабы, не прорывали брюха морока; он дымился от перегрева.

Когда я вышел на шоссе, лес вдруг зашумел так, что я не расслышал настигшего меня автобуса, болидом, пахнущим бензином, пронёсшегося слева.

Я отчаянно замахал! Нагнал автобус, кинул в открывшуюся дверь сумку и вскочил внутрь, когда железная крыша «икаруса» уже звенела от дождя.

Автобус разогнался в ливне до скорости ветра.

Впереди просвечивало солнце.

Водитель поднажал ещё, и туча отстала.

5

Вокзалы сносили и перестраивали. Вагоны из дощатых превращались в металлические, пластмассовые. А рельсы оставались неизменными, будто они вечно лежали.

По-разному пахла железная дорога.

Давно выветрился с насыпей сладковатый перегар паровозов.

Уже и тепловоз редко дохнёт нефтяным удушьем.

Горячим озоном обвевают ныне бесшумные электровозы.

А рельсы… Рельсы всё те же лежат.

«Шпалы под ними были деревянные, стали бетонные, – думал я. – Все изменилось, только рельсы – вечны. И как сто лет назад, отзываются на стыках сдвоенным стуком, в путанице стрелок заставляют паниковать колёса. Мера земли обетованной – рельсы. Тяжёлые, звонкие, блестящие – они вибрируют, гудят колоколами в соборах наших лесов».

Я сидел в вагоне, расслабленно навалившись на столик. Скособоченное лицо не соскальзывало с ладони, кажется, только благодаря щетине на щеке.

Я упивался колёсным стуком, мельканьем полей и перелесков за жёлтым немытым стеклом.

Такой же лёгкой обморочности достигал я мальчишкой, когда, покружившись, останавливался и обретал невесомость, меня несло куда-то, я плыл и больно ударялся оземь, но вскакивал и снова, раскинув руки, «завинчивал» себя до умопомрачения.

Дорожное кружение за окном переворачивало душу. И как дальние леса завивались вокруг меня, дремлющего за столиком, так и видения моей жизни – некие туманности, летающие города, миры проплывали по своим орбитам над станциями и полустанками.

Вдруг, словно игрой оптических преломлений, накладывалось на берёзы лицо дедушки – усатого, хромого, подстреленного на Русско-японской войне. Десятилетним я так любил его, что тоже хромал, а мама тревожилась: не ушиб ли мальчик ножку?

Или вдруг мелькала у безвестной речки под насыпью белая кепочка покойного отца и слышалось щелканье поплавка об удилище на его плече. Или вдруг Татьяна, беременная Сашенькой, начинала плясать в воздушных вихрях за вагонным стеклом, уперевшись ладонями в спину и выворотив из распахнутого плаща живот. Потом долго смеялась над собой – оторвой, с ужимками приседала передо мной.

– И в гробу ногой дрыгнешь, Татьяна? – кричал я, бацая на гитаре в три аккорда.

– Дрыгну!..

Подступила карусельная тошнота, как от морской болезни.

Я оторвался от заоконья, скользнул задом по дерматину скамьи на другой край, окунулся в душу плацкартного вагона.

Здесь, внутри, ритм рельс крошился на мелкие доли спальных отсеков с никелем подкосин и алюминием подножек, с лаковыми блёстками на переборках, с концами белых простыней, свисавших в проход; перемежался чьими-то голыми пятками, торчавшими доверчиво, как среди родни.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации