Текст книги "Юные годы медбрата Паровозова"
Автор книги: Алексей Моторов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
– Пипольфен можно заменить аминазином! – авторитетно заявил доктор Любомудров и опять углубился в телевизор.
Сестра Огурцова тоже успокоилась. Аминазина в отделении был целый ящик.
На самом деле аминазин по химической структуре похож на пипольфен. Всего-то на атом хлора в молекуле больше и боковой радикал немного отличается. Но заменять аминазином пипольфен, а уж тем более димедрол – это как если бы в тире поменяли духовые ружья с безобидными пульками на противотанковые гранатометы “Муха”.
Потому как аминазин – самый зверский, самый дубовый и, наверное, самый сильный нейролептик. У которого есть сфера применения, но вообще-то единственное оправданное его назначение – вкалывать буйным психам во время затянувшихся припадков. Но тут важно не переборщить. Уколол раз, другой, ну третий – и все, стоп! Потому как противопоказаний куча да и осложнений полно.
От аминазина заваливается давление, начинается бешеное сердцебиение, возникает желтуха, а самое главное, накатывают такие приступы депрессии, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Уж на что в нашей реанимации всегда полно беспокойных пациентов, но мы почти никогда аминазином не пользовались. Запросто можно больного потерять, да и смотреть на таких, у которых взгляд надолго ушел в точку, тяжело.
Не случайно наша карательная психиатрия так любила сей препарат. Дня через три-четыре под аминазином – и даже самый неугомонный диссидент превращался в безобидный овощ. Я получал этот чудодейственный эликсир в инъекциях неделю, два раза в день. Утром и вечером. Почему не загнулся, ума не приложу. Резервы молодого организма.
Я тогда пообещал Огурцовой, что если она или ее сестра еще когда-нибудь ко мне подойдут со шприцом, я их удушу на месте, причем единственной левой рукой.
Завтрашний день был еще тяжелым, следующий много легче, ну а потом все краски жизни вернулись и заиграли. И хорошее настроение, и разговоры, и шахматы по вечерам.
А сестры Огурцовы подошли потом во время пересменки и чуть не плача прощения просили: “Мы же хотели сделать вам как лучше!” Эти матрешки меня почему-то всю дорогу на “вы” называли. Вероятно, от полноты чувств. Я их простил, конечно, они же не со зла. Взял только с них клятву, что они ничего не будут больше спрашивать по дежурству у Станислава Сергеевича.
Станислав Сергеевич, говорят, в последний год существования комсомола утаил взносы со всей больницы за несколько месяцев. И на эти немалые деньги махнул в Португалию. Говорят, неплохо там оттянулся. Потом это дело почти сразу всплыло, был жуткий скандал, хотели даже устроить персональный комсомольский суд, но тут всем на радость комсомол распустили, а через непродолжительное время и сама советская власть приказала долго жить.
Вскоре доктор Любомудров незаметно уволился. Лично я его не осуждаю. Если на наши комсомольские взносы человек полюбовался океаном, значит, хоть какое-то оправдание существования этой организации есть.
А вот первыми, кто в больнице с диким хаем вышли из комсомола, были мои добрые знакомые сестры Огурцовы. Причем сделали они это просто так. Безо всяких идеологических и прочих несогласий. Надоело, сказали, и отстаньте от нас!
Еще говорили, что одна из них, кажется старшая, стала путанкой, при этом не бросая работу медсестры. Прямо как в нашумевшей повести “Интердевочка”. А какая-то вышла замуж за немца и уехала с ним в Германию насовсем. Бьюсь об заклад, наверняка та, что путанила, у нее просто возможностей для знакомства с иностранцем больше было.
Ну а я тогда дал честное слово, что не скажу никому про их стремление сделать как лучше. Я долго держал свое слово. Двадцать три года. Столько, сколько было мне в ту пору.
Коза на веревочке
Через пару дней нашу палату решили покрасить. Прервав сладкий послеобеденный сон, заявились гремящие ведрами горластые тетки-маляры. Они обозвали меня “касатиком”, мигом выволокли кровати и тумбочки со всеми пожитками в коридор и стали агрессивно наводить красоту.
Не успели мою койку выставить из палаты, к вечеру, как обычно, пришла Лена. Мы потолкались в нейрохирургии среди “черепков”, но мотаться взад-вперед по коридору быстро надоело. И тогда я предложил спуститься в реанимацию.
В само отделение было решено не заходить. А вдруг там трупы в коридоре? Еще не хватало, чтобы Лена увидела этот некрополь. Мы уселись в холле около лифтов и только начали болтать, как дверь распахнулась и вышли наши женщины. Гаркалина, Климкина и Короткова. Я им сдержанно кивнул, они мне ответили и, подходя к лестнице, разговорились, причем громко.
– Это что же за красотка такая с Лешкой сидит? – спросила Климкина.
– Да наверное, жена! – смело предположила Короткова.
– Не может быть, чтобы такому охламону такая девочка досталась! – засомневалась Гаркалина. И уже на лестнице они рассмеялись тройным эхом:
– Вот повезло дураку!!!
– Так, Лен, пойдем отсюда! – сказал я. – Здесь, сама видишь, не дадут нормально поговорить! Давай лучше в сестринской посидим, если там поужинали!
По правде говоря, я привык, что в те редкие моменты, когда Лена приезжала ко мне на работу, все начинали пытать, моя ли это жена или я всех разыгрываю. Наверное, считалось, что если такой, как я, женился в восемнадцать лет, то должен был обязательно взять в жены какую-нибудь кикимору.
Я открыл дверь первым и осмотрел пространство. Никого, ни мертвых, ни живых. И только мы собрались юркнуть в сестринскую, как в коридоре появилась Тамара Царькова.
– Так, Лешка, это кто, жена твоя? – с большим воодушевлением начала Тамарка. – Куда ты ее тащишь? Тебя ведь Лена зовут? А меня Тамара! Давай, Лена, покурим! Не куришь? Вот смотри, какой ты, Моторов, аферист! На самом уже пробу негде ставить, а жену порядочную взял!
Я не зря боялся, что Царькова может что-нибудь подобное ляпнуть, поэтому и Лену ей не показывал, кто же знал, что она сегодня осталась порядок у себя в кабинете наводить!
– Так, ну если не куришь, пойдем все равно в “харчевню”, поболтаем! – не собиралась сдаваться Тамара. – Мы с Лешкой покурим, а ты можешь чай пить! Тебе какой, покрепче? Да сиди ты, инвалид, я сама налью! Понятненько, Лешечка, а всем тут рассказывал, что у него жена страшная! Представляешь, Лен, какая скотина!
Я сидел, не пытаясь даже влезать в разговор. Где уж мне Царькову переговорить!
– Да, Лен, если там тебе чего нужно, вату там, но-шпу, баралгин, у меня в кабинете на столе целая куча навалена! Иди бери что хочешь, не стесняйся! Ты-то куда собрался, сиди, не тебе же предлагают, ворюга! Между прочим, он за эти годы тут вагон украл, не меньше! И куда только складывает? Говоришь, не домой? А куда тогда? Мне, например, это подозрительно!
Лене было весело, ну еще бы! Тамара – она всегда впечатление сильное производит. Тут Царькова затянулась, внимательно посмотрела на меня, как будто первый раз увидела, и произнесла:
– А вообще жалко, что Лешка твой руку перерезал! Ой как жалко! Уж лучше б ногу! Хоть какой-то прок от него был бы. Я б ему тогда костыль в аптеке выписала и заставила в конкурсе на лучшую медсестру от нашего отделения на гитаре сыграть.
Я заржал. Лена сглотнула. А Тамара задумалась на мгновение и снова чему-то своему улыбнулась:
– Правда, мы еще лучше придумали. Таньку Тимошкину решили в японку нарядить. Макияж ей сделаем, в кимоно оденем, из нее японка очень хорошенькая получится!
Лена кивнула. Тома, вдохновившись, продолжала:
– Ну а ты-то знаешь нашу Таньку Тимошкину? Как не знаешь? Да ты чего? Ну ты даешь! Нет, ну надо же! У них с твоим Лешкой такая любовь! Да поглядите на нее, вся больница знает, а она – нет!
Тут Царькова внимательно посмотрела на меня, на мой испепеляющий взгляд, пожала плечами и, вновь повернувшись к Лене, закончила:
– Ой, ты только ничего такого не думай! Там же все по-детски! Да мы все от них просто угораем!
С тех пор Тамара всегда мне говорила:
– Смотри у меня, скотина, я теперь с твоей Ленкой подружилась, если что, выведу тебя на чистую воду, рожа наглая!
А моих соседей выписали, обоих в один день. До Нового года оставалась неделя. Тому, которому проломили голову молотком, я на прощание подарил медицинскую шапочку, чтобы он не стеснялся своей вмятины на темени. Когда они ушли, вся палата оказалась в моем распоряжении. Красота! Сколько себя помню, всегда любил одиночество. Уж сам не знаю почему. Скорее всего, потому, что мне редко удавалось в жизни побыть наедине с собой. Вечно какие-то крики и мельтешение.
Ну а может, еще и по той причине, что как собеседник для самого себя я был не из последних. И поговорить с таким можно, и поразмышлять. И никто здесь эрудицией не подавляет, глупостями не раздражает, да и тембр голоса у того, кто внутри тебя, можно любой вообразить. Тут главное не увлечься, а то психиатры – они не дремлют!
Распорядок дня был плотный. Я просыпался, умывался, завтракал, курил. И никаких больше инъекций, достаточно! Дальше шел на процедуры в отделение физиотерапии. Там мою руку грели, мяли, заворачивали в парафин, придумывали всякие-разные упражнения. У меня немного заработал большой палец. И это было уже само по себе явным прогрессом. Остальные четыре пока не торопились составить компанию старшему брату.
Потом я приходил в отделение и читал до обеда. А после обеда устраивал себе тихий час. Прямо как в пионерском лагере. Перед тем как погрузиться в сон, мне нравилось предаваться размышлениям. Вероятно, от вынужденного безделья темы были весьма масштабными, как полотна Рубенса в мюнхенской Пинакотеке.
Я лежал и думал ни много ни мало над тем, зачем мы все живем. Действительно, зачем живут обыкновенные люди, вот такие, как я? Ну или даже необыкновенные, как, например, Рабиндранат Тагор или Никола Тесла? Только без пафоса.
С другой стороны, если без пафоса, то представлять себе смысл жизни человека как обычной биологической субстанции ужас как тоскливо. Ничего там интересного, все предназначение сводится к деятельному участию в пищевой цепочке, причем на разных ее этапах. Ну и в финале, как правило, удобрять своим прахом поверхностный слой земной коры.
Если же считать человека единицей социальной, тут, конечно, куда больше поводов для утешения. Можно сказать, что жизнь каждого – это сложнейшее и весьма тесное взаимодействие с окружающим миром, себе подобными единицами и прочими меньшими братьями. А некоторые, наиболее выдающиеся, и после смерти много чего оставят потомкам. Изобретения, искусство, философские работы и главное – науку. А наука, что ни говори, опять же нужна для того, чтобы человек как субстанция биологическая занимал главенствующее место в пищевой цепочке.
Интересно, а я тогда для чего живу? Слишком сложный вопрос. Тогда так: для чего я работаю? Я работаю в реанимации. Даже сейчас я продолжаю числиться в нашем отделении. Мне же тогда не удалось подписать перевод, поэтому я – сотрудник нашей больницы.
Я работаю в реанимации потому, что это наиболее подходящее место для моего характера. Здесь результат труда быстрый и наглядный, а лечебный процесс, слава богу, не зависит ни от самого больного, ни от его родни, все предписания и назначения выполняются в срок и в нужном объеме.
Но если взять суть самой работы, то, не будь реанимации, наши пациенты в большинстве своем могут прямиком оказаться в морге. А мы тут для того, чтобы не допустить подобного исхода или хотя бы оттянуть этот момент. И чем дольше я работаю, тем больше у меня сомнений. Да нет, не в том, нужно ли реанимационное отделение, а все ли я правильно делаю, не перегорел ли, не стал ли циником, не обленился?
Но я же ничуть не лучше остальных. И так же, как все, оборзел и расслабился. Да взять хотя бы мой лишний перекур или чаепитие, у них же особая цена здесь, где смерть человека – обыденное дело.
Минотавр не ведает жалости. Но между ним и его беспомощной жертвой есть заслон. И он проходит по нашему второму этажу. А я уже и не знаю, не надломится ли что-то у меня внутри, когда я встречусь с этим зверем лицом к лицу.
Смерть. Это только в книгах она романтична. Особенно на поле брани. Voilà une belle mort![3]3
Вот прекрасная смерть! (франц.). Наполеон произносит эти слова над раненым Андреем Болконским (Л. Толстой, “Война и мир”).
[Закрыть] А в больнице смерть лишена возвышенных эпитетов. Хотите увидеть прекрасную смерть – летите в Париж и отправляйтесь в Пантеон. Мрамор, гранит, высокие слова, отлитые в бронзе. Это вам не привязанные бирки из клеенки, казенный посмертный эпикриз, мясной развал секционного стола. Когда нет подвига, даже поступка, только констатация умирания.
Больничные будни – тяжелая школа изнанки жизни. Я видел, как муж, узнавший о смерти жены, интересовался только квитанцией на ее грошовые серьги. Как родители разбившегося в лепешку еще живого пятнадцатилетнего мотоциклиста, возбужденные, прибежали с бутылкой шампанского, как на праздник, хлопотать, чтобы мы не слишком усердствовали, уж больно непослушным он рос. Как дочь, получившая известие о кончине матери, принялась радостно щебетать о сегодняшнем своем дне рождения и о том, что впервые его никто не испортит.
В реанимации молодые обычно ведут счет своим победам, рассказывают, кого и как они вытащили с того света. Я тоже таким был. Потом поутих. Потом и вовсе замолчал. Когда мне Витя Волохов рассказал про того доктора из Южной Африки, пионера трансплантации сердца, Кристиана Барнарда и его козу.
Однажды доктора Кристиана Барнарда пригласили на ранчо к президенту США, которым в ту пору был Линдон Джонсон. Барнард тогда находился в зените мировой славы, ну еще бы, первый в мире врач, осуществивший пересадку сердца и сделавший потом таких операций великое множество.
Тогда, в процессе беседы, президент Джонсон поинтересовался, сколько же всего знаменитый хирург спас жизней. Доктор Барнард внимательно посмотрел на президента.
– Одну, – сказал он и немного погодя повторил: – Я спас одну жизнь!
И начал рассказывать недоумевающему Джонсону о том, как давным-давно, в начале своей врачебной карьеры, его срочно вызвали на ферму в сотне километров от Кейптауна.
– Меня пригласили к умирающему от пневмонии фермеру, он был без сознания, его трясло в лихорадке, ситуация была критическая. Я решил остаться с ним до утра, пытаясь имеющимися у меня средствами добиться положительного исхода. Но к середине ночи улучшение так и не наступило. Тогда супруга больного, видя, что лечение не возымело эффекта, спросила меня, не пора ли испытать проверенный способ, к которому в подобных ситуациях прибегают местные знахари. Способ заключался в том, что резали козу, а ее шкурой обматывали грудь больного. “Не пора ли, доктор, резать козу?” – поинтересовалась она. “Знаете, – сказал я, – давайте подождем еще немного!” Уж очень было обидно, потратив на учебу столько лет, пользоваться таким диким методом. Вместо этого я решил продолжать лечение.
Под утро температура у фермера спала, он пришел в себя, а еще через некоторое время, убедившись, что состояние стабилизировалось, я попрощался с хозяевами. На лужайке около дома привязанная веревкой к колышку паслась коза. “Коза, сегодня я спас тебе жизнь!” – обронил я, проходя мимо. То был редкий случай, господин президент, когда сказанное не являлось преувеличением!
Была такая “коза” и у меня. Звали ее Анатолий.
История про Толю Мерзавкина, общую тетрадку и стиральный порошок “Новость”
Надо сказать, что впоследствии, как и любая легенда, история эта обросла немыслимыми деталями, настолько фантастическими, что я, когда слышал пересказ, порой и сам не узнавал тех событий, которые в действительности произошли зимой восемьдесят пятого. И ни в одном из вариантов почему-то никто не упоминал Веру Донцову. Наверное, потому, что она проработала у нас всего ничего. Так, несколько месяцев.
А я сейчас соберусь с мыслями и попробую рассказать, что же там произошло на самом деле.
Наша новая медсестра Вера Донцова была трехнутая на электрокардиографии. А что тут особенного? У каждого свой бзик, такие люди мне даже более понятны, чем те, у которых нет явных увлечений. Кто-то крючком вяжет, кто-то кошек разводит, кто-то собирает спичечные коробки, кто-то болеет за команду “Ауди”. Вера Донцова приходила на каждое дежурство с толстой общей тетрадкой, куда вклеивала ленты ЭКГ и к каждой писала подробное пояснение. У кого эта кардиограмма снята, когда и с каким диагнозом лежал больной и какова судьба этого больного. Вера сначала пыталась показывать нам свою тетрадку, но она всем была по барабану.
Врачам хватало и так, а медсестры считали подобное поведение блажью и даже не скрывали своего отношения.
– Охота тебе всякой фигней заниматься! Ты че, самая умная? – говорили ей. – Если у тебя время лишнее есть, вот лучше пластырь на подключички нарежь!
А мне стало жалко Веру, я тогда подошел первым и попросил взглянуть на тетрадь. Вера просияла и раскрыла передо мной свое сокровище.
– Вот смотри, Леша, это бигеминия, а это атриовентрикулярная блокада, тут узловой ритм, а здесь мерцание предсердий…
Я перелистывал страницы, а Вера сидела рядом и, как завороженная, шептала названия нарушений проводимости, ритма и прочих состояний, возникающих в сердечной мышце.
– Вера, – спросил я, – а где жемчужина твоей коллекции, покажи!
По тому, как загорелись Верины глаза, я понял, что дал точное определение, это была именно коллекция. Но через минуту тень упала на ее лицо.
– Нет у меня жемчужины этой! Пока нет! Если б ты знал, Леша, – произнесла она с чувством, – о чем я мечтаю! Снять пленку в самый последний момент перед остановкой сердца. Потом еще одну на непрямом массаже, а уже после того как сердце запустят, третью!
Понятно все. Значит, ради этого она и пришла сюда работать. Коллекционеры – люди одержимые. А когда Вера вышла на первые сутки, мы разговорились и даже выяснили, что у нас есть общие знакомые. После седьмого класса я поехал в пионерлагерь “Березка”. В нашем отряде был дико заносчивый и задиристый парень Юрка Донцов. Никому не давал прохода, тиранил всех по кругу, маленький отрядный деспот. Когда очередь дошла до меня, я вывел его за территорию и хорошенько надавал по зубам.
Он сразу стал на удивление кротким, милым и покладистым. Так я нашел к этому сложному подростку подход.
Как выяснилось, Вера доводилась ему старшей сестрой. К тому же она закончила то же училище, что и я, только двумя годами раньше. И мы с ней частенько на дежурствах вспоминали наших преподавателей. Среди них один был вне конкуренции. Учитель фармакологии Георгий Эдуардович.
У меня, как и у Веры, тоже имелось свое медицинское увлечение. Только оно было таким – тихим, без внешних атрибутов типа тетрадки. Все умещалось в голове. Как ни странно, это была фармакология. Почему я так сказал – “как ни странно”? Да все дело в том, что в училище я фармакологию не знал вовсе. То есть абсолютно.
Тому было несколько причин. Первая и, несомненно, главная – личность человека, который этот предмет преподавал, а именно самого Георгия Эдуардовича.
Внешности он был выразительной. Рыжий, с бородой, в тяжелых роговых очках. Необычайно толстый, веса в нем было не менее ста пятидесяти. А еще он всегда таскал огромный портфель из рыжей кожи, в котором была всякая всячина. Диски, книги, банка кофе, початый блок “Мальборо”, лекарства на все случаи жизни и конечно же стерилизатор со шприцами. Георгий Эдуардович страдал сахарным диабетом и постоянно подкалывал себе инсулин.
У него был очень зычный, хрипловатый, густой голос. И он мог сказать что угодно и кому угодно. Причем, сколько я помню, никто и никогда не обижался, а сами просто напрашивались и страшно радовались таким своеобразным знакам внимания. Вот только с Любой Мазутиной у Георгия Эдуардовича не задалось, но тут уж такое дело, чего удивляться.
Надо сказать, что до поступления в училище я был воспитан в строгих школьных стереотипах отношений учителя и ученика. Георгий Эдуардович эту устоявшуюся систему поломал в момент.
Помню, как он явился на первый семинар. Большой, грузный человек с рыжей бородой вошел в аудиторию, толкнув дверь ногой, минут через пятнадцать после начала занятия. В одной руке у него был портфель, а в другой – дымящаяся чашка. Бросив портфель на стол, он не спеша подошел к окну, с треском распахнул створки, медленно распечатал пачку “Мальборо” и задумчиво стал курить, прихлебывая из кружки.
Докурив, он обернулся, оглядел нашу притихшую группу так, как будто был немало удивлен нашим присутствием. Потом поправил очки и еще раз внимательно нас осмотрел. Взгляд его при этом стал вдруг усталым и одновременно снисходительным. Так обычно смотрит профессор-психиатр на своих слабоумных пациентов.
– Запомните основное правило выписки рецепта! – произнес он своим неподражаемым хриплым басом. – Главное – не забыть поставить три точки после этих двух букв!
И, подойдя к доске, написал на ней:
RP.:
Когда он с усилием стал рисовать третью точку, мелок, не выдержав, разломился и упал на пол. Георгий Эдуардович посмотрел вниз и произнес отчетливое:
– Бля…
Короче, занятия проходили весьма неформально. Мы гораздо больше обсуждали фильмы, литературу, жизненные ситуации, чем сам предмет. И мои разговоры с Георгием Эдуардовичем начались именно с обсуждения литературы, где-то на третьем занятии.
– Вместо того чтобы постоянно заниматься хрен знает чем и читать полную фигню, – обвинив нас всех скопом в дурном вкусе, начал он, – достали бы лучше “Уже написан Вертер” Катаева в “Новом мире”. О зверствах эсеров в Одессе.
– Да уже прочитали! – реабилитируя разом всю группу, ответил я. – И далеко не в восторге!
– Не в восторге? – удивился Георгий Эдуардович. – Это еще почему? Такого раньше не публиковали!
– Да потому, что Катаев решил всю деятельность ЧК приписать эсерам, – ответил я, – вот и опубликовали! Старый конъюнктурщик. Неохота под конец жизни остаться в памяти автором “Сына полка”! Поэтому и пытается стать прогрессивным и честным. А на полную правду решиться – кишка тонка! Но слог хороший, спору нет!
После чего у нас с Георгием Эдуардовичем завязались отношения тесные, практически приятельские. Похоже, ему в мое отсутствие становилось скучно. Когда у него не было занятий, он частенько вызывал меня поболтать, делая это достаточно бесцеремонно.
Просто заходил в класс и говорил преподавателю: “Я с вашего разрешения Моторова заберу!” Никто никогда не возражал, мне казалось, что его немного побаивались.
Обычно мы шли с ним в учительскую, где лаборантка заваривала нам кофе. Поначалу я испытывал сильный дискомфорт, а потом ничего, привык. Ну еще бы, я же говорил, что был воспитан в школьных традициях. Там ученики не пьют в учительской кофе с преподавателями, не чешут языками на разные темы и уж точно при этом не курят учительское “Мальборо”.
Да тут еще завуч Анна Аркадьевна заходила, смотрела на эту идиллию, в недоумении пожимая плечами.
– Жора, ну что ты со студентом здесь сидишь, чаи гоняешь? – строго начинала она. – У него, между прочим, сейчас анатомия!
– Ань, – не менее строго отвечал Георгий Эдуардович, показывая мне кулак, чтобы я не вздумал убегать. – Запомни! Моторов одно, а анатомия – совсем другое!
Женат Георгий Эдуардович был на известной в то время молодой актрисе, которая обладала выраженной русской, но немного холодной красотой. Поэтому она всю дорогу играла Снегурочек и прочих ледяных внучек. Кроме того, ее в умопомрачительных количествах снимали на рекламные календари “Внешпосылторга”, и карманные, и большие. На них она фигурировала в разнообразных стилизованных русских нарядах, в кокошниках, сарафанчиках, юбочках, сапожках. Карманных календарей с ее изображением у Георгия Эдуардовича был полный портфель, и он часто во время занятий пускал их по рядам.
– Вот, посмотрите на мою благоверную! – с гордостью говорил он. – Только, чур, не тырить!
Самое интересное, никто не удивлялся, почему такая красавица стала его женой.
А Люба Мазутина нашего фармаколога сразу невзлюбила. Заявила для начала, что у нее бронхит, и каждый раз устраивала дикие вопли по поводу раскрытого окна, лишив Георгия Эдуардовича традиционного перекура во время занятий. Потом разоралась, что и кофе пить при студентах неэтично.
– Вы, – сказала Люба, – еще шашлык при нас есть начните, чего стесняться!
Георгий Эдуардович потихоньку начал звереть.
Ну а затем она написала, как всегда у нее водилось, во все инстанции, что вместо того, чтобы давать знания по такому, безусловно, важному предмету, как фармакология, преподаватель только тем и занимается, что рассказывает двусмысленные истории из своей личной жизни и хвастается молодой женой. И вдобавок распространяет среди студентов ее многочисленные фотографические портреты, которые являются, по сути, настоящей порнографией.
Поднялся жуткий хай, и в результате нашей группе фармакологию стал читать невероятно занудный Андрей Федорович по кличке Эфедрин. Мы все считали, что на этот раз Люба переборщила, и попытались устроить ей обструкцию, но ее это мало трогало. Она праздновала победу.
И когда Георгий Эдуардович заглядывал из коридора в приоткрытую дверь аудитории, вероятно пытаясь определить, где он сейчас должен вести семинар, Люба, легкомысленно покачивая ногой и вперив в него насмешливый взгляд, подмигивала:
– Георгий Эдуардович, зайчик, ну что же вы! Заходите, смелее!
Георгий Эдуардович скрипел зубами, наливался кровью и спрашивал с ненавистью:
– Мазутина, у тебя все с мозгами в порядке? Какой я тебе зайчик!
Люба с мягкой улыбкой, продолжая болтать ногой, отвечала радостно:
– Какой? Беленький такой, с ушками. А с мозгами у меня-то все в порядке, а вот насчет вас не поручусь!
Георгий Эдуардович, понимая, что ввязываться в дискуссию с Любой себе дороже, лишь бессильно рычал и сильно хлопал дверью.
Иногда мы с ним напивались. Происходило это так. Он вызывал меня, обычно с последней пары, заводил в укромное место, вручал объемистую сумку, раскрывал бумажник и, протягивая рубль, говорил:
– Значит, так, Моторов, вот тебе рубль, быстро беги в магазин и купи что надо. Бутылку водки, бутылку сухого, бутылку крепленого. На закуску сыра там, колбасы, венгерских огурцов-помидоров в банке. Обязательно пару бутылок боржоми. Пачку кофе, яблок, апельсинов. Если на Погодинке еще “Мальборо” осталось, возьми блок. Ага, чуть не забыл, себе и девкам – что-нибудь к чаю. Да, и самое главное – всю сдачу до копеечки принеси! Как это тебе мало? По миру пустить хочешь нищего педагога?
И, очень довольный собой, с хохотом, выждав паузу, протягивал уже из другого бумажника крупные купюры.
У него действительно было два бумажника. Один – для мелких купюр, другой – для крупных. Причем денег было в обоих кошельках стабильно много, что меня всегда удивляло. Зарплата у преподавателя в медицинском училище была небольшая.
Я часа два бегал по магазинам, затем возвращался и передавал нагруженную сумку секретарю директора Тане. Вечером, когда училище пустело, мы закрывали дверь на замок и приступали. В приемной директора Таня с подругой накрывали на стол и приглашали нас с Георгием Эдуардовичем. Начинались наши вечерние посиделки вчетвером.
Говорил почти всегда один Георгий Эдуардович. Ему здорово удавались миниатюры – причем такие, с которыми по понятным причинам он не мог выступить перед всеми студентами. А еще его коньком был жанр матерного анекдота. Во время перекуров он подкалывал себе инсулин.
– Жить нужно весело, Моторов! – подмигивая, говорил Георгий Эдуардович, доставая шприц из стерилизатора. – Вот мне осталось-то всего ничего, лет десять, не больше!
Он ошибся ровно вдвое. Его не стало через пять лет.
Ну понятно, что с таким весельем уж точно было не до того, чтобы учить фармакологию. А когда семинары начал вести Эфедрин, я и вовсе перестал посещать данный предмет. Видимо, в знак протеста.
И тут перед летней сессией выяснилось, что я по фармакологии не аттестован. Быть неаттестованным еще хуже, чем иметь двойку. Но, говоря начистоту, предмета я не знал. До экзамена оставалось всего несколько дней.
Георгий Эдуардович каким-то образом прознал о моих неприятностях и сам тогда поймал меня в коридоре.
– Знаешь, Моторов, чем хороший студент отличается от плохого? – спросил он. И продолжил: – Хороший студент подгонит тачку к дому преподавателя и отвезет его с ветерком на экзамен. И получит заслуженную пятерку в зачетку. А плохой будет над книгами чахнуть, зубрить, чтобы в лучшем случае жалкую тройку заработать!
Мне не надо было намекать дважды. Утром перед экзаменом я сидел в такси перед подъездом дома, где жил Георгий Эдуардович.
– Сегодня экзамен буду принимать у одного Моторова! – объявил он с порога в ответ на радостный визг нашей группы.
Затем подошел к столу, за которым сидел обалдевший от такого визита Андрей Федорович. Сгреб у того часть билетов и присел рядышком, насколько позволяли его полтора центнера.
– Ну что, двоечник, тяни! – расхохотался он, поглядев на часы. – Да, и вот что, тому, кто отвечает без подготовки, я всегда ставлю на балл выше!
Ну я и пошел без подготовки городить такую ересь, что у подслушивающего флегматичного Эфедрина очки запотели. Даже Георгий Эдуардович проникся.
– Так, все, достаточно! – махнул он рукой, прерывая мой поток красноречия. – Выпиши мне атропин в инъекциях.
Меня хватило лишь на то, чтобы поставить три точки после R P.
Георгий Эдуардович взял этот рецепт, внимательно прочитал, кивнул. Раскрыл мою зачетку, почесал голову, вздохнул, нарисовал оценку, расписался. Взял мой листочек, написал что-то и на нем. Протянул мне зачетку с листочком и показал пальцем на дверь.
– Сынок! – весело сказал он. – Поздравляю тебя с завершением курса фармакологии! Можешь идти! Я за тебя спокоен.
В коридоре я посмотрел. В зачетке стояло “отлично”, а на листочке большими буквами было написано: МУДАК!
Когда я начал работать в реанимации, то понял, насколько прав был Георгий Эдуардович, давший мне такую объективную характеристику. В нашем отделении без знаний фармакологии я чувствовал себя законченным болваном. Я ничего не понимал, что происходит вокруг. Почему, например, при остановке внутрисердечно вводят хлористый кальций? Зачем капают соду, что такое нейролептики и каков механизм действия миорелаксантов? И мне было очень стыдно.
Вот почему я в то время начал частенько наведываться в магазин “Медицинская книга”, что находился на Комсомольском проспекте, и форсированно латать бреши в образовании.
Учебники, справочники, пособия по фармакологии, анестезиологии и реанимации стали, как ни странно, моим любимым домашним чтением. Через пару лет я уже понимал многие вещи. Что, например, произойдет, если то или иное вещество попадает в организм, какие эффекты почему и когда наступят и на какой рецептор в клетке это вещество сядет. Я знал, что будет, когда выделится ацетилхолин и когда – адреналин. Как в ответ отреагирует частота сердечных сокращений, давление, величина зрачка и, самое главное, почему.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.