Текст книги "Я русский. Вольная русская азбука"
Автор книги: Александр Образцов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Сдержанная горечь
Сдержанная горечь – вот что ценится во всех правильных литературных проявлениях. Кажется, это начинается с Шекспира, с его «жизнь – это записки идиота, в ней много страсти, но нет смысла».
Кажется также, что первые богоборческие опыты создали столь упоительную форму для Чайльд-Гарольдов, что эта форма в дальнейшем даже не модифицировалась. В эту традицию полностью помещаются все новые литературы.
Немногие решились выломиться из правильного ряда. Мелвилл, Платонов, Фолкнер, Мандельштам, рискнувшие вдохнуть вольный воздух океана, получили свои шпицрутены. Чехов был столь тонок и изящен, что умудрился проскочить мимо критиков, как гладиатор мимо качающихся чугунных шаров с шипами, – но они опомнились после его смерти и приписали ему безверие и тоску, то есть измену благородной сдержанной горечи.
Создается впечатление, что здесь не просто литературный вкус – здесь нечто большее.
Здесь укладка человеков во гробы, здесь обрекают на неподвижность, здесь отнимают надежду и страсть к жизни. Это выгодно только Тому, кому это выгодно.
Сестра сдержанной горечи – ирония. Она пародирует гнев и хохот.
О стихотворениях Ф.И.Тютчева
Известны неудачи Тютчева с публикациями стихов. Подобные же неудачи сопутствовали Баратынскому. Но если Баратынский в конце концов не вынес непонимания и отошел от литературы, то жизнестойкость Тютчева оказалась удивительной. После пятнадцати лет молчания его стихи не утратили своего напора и глубины.
Открытый Пушкин и закрытый Тютчев. Есть какая-то божественная, иначе не скажешь, самоотреченность в позиции Тютчева. Поразительным примером жертвенности в двадцатом веке был Мандельштам. Это нежелание ни на йоту поступиться своими принципами основано на твердом знании своего пути.
Вся та блестящая поверхность жизни, на которой Пушкин чувствовал себя как дома, на которой он построил города своих стихов с их влюбленностями и разочарованиями, не отрицалась Тютчевым. Жизнь есть жизнь. Такая поэзия сплачивает, создает ощущения порядка и благоустроенного быта. Тютчев не мог прельститься этим. Его тема – жизнь души в природе, в мироздании. «О, бурь заснувших не буди – под ними хаос шевелится!»
Больно вырывать из контекста строки для подтверждения какой-то мысли. Трудно приступить к разбору стихов, которые любишь. Но скоро забываешься, потому что это – один из элементов наслаждения общего.
О чем ты воешь, ветр ночной?
О чем так сетуешь безумно?..
Что значит странный голос твой,
То глухо жалобный, то шумно?
Понятным сердцу языком
Твердишь о непонятной муке –
И роешь и взрываешь в нем
Порой неистовые звуки!..
О, страшных песен сих не пой
Про древний хаос, про родимый!
Как жадно мир души ночной
Внимает повести любимой!
Из смертной рвется он груди,
Он с беспредельным жаждет слиться!..
О, бурь заснувших не буди –
Под ними хаос шевелится!..
«Ветр ночной» – не ветер. Ветер бывает днем. Ночью он ветер в поле, в лесу, на улице, но при свете свечи в черные окна ломится «ветр». «Сетуешь» ложится в один ряд именно потому, что это домашнее слово. Оно помогает создать ощущение тепла, небольшого пространства для человека, вокруг которого воет «ветр ночной». Определение «странный» казалось бы неопределенно, неконкретно, но здесь как раз тот случай, когда оно – единственное. А какие тонкие оттенки передают «глухо» и «шумно»! И тут же «роешь» и «взрываешь»! Коренным словом в этом восьмистишии является «взрываешь». Оно определяет момент контакта «сердца» с природой. В следующих двух строках определение «родимый» создает скрытый, незнакомый мир «сердца», то подсознание, куда спускается Тютчев. Слово «жадно» одно дает и характер, и даже глаза человека.
Неточным мне кажется здесь «любимый». Но тогдашние возможности рифмовки, видимо, не позволили Тютчеву найти единственное решение. И еще: звук «з» в «заснувших» несколько нарушает нарастание, маятниковый, гигантский мах стихов. Точнее – «уснувших».
Для всего стихотворения характерен ритм биения сердца, а вернее – маятника, который вначале раскачивается в настенных часах, а затем его амплитуда неудержимо расширяется, чтобы в двух последних строках достичь границ Вселенной.
Рифмы Тютчева богатые. И самое удивительное то, что при общей для его времени приблизительности образов, достигаемой такими рифмами, он передает все, что хочет передать.
Показательно в этом отношении изумительное стихотворение «Здесь, где так вяло свод небесный…»
Здесь, где так вяло свод небесный
На землю тощую глядит, –
Здесь, погрузившись в сон железный,
Усталая природа спит…
Лишь кой-где бледные березы,
Кустарник мелкий, мох седой,
Как лихорадочные грёзы,
Смущают мертвенный покой.
Всего лишь два четверостишия, почти целиком описательные, разрешаются, врываются одним словом. Не случайно «вяло». Вяло идет перечисление «тощей земли», «железного сна», «усталой природы» («усталая», правда, здесь определение со скрытой мощью, как готовые напрячься мышцы). Так же вяло идут «бледные березы», «кустарник мелкий», «мох седой» и – ЛИХОРАДОЧНЫЕ – дают жизнь. Именно это стихотворение рождает мысли о волшебстве. Как, почему оно так действует? Откуда безбрежность и мурашки по коже? Какая ассоциативная связь, с чем, так пробивает током?..
Но это случается, видимо, когда Бог присаживается на краешек стола.
Война в литературе
1.Сложилось неправильное представление о литературе, как о вполне безопасном занятии. Образ писателя, драматурга, а тем более поэта в общественном сознании традиционно сближается с религиозными типами – безусловно смиренными, не отвечающими на оскорбления, попросту трусливыми и никчемными. Поэтому глубоко несправедливым кажется выделение литераторов среди остальных членов человеческих коммун. Даже финансисты, даже кинорежиссеры или боксеры, даже политики (кроме тоталитарных монстров типа Сталина или Гитлера) не имеют такой славы. И все за что? За странное умение, вернее сказать – ловкость письменной речи.
Сегодня, когда литераторы наконец-то оказались задвинуты в полное безвестие, можно с достаточной степенью безопасности рассуждать на темы, давно перезревшие. В таких рассуждениях вырабатывается подход. Хотя бы классификационный. Нет, речь не идет о возрождении литературы, как способа завоевания мира. Речь идет о войне в литературе.
2.Действительно – как хорошо, тихо, спокойно. Никто не зыркнет, не цыкнет. Поэтому рассмотрим основной фронт войны – поэзию. Конечно, могут сказать – что такое поэзия? Максимум: женский задыхающийся шепот, клятвы в любви до гроба и трусливый побег поэта на рассвете. А я скажу, что поэзия по силе не уступает религии, а одномоментно и безнадзорно ее значительно превосходит. Человек, как известно, верен только сильнейшим впечатлениям. Все равно он к ним возвращается. Поэтому сила поэзии неоспорима, пусть сегодня это звучит забавно.
Эти строки написаны не для идиотов, как это может показаться. Бывают такие мероприятия, когда нужные люди в рассеянности занимаются чем-то иным, а хочется привлечь именно их. И эти строки сравним со звуками пионерского горна. Чтобы все собрались. А идиоты сами отсеются, в процессе.
Итак.
3.Еще несколько слов не по существу. По поводу так называемой борьбы поколений. Это как бы существовал Союз писателей, а потом его вымыли из шланга и пришли концептуалисты или нонконформисты, какие-то из очередных сволочей. Так вот и об этих реликтах рассуждать не будем, чтобы не создавать им лишнюю рекламу. Они сами. Пусть. Не страшно. Их тоже вымоют, уже скоро.
4.Где-то после смерти (не гибели, конечно. Все не случайно) Лермонтова обозначился кризис поэзии в России. Конечно, в Европе все было по-другому. Но скажем так: в России с ее вспыльчивостью и способностью пробегать за единицу времени немыслимое расстояние, время иногда чрезвычайно уплотняется и легко поддается классификации. Во Франции, допустим, Ронсар совсем рядом с Верленом. А в России Державин и Бродский разбежались на миллионы световых лет. А почему? Потому что в своих метаниях обшарили все мыслимые пределы. И убедились, что бегали напрасно, надо было сидеть. Но для постижения этой великой истины надо иногда срываться с места и лететь за горизонт.
Конечно, лучше сидеть. Как Тютчев. И кропать на салфетках. Все равно кто-то подберет и растиражирует. Но это уже буддизм. А мы как-никак европейцы. Поэтому продолжим о Лермонтове. Ведь как начинается кризис? Кризис начинается немного не доходя до высшей точки. И Лермонтов пер к этой высшей точке всей русской поэзии неостановимо, но со смертной тоской. Он страшился стать Богом. И правильно делал. Потому что до него человека приподняли выше всех столпов, а что из этого получилось – известно только нам сейчас. Поэтому кризис русской поэзии после смерти Лермонтова был полным и беспощадным. Я тут Некрасова со Случевским не стану тревожить. Унылые строки русских романсов и тюремных песен красноречивее всяких слов. Затем появился Блок, великий труженик обновления. И Блок, что бы ни говорили, это самое серьезное во всей предыдущей русской поэзии. А вот надо же: обновление окончилось конфузом в 18 году. Не скажу – трагедией, потому что у трагедии свои кровавые и моментальные итоги. Блок тихо умер, как всякое обновление, реформа, компромисс.
5.Все ждут сообщения о Маяковском. Но я скажу о Мандельштаме, который не стал заниматься обновлением, то есть пахать то же поле в сотый раз, уже и не ожидая тучных урожаев, а лишь мистически веря в избранность там, где надо знать об удобрениях и севообороте. Мандельштам чудесный путешественник. Может быть, это связано с его национальностью, но как-то не хочется мешать сюда это. Потому что Мандельштама нельзя назвать великим еврейским поэтом. Он – великий русский поэт и его у нас можно вырвать только с почками и селезенкой. И хватит об этом. Родного человека не сортируешь по цвету кожи или волос. А родным должен быть любой из двуногих.
6.Путешествия Мандельштама имеют внешний признак – дружбу с бегуном Гумилевым. Но внутренние признаки куда значительней и ярче. Если Пушкин пытался стать европейцем, то Мандельштам уже научил европейцев их истории.
Они и жили в два направления. Если Мандельштам (в паруса позднему Анатолию Фоменко) дул в Элладу и Италию Тассо (отрицая тем самым фальшивые древности историков-марксистов) и в Армению и вообще по географической карте, которая является, пожалуй, лучшим произведением живописи, то Хлебников посвятил себя Родине, каковой являлась для него (все те же паруса Фоменко) вся видимая Азия.
7.Так мы обозначили здесь тот ряд чистой поэзии, не смазанной примесями, который сегодня оказался в глуби скал и почв, с неразличимыми пока родниками. А война в литературе, развязанная Маяковским и другими башибузуками, в конце концов, и привела к всеобщему осмеянию поэзии, к ее задворкам.
Где возникают войны? Войны возникают (используем систему доказательств великого Сталина, понимавшего чугунную поступь повторов) на периферии. Олимпийцы еще только разворачивают головы, а под ногами у них раздирается почва. Массовый старт грамотных, так любовно напутствуемых Львом Толстым, был подобен набегу саранчи, обожравшей все зеленые ростки. После Маяковского, после Суркова, после Егора Исаева (как стремительно уменьшается перспектива, просто геометрически) фигуры типа Арсения Тарковского или Александра Твардовского (если сводить права человека) стали смотреться растерянными истуканами.
8.Но каковы были методы войны? Ее тактика, в данном случае обеспечившая башибузукам оглушительную победу? ибо о стратегии набега говорить нельзя, ее вообще не бывает в набегах (еще в паруса Фоменко).
Тактика же не приготавливается заранее. Тактика – это Ленин, улица, кабак. Когда полупьяный приказчик с жирным масляным пробором грохается в гостиной на вощеном полу, то он смешон и в центре внимания. Когда пол приобретет вид мостовой, грохаться уже никто не будет. И смех прекратится.
Первые атаки на литературу для избранных еще не имели наглости мата. Но они пробили бреши, в которые хлынула литературная критика. Наследники Белинского давно уже ждали момента. Он настал. Неважно, чем была обусловлена ярость критиков. Хочется думать, что цинизма там было меньше, чем стремления к народной пользе, к правильному течению лит. процесса, к отрицанию труда как основания успеха. Критика по своей сути не имеет мировоззрения, потому что она по профессии расщепляет, анализирует, закрепляет каноны. Поэтому пятьдесят лет мировая литературная критика дула в дуду марксизма, а последние пятьдесят – строго наоборот.
9.Однако литература, воспетая и во многом изготовленная при отсутствии мировоззрения теми же критиками по существу, не могла дотянуться даже до нижних ветвей древа, как ни подпрыгивай и на какие спины не вскакивай. Всевозможные стимуляторы типа премий, собраний общественности и сочинений, типа просто выжигания иных образцов также не дали результата. Хотя тексты были уже практически неотличимы от классических. ………… ……., ….. – чем не Чехов? ….. …., ……, …., ……. – чем не Толстой? …… …… – чем не Достоевский? И ряды можно продолжать и множить с одним лишь условием – не называть при этом фамилий и стран, потому что хотя никто как бы и не цыкает и не зыркает, а бдят. Тем более что и без фамилий все ясно.
10.Конечно, без примесей нельзя. Всегда поэзия будет мешаться с одной стороны с прозой и драматургией, с другой – с публицистикой и филологией. Но когда война, то надо размежеваться. Надо хранить ковчег завета. Откуда в поэзию должны были хлынуть вандалы? Из прозы с драматургией? Но там люди занимаются своими делами, они лишь вторгаются в границы, чтобы поправить породу. Не более.
Публицистика и филология к захвату чужих территорий более пригодны. И по причине своей прикладной роли при соседстве с такими угодьями. И по причине всеобщего грабежа. Вспомним хотя бы возвеличивание дирижеров, исполнителей, директоров и хранителей музеев, а то и министров культуры – тоже ведь мечтают о закрытии творчества. Хватит уже творить. Человечество и так не может запомнить произведения искусства.
11.Здесь публицистика с филологией оказались, конечно, в меньшинстве. Хотя их творчество и было уже не совсем творчеством, а как бы интерпретацией и во многом сектантством, но для хранителя музея, скажем, это была уже крамола. И крамола тем более возмутительная, что творилась не всплывшими из небытия мертвыми именами, а современниками. При этом хранители бурно двинулись в сторону личного имущества, а филологи и публицисты вытеснили все литературные жанры с их территорий.
В результате поэзия стала неотличима от рассуждений на общие темы. Проза основным своим признаком узаконила обязательную вторичность. Драматургия отодвинулась на место киносценария и ниже, утратив права даже на музыку текста.
12.Однако куда же скатились поэты, прозаики и драматурги, сбитые со своих территорий и лишенные даже видовых названий? Ведь если Евтушенко или Бродский сейчас поэты, то кто в таком случае Володин или Буркин? Если Сорокин или Акунин сейчас ведущие прозаики, то кто в таком случае Петрушевская или Эппель? Если Горин или Гришковец сейчас драматурги, то кто в таком случае Садур или автор этих строк? Ситуация войны и полного разгрома литературы не позволяет составить даже приблизительное представление о скрытых литературных величинах. Их место – среди толпы. Они слились.
В таком раскладе великолепным барометром ненастья стал читатель. Он не может влиять на исход сражения – и он повернулся спиной к так называемой литературе. Более того, он явно издевательски предпочитает сегодня Маринину и Донцову, к большому конфузу у названных прим. «Читатель всегда прав» – поругивали его саркастически. Зря.
Советы драматурга
Я начал писать пьесы двадцать лет назад совершенно случайно. И это в известной степени оправдывает меня в собственных глазах. Двадцать лет жизни, правда, уже не вернуть, а приобретенный опыт немногого стоит. И все же. Я рискну дать несколько советов начинающим драматургам.
Совет первый. Ваши пьесы никому не нужны. Их и так слишком много. Если у вас есть хоть какое-то сомнение в том, начинать или не начинать, – не начинайте! Пишите прозу. Занимайтесь журналистикой. Стихи писать не посоветую, но – пишите стихи! Это хотя бы красиво до определенного возраста.
Совет второй. Если вы все же написали пьесу, то никому ее не показывайте. Можете говорить на каждом углу, что вы написали гениальную пьесу, но упаси вас Бог показать ее кому-то!
Совет третий. Если вы все же показали, не удержались, то уже через пять минут, ужаснувшись, догоните этого человека и вырвите пьесу из рук! Если догнать не удалось, умоляйте, требуйте возвращения по телефону, телеграфу – сразу, немедленно, как только представится такая возможность.
Совет четвертый. Если вашу пьесу кто-то надумал ставить, – не соглашайтесь на это. Грозите судом, заклинайте памятью предков, попробуйте дать режиссеру по шее. Пишите анонимки на людей, занятых в спектакле.
Совет пятый. Если дело дошло до премьеры – не ходите. Даже если к вам на дом пришлют выпускницу театрального института на высоких каблуках и в высокой юбке. Напишите возмущенное письмо по поводу спектакля в городскую газету. Пусть это сделают все ваши друзья.
Совет шестой. Если пьеса все же пошла широко, и на ваш счет в банке сыплются переводы со всех концов света – прочтите совет первый и придерживайтесь его до конца дней своих.
Москва
Смертельная столица
Мы вынуждены тащить на себе проклятие Москвы
1. Инцест
Петербург, хотя и нежеланный сын России, но сын – от кичливых западных кровей и упрямых русских. Так вот Петербург, персонифицировавшийся со всем «прогрессивным, передовым», в ярости на свою деревенскую матушку, не нашел ничего лучшего, как грубо изнасиловать ее.
Однако, совершив столь страшный грех, он быстро пришел в себя и посыпал голову пеплом (Блок, Учредительное собрание, бегство Ленина в Москву, Кронштадт).
От инцеста родилась дочь – Москва.
Советская Москва не имеет ничего общего с Москвой Островского, Грибоедова, Кутузова, первых Романовых. Она близка к своему состоянию при мифическом Иване Грозном. Вернее, тогда Москва была в большой степени Россией, и Иван изнасиловал Москву – мать свою. И поплатился. Мы почему-то не хотим замечать грозных ответов неба на преступления. Для нас, если тиран не наказан небом громом и молнией тут же, на месте, то он ушел от ответственности. Это в нас говорит язычник, вера которого так же жестока и груба, как его жизнь.
Итак, Москва нынешняя – дочь инцеста, ловкая, бесстыжая, но несомненно больная физически и душевно. Ее лечить надо, а ее поставили руководить.
И Россия, изнасилованная, избитая, также поменяла свое лицо, всю свою суть. Растерянность, ужас, владевшие ею, сменились отупением и покорностью. Разве что в войну она вспомнила себя в виду последних мучений и невиданных жертв, и – сверкнула глазами. Очаровав даже мучителя своего, Сталина.
Грех Петербурга, унижение России, горе Москвы давят и давят на нас.
Приближается какое-то искупление.
Потому что так, плавно, по дуге, по демократии, по науке мы не очистимся. И те чистые лица, которые мелькают среди нас, кажутся нам издевкой над нами.
«Мы» – говорю я, потому что не хочу спасаться в Майнце или Лос-Анжелесе.
«Я» – здесь не спастись.
Спастись можно только – «мы». Как Германия. Как Япония. Как Чехия. Как Махатма Ганди.
2. ПровинцияВсе плохое начинается великими именами. Когда Гоголь писал волшебные сказки о Малороссии, великую пьесу «Женитьба» и петербургские повести, он еще не предполагал таких черт своего характера, как доверчивость и слепая любовь. Иначе он не бросился бы в проекты, подсказанные Пушкиным. Или хотя бы оставил их на потом. Нет.
Всей силой своего ослепительного таланта он пустился в путешествие по жалким схемам анекдотов. Забавные, изящные в разговоре, эти анекдоты от пристального внимания к ним превратились в злых насекомых. «Ревизор» и «Мертвые души» и породили в дальнейшем русские революции и террор. Они обозначили врагов, они избрали в качестве врагов власть имущих. Они вооружили недорослей динамитом презрения, самым простым, самым универсальным и самым громким из оружий.
Это большая тема. Я коснусь здесь только одного – роли провинции в России. В сущности, эта великая пьеса («Ревизор») сформировала на века роль и место провинции в России. Это она оказала решающее влияние на жизнь, не имея на то никаких прав.
Как раз провинция в России во весь московский период – и в начале петербургского – была так сильна, что заставляла трепетать поляков, Наполеона, Петра и Екатерину. Как раз в провинции росло и крепло государство. В центре оно загнивало. Однако тут же вспоминался «Ревизор», Чичиков с Собакевичем, и на экранах ТВ снисходительные баловни народа через губу рассуждали о Самаре, Иркутске и Дудаеве.
Чечня вспыхнула от непомерных амбиций Москвы. И, в большой степени, из-за великих, катастрофических заблуждений позднего Гоголя.
Таково влияние литературы на жизнь. Как бы его не пытались принизить. Не случайно верховные власти лет триста пытаются его регулировать. Тщетно.
Сегодня Петербург-Ленинград оказался в странной роли псевдостолицы. Провинция им восхищается и готова принять в роли своего вождя, но сам он не желает быть провинцией. В этом основное противоречие русской жизни.
Пока неразрешимое.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?