Текст книги "Старое вино «Легенды Архары» (сборник)"
Автор книги: Александр Лысков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Я потом написал об этом рассказ. Татьяна прочитала в журнале, помолчала и вдруг решительно вывалила свою грудь из лифчика, а другой рукой подсунула мою ладонь под эту грудь, будто для взвешивания. «Это же груша! – доказывала она и волновалась чрезвычайно. – А у тебя там написано…»
Она полистала журнал, нашла сцену, где женщина в постели склоняется над спящим мужчиной, и прочитала: «Мешочки грудей свесились набок».
– Но это же груша!..
В ягоднике я жмурился в дрёме воспоминаний. Если бы видел себя со стороны, то эту улыбку назвал бы дурацкой, мальчишеской, позорной для мужика, напустил бы строгость в усы и брови.
Щёлкнул замок в кабине МАЗа, и выглянул взъерошенный, раскрасневшийся парень:
– Ну что, начальник, у нас там дальше по программе?..
МАЗ долго выползал из пробки. На уширении дороги стряхнул застоялость, резво побежал.
Молодка по-прежнему ехала в «гнезде», ещё тщательней сдвинув шторки.
А машина теперь казалась живее водителя. Парень потух, больше не вкладывал душу в «железо».
Наступили те несколько свободных часов в его жизни, когда он был способен не думать о женщине, трепался, рассказывал о своём бытовании в общаге, полной злых детских выходок и пьянок.
Через полчаса мы въехали в раздвижные железные ворота издательской фирмы города Владимира, в молочно-белый на солнце бетон грузовой площадки, под глянцевые стены типографии.
Ворота сзади, скрежеща, сдвинулись.
20
Здесь, в ста шестидесяти километрах от редакции, мне можно было бы почувствовать себя хозяином своей жизни и прикончить ещё банку пива, но я не позволил себе и пяти минут оттяжки.
Завтра в полдень выкроенные из двухтонных бумажных рулонов газеты должны быть сгружены в московском дворике на Остоженке, растащены по городу, а к вечеру – собраны как выручка для покупки бумаги следующего номера и для прокорма редакционной братии.
Поднявшись на второй этаж конторы, я подходил уже к директору типографии с поклоном и с протянутой для пожатия рукой.
Упорно, пронизывающе глядел ему в глаза.
Этот директор типографии – партийный дедушка в теперешней своей унизительной должности номенклатурного вахтёра, до смерти обиженный на «несправедливость» демократов, пьющий с тех пор и фрондирующий, – печатал наш гонимый «ЛЕФ» в отместку какому-то врагу из своих здешних начальников.
Ледяная душа мерцала в прозрачных дедушкиных глазах. Множество необъяснимых морщин народилось на лице – оно было как бы прищипано. А советский, купленный впрок костюм, письменный прибор из мрамора и чай в мельхиоровом подстаканнике напоминали о благословенных дореформенных временах.
– Так-так, оппозиционная печать, значит, к нам пожаловала. Ну, что новенького в столице?
Бывало, я располагал желанными конфиденциальными сведениями от Варламова и угощал ими таких вот «дедушек» в Твери, Калуге, Липецке. Но что я мог выловить в Москве нынче за сутки, тем более, что весь ещё жил деревней, сенокосом, рытьём погреба под старой лиственницей.
Скованность от вынужденного лицедейства, от игры в бывалого дельца, которому взятку дать – что высморкаться, тоже не располагала к трёпу.
Преувеличенно-небрежно и оттого неуклюже я выставил пред директором типографии бутылку «Распутина», купленную по пути. Дрожащей рукой, как взведённую гранату, сунул под газету на столе брикетик денег, схваченный резинкой.
– Это вам на закуску ещё… шоколадка, так сказать…
Директор по-отечески великодушно и поощрительно заворковал, подпустил откровенности.
– На меня ведь, ребятки, из-за вас такой накат сразу пошёл! И пятый отдел, и глава администрации: не печатать, – и всё тут! Но я ещё при старой системе их подальше посылал, а теперь вашей наличкой по мордам их, по мордам. Для них что такое «ЛЕФ»? Вражеская пропаганда. А для меня – выживание предприятия!
Он свинтил на бутылке головку и налил в рюмки.
Изнасилованная душа моя не приняла веселящего зелья. Выпитая водка свернулась в желудке. Застолье вышло поминальным, после чего гулкие коридоры типографии увиделись особенно мрачными, а пустота цехов за стенами – бездонной.
Казалось, падшая душа когда-то шумного, весёлого производства таилась грязной нищенкой в немытых углах, в разорённых пожарных постах, скрипела какой-то чердачной дверью на сквозняке, вставала на моём пути дополнительными стенами, а за поворотами возводила тупики с замурованными дверными проёмами.
Долго я плутал в поисках кассира. Нашёл по запаху парфюмерии.
Аквариумный дамский мирок благоухал за дверью.
Маслилась мордашка модного певца на плакате.
Воланы штор опадали на подоконник.
Ершился кактус.
Я расплылся перед кассиршей в улыбке, усы по-котячьи расползлись до ушей, в глазах засигналили живчики. Меня понесло в рассуждения об особенной природе местных женщин, об их неповторимой русскости, и лично – о кассирше.
Могло показаться, что эта молодая игривая тётя в броне замужества возбудила меня до влюблённости. Хотя на улице я бы её через пять минут не признал.
Просто я праздновал избавление от мешка налички, душой уже влетал в первый попавшийся владимирский кабачок.
Глядя, как пачка за пачкой деньги вставлялись в счётчик, предвкушал дивный вечерок у древней крепости и едва дождался, пока последняя дощечка рассечётся на тончайшие шпоны.
21
Беспечный поход по владимирским забегаловкам удался. Желанно посидел я с банкой пива в траве на боевом валу у Золотых ворот, наслушался сабельных сечей, насмотрелся княжеских выездов.
Весь этот художественно-писательский бред пресёкся только на пути к Успенскому собору, когда я случайно наткнулся на афишу о встрече со знаменитым эмигрантским писателем.
Сработала многолетняя журналистская натаска.
Как на запах дичи, пошёл я по указанному адресу, на ходу прокручивая плёнку в диктофоне, взводя его – эту первую крохотную машину на газетном комбинате, накопитель голосов и шумов, мыслей и криков сердца – самой жизни, в то время как валики огромной типографской машины сейчас уже припечатывали, «шлёпали», как говорил Варламов, на бумагу буквы, запятые и дефисы текущего номера. А печатники промывочным спиртом вспрыскивали первую тысячу тиража.
22
С приложенным к уху диктофоном я шёл за новой порцией жизни по длинной прогнутой улице Владимира и думал: «Чем дальше в провинцию, тем больше неба».
Параболой огромного радара эта зелёная тенистая улица, казалось, всю высь собирала в фокусе моих глаз.
На одном её конце-взлёте гроздья раскалённых облаков замерли по-вечернему. На другом, за моей спиной, облака растеклись белопенным соком.
В штормовке и джинсах случайным дачником-огородником втиснулся я в толпу нарядных владимирцев у Дворца культуры.
«Комоды» усилителей с крыльца оглушали русскими песнями в экспортно-матрёшечном исполнении. У стеклянных дверей стояли омоновцы с автоматами. Несколько сыщиков в штатском отследил я намётанным глазом и понял, что сам тоже попал под прицел оперативников.
По мраморным ступеням входила в грандиозную бетонную коробку бывшая обкомовская знать, переодетая из серых узких однобортных костюмов в двубортные и широкие, словно купленные на вырост.
С достоинством шли на встречу с новейшим литературным пророком трезвые мужики-грамотеи из ячеек местных партий.
Нахально пёрли пьяненькие курящие девицы.
Ковыляли въедливые скандальные старики с орденскими планками на чёрных смертных пиджаках.
Крутился и подпрыгивал в толпе восторженный дурачок, какие есть в каждом городе.
Весь этот люд спрессовывался в стенах фойе и дальше – в большом наклонном зале.
Спуски в амфитеатре между рядами были забиты любопытными, но в проходах партера оставалась пустота, ибо скромному, вежливому русскому человеку всегда неловко слишком близко к «начальству» – лукавому, битому русскому человеку спокойней с барином на расстоянии.
На этой-то, нейтральной полосе, я и обосновался.
Стоял у самой сцены, одной ногой на ступеньке, облокотившись на колено, и разглядывал пьяненького конферансье из неудавшихся провинциальных актёров, который, наверно, в последний раз дорвался до аншлага.
Растопыренными пальцами конферансье шаманил над лохматой головой, а администратор из-за кулис, приседая и ощериваясь, ладонью прикрывая рот со стороны публики, шипел: «Серёжа, кончай!»
Разбитной малый со сцены не слышал, продолжал травить байки.
Тогда в усилителях взвизгнуло, заклокотало, ударило по ушам вибрацией, – и всё стихло: это администратор предательски вырубил микрофон, голос «солиста» потонул в гуле зала, и Серёжа удалился, победно вскинув кулак над хмельной головой.
23
И тотчас из противоположной кулисы выскочил писатель-пророк – в джинсах и сталинском кителе с накладными карманами, с шотландской шкиперской бородой и длинными битловскими волосами. Всё было смешано на нём, отдавало ряженостью, эстрадностью, заботой об имидже, – русское слово «облик» отскакивало от него. Престарелый опытный шоумен разложил блокноты на столе и повис на микрофоне, трепеща всем своим сухим жилистым телом.
Он налегал на микрофон со страстью спортивного комментатора, заводил публику, ритмично проклиная коммунизм, как эстрадный певец делает это прихлопами и притопами для возбуждения аплодисментов. «Предположим, он действительно русский классик, – подумал я. – Но как-то всё нескромно. Гоголь в конце жизни жёг рукописи. Толстой бежал в Оптину пустынь. Здесь же празднуется личная победа».
Мимо меня, едва не сшибив костылём диктофон, взобрался на сцену по лесенке крепкий невысокий старик без ноги – седой, воинственный, заводной красноармеец Осташов, как он представился.
Ему было плевать на микрофон, на публику. Он шёл в атаку на миф, прорывался из этого, 1994 гда, в 1943-й, к этому престарелому теперь, капитану-писателю бравым сержантом с двумя орденами Славы, выкрикивал ему в лицо, в глаза обвинения в предательств. Это хорошо было слышно мне. А публика требовала: «В микрофон! В микрофон!» Пророк наивно пожимал плечами, изумлённо разводил руками. А когда красноармеец Осташов плюнул ему под ноги и, грохоча костылём, пошёл со сцены, то знаменитый летописец, будто бы выполняя требование публики, заговорил через усилитель об обманутом поколении, об отраве сталинской пропаганды, о жестокости лагерных охранников – в спину ветерана, побеждённого и гонимого, расталкивающего людей.
За этим стариком и я протиснулся на улицу.
24
Только два омоновца стояли теперь у дверей, да местный дурачок самозабвенно прыгал по плиткам перед Дворцом культуры, стараясь не ступить на затравенелые щели.
Голос «вещуна» из динамиков сотрясал тёплый розовый вечер русской провинции, подталкивал в спину.
Я спускался с горки по седловине тихой улочки, уже налитой вечерним холодком.
«Где больше одного человека, – думал я о людях в зале, – там и надсада, ложь, тьма. Там вместо неба – перекрытия, вместо эха – реверберация, вместо поэзии и красоты – публицистика и дизайн…»
В густом тёплом воздухе пряничного губернского города быстро рассеивались политические колкости великого литератора.
Чуден был закатный Владимир в своей русскости и старине!
Жёлтым подсолнуховым цветом пылали монументы присутственных зданий, ярко белели их колонны и портики.
Пунцово мерцали кирпичом неостывающего обжига купеческие особняки. Матовые соборы с бледным золотом главок никак не исчезали из виду: один заслонялся, другой показывался.
Я с радостью, надеждой поглядывал и выше – на небесный град, на буро-бордовые слитки туч: не под такими ли облаками и Мономах своих коней здесь поил?
И ответил сам себе: «Нет, небо всегда остросовременно».
Как маринист всматривается в море, так и я готов был часами глядеть на перьевую пряжу над головой, вихревые завитки, ворохи из облаков и валы.
Шагал рассеянным прохожим, сцепив руки за спиной, задрав голову, и думал, что как химия облаков неповторима, так и лепка их, краска, свет и тени – сиюминутны.
Воздушные моря, океаны так же полны очарования и драматизма, как и земные, водные, но несут в себе гораздо больше смысла. И если бы я был художником кисти, то рисовал бы исключительно жизнь неба.
Есть маринисты, а я бы стал облакистом.
25
Шоссе было узкое, затенённое старыми дубами и липами.
Километрах в тридцати от Владимира быстро стемнело, словно крышу навели над стенами леса.
Асфальтовой черноты морок обрушился серыми, свинченными потоками дождя, капли били в капот, взрывались и пылили.
От долгого смотрения в зеркало заднего вида у меня закружилась голова. Каждая обгоняющая в облаке брызг легковая несла с собой крах рейса.
Ожидание высунутого из кабины жезла, мегафонного приказа – изводило.
Я напрягался, настраивался на борьбу, изощрялся в придумывании уловок, понимая при этом, что сила солому всё равно сломит, что если догонят, то машину остановят и груз арестуют под любым предлогом. И мой плейбойский шофёр будет так же верен милицейским начальникам, как сейчас мне.
Предаст без вопросов.
Но пока что мы с полным грузом газет неслись в Москву свободно, и я самодовольно улыбался, вспоминая прорыв из склада, когда полчаса назад с поднятым флажком пропуска вбежал в будку охранника типографии и, не дожидаясь, пока бумажка наколется на гвоздь в стене, выскочил обратно.
– Отворяй, батя! – крикнул я стражнику уже с подножки машины.
Висящий на роликах железный щит лязгнул и сдвинулся в сторону. Как раз в это время за брючину меня дёрнул посыльный директора.
– Вас просят задержаться. Просят к Василию Игнатьевичу. В кабинет к нему идите…
Теперь, вдали от Владимира, я разобрал эту фразу, рассудочно вылущил из неё, что не сам директор просил зайти, а кто-то в его кабинете выше его и властительнее.
Конечно же, какой-нибудь мужик спортивного вида из пятого отдела славного провинциального города.
Сейчас мне это было абсолютно ясно, и я хвалил себя за интуицию. Но тогда лишь предчувствовал погоню, видел расширяющуюся щель в воротах, дальше за ней – свободу, поворот на московское шоссе, летящие по нему машины. И отчаянно врал посыльному, истово «пудрил мозги»:
– Передайте Василию Игнатьевичу – сию минуту буду! Вот только выедем, поставим машину в тень, чтобы краска на газетах не выгорела, – и сразу приду. Краска на газетах выгорает на солнце. Понимаешь? Краска!!!
Хотя кузов был под тентом.
– Вас приказано не выпускать, – простодушно настаивал посыльный.
– Ты что, офонарел? Да мне пропуск сам Василий Игнатьевич подписал! – лгал я. – Сейчас припаркуемся в тенёчке, я с тобой разберусь!
Проём ворот всё ширился. МАЗ втискивался, готовый боднуть напоследок углы и выскочить на волю. Посыльный, героически пятясь перед капотом, кричал вахтёру:
– Не выпускать!
По-стариковски обстоятельно служака в будке соображал, чему подчиняться – «документу» или слову не пришитому.
Помог мне дембель, он за ночь належался в кабине с подругой и теперь рвался на волю.
Нос грузовика до бортов уже втиснулся в расщелину ворот, и хотя вахтёр всё-таки включил обратный ход и проём начал смыкаться, МАЗ, только слегка ободрав тент, выскочил с территории.
– Гони на Суздаль! – приказал я.
– Это же в обратную сторону, начальник!
– Я сказал – на Суздаль!..
26
Дождь словно отмыл, отмолил нас у погони.
Я с удовольствием вдыхал опустившуюся на землю с ливнем свежесть неба, смотрел на остывающий желтоватый расплав облачных бугров. Когда поехали по кромке заливного луга Ворсклы, где не пролило, я опустил стекло, высунулся и, жмурясь от ветра, стал дышать сенокосом.
Два трактора закатывали траву в рулоны на безлюдном лугу.
Усилием памяти через свою душу пустил я на этот луг обросших щетиной сенной трухи метальщиков с длинными вилами – фронтовиков. Раскидал по «площадям» галдящих баб – вдов с машинно снующими в мозолистых руках гладкими черенками лёгоньких граблей. Усадил на унылых колхозных лошадок босоногих мальчишек. И среди них – себя.
Склонил солнце к лесу и поскакал от сенных храмов в деревню на изработавшейся коняге: вица в руке вместо плётки, под голыми пятками – шлея, железное седёлко бьёт в промежности, хомут мотается на тощей лошадиной шее, глупо машет ушами гужей…
Старый Борька споткнулся о глинистую колдобину, и я нырнул с коня вперёд, ударился оземь по касательной, небольно. Лежал на горячей дороге лицом к небу. А конь подошёл, встал надо мной, и с ободранного носа животины капнуло на мою белую рубашку кровью…
Я посильнее ухватил локтем дверцу машины. Глазами стал выцеливать каждую кулижку на лугу, каждый холмик. Увидел, почуял, услышал, как душа того Борьки с сонмом других конских душ витает здесь, над всеми другими русскими лугами, настоем высохшего в валках клевера, журчанием холодного ручья, дымом дешёвого мужицкого курева.
Лошадиная душа жила и в этом ревущем на шоссе МАЗе, из которого выглядывал какой-то бородатый мужик.
В выставленном на обдув локте покалывало, несмотря на жару, от переохлаждения. Чёрная сыпь дорожной копоти покрыла руку. Фурчал ветер в лицо, проветривал душу от страхов.
Шофёр грузовика привычно на каждом толчке ругался. Занавески за спинками сидений трепало сквознячком, и в зеркале было видно, как подруга дембеля в одном купальнике возлежит на сбитых простынях.
27
Карта местности оказалась приблизительной. Проскочили через какую-то необозначенную речку, долго гнали вдоль болота, не существующего на бумаге. Мелькнула надпись на щите: «Черноголовка». Я подался вплотную к стеклу, рыскнул взглядом по обочине.
Околица посёлка начиналась сараями, погребами, одинокими новостройками. Внизу у реки полыхнул свежей желтизной наполовину сложенный банный сруб, закиданный от дождя тёсом.
– Стой!
МАЗ пал на передок, девчонка сзади перекатилась набок и взвизгнула вместе с тормозами – за двое суток первый раз при мне подала голос, скромница.
Грузовик задом подобрался к срубу, намяв в цветах две глубокие колеи.
Оглушённый гонкой, я, спрыгнув в траву, услыхал, как овсянка в черёмухе на берегу высвистнула: «Удивительно видеть вас здесь».
Мне нравилось переводить с птичьего языка.
Заброшенный сруб подступал под днище грузовика.
Первые пачки газет легли на фундамент из щепы, и закипело «строительство. Шофёр подавал, а я вёл кладку по всем правилам – со связями и подбивкой. Комары донимали, сладостно впивались в лопатки, в плечи, легко прокалывали влажную от пота майку.
Я терпел, поторапливал напарника: обидно было бы попасться на последних минутах.
Помог шофёру закрыть борт, дал положенные двадцать тысяч.
– Жене на конфеты.
– Да какая она мне жена, что вы! – неунывающий водила закурил на дорожку. – Вчера познакомился, сегодня ручкой сделаю. Я ещё молодой, погулять надо.
Его МАЗ дунул вбок сизым дымом и вылез на шоссе.
Напоследок я увидел, как девчонка перебралась на моё место в кабине, повернула зеркало на себя и стала причёсываться. «Сойдёт где-нибудь на „Соколе”, наврёт с три короба родителям. Тоже гуляет, нагуливается. Живёт полноценной половой жизнью. Другой не знает. И не желает знать. Тёлка. Бикса. Или как их там зовут?».
28
Я разделся до трусов и сел на брёвна – остыть.
Змейкой пролетели луговые бабочки-желтушки. Овод закружил, принюхиваясь к сдобному интеллигентскому телу.
Тишина вокруг стояла деревенская.
С одеждой в охапке (не хватало еще, чтобы украли) я спустился к реке, уложил тряпьё на спуске и повалился в воду.
Прокалённое тело долго не остужалось. Руки впереди в гребке казались жёлтыми, покойницкими. Неведомая угрюмая глубина настораживала. Когда в загривок впивалось слишком много комаров, я нырял, открывал глаза в бирюзе и рывком выгребал наверх.
Лёжа на спине, смотрел, как промытые дождём облака опять пузырятся мыльной пеной, взбухают по всему окоёму, словно восполняют недостаток, торопятся занять место тех, которые только что ливнем обрушились на землю, истаяли.
Накупавшись, позвонил в редакцию, сообщил свои координаты и стал поджидать на обочине шоссе.
29
Дул тёплый сильный ветер. Тени молодых низких облаков так ритмично и часто накрывали меня, что, казалось, солнце моргало.
Я стоял на обочине шоссе с травинкой в зубах не меньше часа, пока издалека не просигналила голубая «шестёрка» Варламова.
«Командир» затормозил передо мной и вырос из кабины – великоватый в сравнении со своей машиной, в белом тропическом костюме, не хватало только пробкового шлема.
С размаху в своей ладони согрел мою руку.
За ним остановилась побитая и ржавая «Волга» Онегина. Круглый хохол-казачок, выйдя из неё, подтянул джинсы на животе и пошёл ко мне с готовой на языке и в глазах швейковской шуточкой (два года журналистка в Чехии и разыгрывал в тамошних пивных бравого солдата).
Далее приткнулись облезлые «жигули», из которых вышел чёрный, моджахедистый Васильев в армейском жилете на голом смуглом теле. Он издали почтительно поклонился.
В зелёной «Ниве» подъехал татарин Шайтанов и тоже направился ко мне на своих кривых ногах и с язвительной улыбочкой на рыжем лице.
Опять, как день назад, после возвращения из деревни, мне жали руку, били в плечо, обнимали и тискали. А большой белый человек в центре этой странной группы на девяносто седьмом километре Ленинградского шоссе командовал:
– Через час номер должен быть «впрыснут» в Москву. Сане – благодарность и двойной оклад. Быстро в цепочку!
Я залез в сруб, принялся выкидывать пачки.
С рук на руки они кувыркались в багажники легковушек.
30
От усталости, от вони автомобильных пробок я временами впадал в забытье и для взбадривания поминутно отхлёбывал джина с тоником – в последнее время подсел на это пойло, а Варламов неутомимо, легко, казалось, одной тяжестью своих больших рук поворачивал руль вправо-влево и дышал полной грудью.
Эпическая его душа, по-медвежьи громоздкая в берлоге жигулёвского салона, зажимала в угол мою лирическую птичью душу.
Он таранил поток машин, будто танком. А меня – своей оголтелой разбойничьей вольностью.
Я блаженствовал от езды и алкоголя.
Он, сын погибшего на войне, пребывал с детства в святой истерии безотцовщины, в себе нёс смерть отца, готовность к гибели по его подобию.
Обласканный выжившим на войне папой, залюбленный в полноценной семье, я нёс в себе ленивую радость бытия.
В узких губах на безбородом лице Варламова была стиснута жажда убийственной самоотдачи – строками собственных книг, горячими фразами митингов, передовыми «ЛЕФа».
Мне в деревню уже хотелось, с удочкой опять посидеть, в бороде почесать. А Варламов кричал:
– Сейчас я тебя познакомлю с неким Истриным! Он из новых, из состоятельных. С ним крутая разборка намечается. Пахнет кровью. Надо упредить публикацией. «Раскрути» на полполосы.
А я думал в это время о счастливом своём схождении с Татьяной.
И как там Сашенька?
Варламов уже изворачивался на сиденье, загонял машину задом под портик особняка писательской конторы, приютившей «ЛЕФ». Без слов вышел, захлопнул дверцу, – только успевай догоняй.
Оптовая торговля свежим номером уже вовсю шла через распахнутое окно редакции. Варламов пробирался сквозь толпу распространителей, звенел тяжёлой связкой ключей на пальце, перешагивал через тележки, рюкзаки, баулы, подбадривал войско.
– Здравствуйте, друзья! Рад видеть. Спешу. Так держать. Извините, времени в обрез.
Толпа курлыкала в ответ. Бедные пожилые люди, по-пионерски пылкие и чистосердечные, любовным взглядом обласкивали Варламова, являвшегося для них и знаменитым героем митингов, и работодателем-хозяином.
Я едва поспевал за командиром безвестным порученцем.
31
В толстых термосных стенах особняка держалась прохлада. Единственный редакторский стол в кабинете ломился от вина и закусок. Как все, я сел на стопу газет, потеснив в угол за шкафом первого друга моего московского – худощавого Карманова, стриженного «под Чернышевского», в очках, похожих на пенсне.
– «Дядя», с пива кое-что будет стоять криво.
– Да это джин, «племянничек».
– Всё равно, дай глотнуть.
Я отдал банку и завалился в нишу за шкафом. После всех передряг командировки блаженствовал в гомоне знакомых голосов, в мелькании приветливых лиц. Не думал не гадал, что в третьей молодости заведу новых друзей и полюблю их, как в первой. До сих пор считал, что настоящая дружба кончается лет в восемнадцать.
Тут был весь «штаб» редакции.
Военкор Булыгин потряхивал чересчур русскими пшеничными кудрями, морщился, вытягивая ногу, покалеченную в октябре у Белого дома. Что-то по-декадентски путано вещал милый еврей Ценципер, надувался для солидности, раскатисто басил. Бритый наголо, страшноватый абрек Шайтанов грубо шутил с девчонками. Тоже стриженный под «ноль», но совсем не страшный Швейк – Онегин насыпал себе в горсть таблеток против астмы. Долговязый «чёрный директор» Коля Пикин, непоседливый, вечно топчущийся в боксёрской позе и всегда готовый куда-то сорваться, то и дело выходил из комнаты и, курнув оставленный на пожарном ящике неугасаемый чинарик, тотчас возвращался.
Суперинтеллектуальный Саша Парыгин сидел смиренным монахом-послушником. Ему втолковывал расценки на ремонт жилья горластый поэт Воронин, бросивший стихи после удачной женитьбы, толстевший и богатевший теперь на продаже квартир.
Васильев чистил газовый пистолет. Какой-то отрывок читал на память художественный юноша Алёша Фарфоров с узелком кашне в распахнутом вороте рубашки.
Его слушали Витя Саенко – чувствительный драматург с глазами «на мокром месте», и поразительно ясноглазая заведующая отделом писем Филипповна. Галка-самопалка и целомудренная лобастенькая Зоенька тупыми ножами кромсали закуски. А распоряжалась застольем в роли мамки-старшухи торговка Тамара, вся в золотых перстнях и брошках.
Когда Варламов пришёл, сел и стал говорить по телефону, она, пользуясь минутным отлётом его души к абоненту, ухватила его за голову, едва ли не за уши, и принялась целовать, пришептывая: «Как я его люблю!»
Положив трубку, Варламов, будто бы удивлённо, спросил у окружающих:
– Кто это меня сейчас облизал?
– Это я, Андрюшенька. Как тебе моя новая причёсочка?
– Теперь ты похожа на киллера.
– Ну, Андрю-юшенька, – укоризненно, с пожизненной любовью, простонала Тамара.
Чужим здесь был только человек лёгкой служебной конструкции в твидовой «тройке». Хотя он и пытался вести себя вольно, под стать редакционной братии, но губы его в улыбке растягивались странно прямоугольно, а из раструба глотки вырывался неестественно сильный и резкий смех.
«Наверно, это и есть Истрин», – подумал я.
Рюмку негде было поставить – так была забита комната людьми и газетами.
В руках держал кто чашку, кто гранёный стакан, кто баночку из-под майонеза. Единственный редакционный фужер был у Варламова, произносившего свой фирменный тост.
Он водил этим фужером из стороны в сторону, как исполнитель романсов у фортепияно, и с лицейской пылкостью импровизировал о выходе очередного номера, о горстке верных борцов, о русских витязях и об упырях демократии.
Героические мотивы перемежались шуточками. Но в конце концов он опять возносился к высотам патетики.
А в завершение, как всегда, обругал себя деспотом и попросил прощения у всех.
– Аллах милостив, – насмешливо подытожил Шайтанов. – Молитесь, Андрей Андреевич, и будете прощены.
Ревнивая Тамара накинулась на него:
– Бес! Бесище! Сатана! Иди в своей мечети распоряжайся! Андрюшенька, дай я тебя поцелую.
Выпили и загомонили, заговорили одновременно, каждый о своём.
Мне из ниши отрывочно, раскадрованно открывался Варламов в постоянных затемнениях тел, рук и голов. Его упросили спеть. Он зажмурился, упёрся руками в колени, кругляки плеч вздулись под рубахой, и без кривляний, сразу затянул хрипловатым тенором:
Как у нашего хоромного строеньица,
Как у этого столба, да у точёного,
Уж подогнаны ступистые лошадушки
Под меня-да под несчастна добра молодца…
Спел от сердца, от живого. Навеял глубокую печаль. «Откуда могла взяться эта жалость у прожжённого, столичного тёртого дельца?» – думал я.
И захмелевший Карманов насмехался над «несчастным добрым молодцем».
– Прямо страсть, какой несчастный! – шептал он мне. – Такая хорошая жена! Девки на шею вешаются. А туда же, несчастный.
– А ты хоть знаешь, «племянничек», что такое «хорошая жена» и девки на шее?
– Ну, приколол, «дядя», приколол. Куда уж нам, холостякам.
– Нет, ты помнишь, как он из Ингушетии приехал, с той первой заварухи на Кавказе, и сказал: «Опять надо тупо жить дальше». Понимаешь, он ведь смерти там искал. А помнишь, как говорил: «Напишу роман о том, как я стал алкоголиком». Не помнишь? А я и без его романа знаю, как становятся алкоголиками, если решают до конца жить с «хорошей женой». И потом ищут смерти, чтобы поскорее отбыть срок. А ну, налей, «племяш». Давай выпьем. А то я что-то разгорячился. Могу тебе сейчас какую-нибудь грубость сказать.
– А если ты, «дядя», тоже пьёшь, так что это значит? Что и вторая жена у тебя «хорошая»?
– Татьяну не тронь! Ибо я теперь не пью. Я теперь – гуляю. Тут разница, как между хорошей женой и любимой. Тебе не понять. Наливай.
– Всё равно ты пьяница, «дядя».
– Нет, я гуляка. Гульнуть – люблю.
Говорила вся редакция, все десять человек одновременно.
Одна Тамара не забывала о деле – спускала пачки газет за окно и принимала взамен деньги из рук мелких торговцев. Набирала пятьсот тысяч и тут же оборачивала их недельной зарплатой кому-нибудь из пирующих, без всякой расписки, на веру.
Такой стоял крик, шум и хохот, что Варламову пришлось кинуть в меня комком бумаги и только затем поманить. Боком пробираясь к «командирскому» столу, я проверил ладонь – не потная ли?
Рука Истрина оказалась маленькой, холодной и костлявой.
– Читал, читал, как же! – уверял Истрин. Хотя я точно знал, что читают мои акварельные «клочки» и знают меня только самые буйные поэты из пёстрого зала Клуба литераторов.
Не мог я быть по вкусу этому человеку с удлинённым, словно слегка надрезанным ртом. Таких интересуют драчливые политические заметки на первых полосах, скандалы и разоблачения.
Даже если бы этот плотоядный рот был замаскирован усами с интеллигентской бородкой, то и тогда бы не прибавилось в нём душевной тонкости. Оставалось ещё бледное, шелушистое лицо, в розоватых веках острые глаза, вонзившиеся мне в душу.
Истрин вдруг, не прощаясь, вышел из комнаты.
Резким выбросом пальцев Варламов приказал мне идти следом. Вот так нынче давались редакционные задания – о командировочных удостоверениях и суточных не мечтай. Скажи «спасибо», что подкидывали и тебе удочку, – забрасывай и лови. Клиент платит редактору. Возможно, и корреспонденту «отстегнёт».
Истрин сам сел за руль «кадиллака», впустил меня и молча резко погнал машину с места на красный. Огонь светофора зловеще блеснул в его глазах. От неестественной четырёхугольной улыбки и следа не осталось. Человек был захвачен яростной одержимостью. Из щели на потолке он достал папку с золотым тиснением «Евротранс» и передал мне.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.