Текст книги "Юные годы медбрата Паровозова"
Автор книги: Алексей Моторов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Помимо всего я мог заняться и всякой ерундой, лишенной практического применения. Взять и написать многие цепочки превращений, например как тирозин через дофамин переходит в норадреналин.
Видимо, по этой причине новая сестра Вера Донцова нашла во мне родственную душу.
Я даже записал и подарил ей несколько интересных, по моему мнению, пленок для коллекции.
И наконец настал тот день, вернее вечер. Было около восьми. Я работал во втором блоке с Таней Богданкиной. А на шестой койке доходил больной. По имени Анатолий, по фамилии Мерзавкин. Он служил грузчиком в “Трансагентстве” и где-то, может даже и на работе, получил разводным ключом по голове. Его прооперировали, удалили внутримозговую гематому, но Мерзавкин продолжал находиться в глубокой коме, а за него дышал аппарат.
Ухудшаться он начал еще утром. Стало падать давление, нарастать брадикардия. По всему было видно, что прогрессировал отек мозга. Мы, конечно, сразу засуетились, но все, что предпринималось, к успеху не приводило. К вечеру давление практически не определялось, а пульс был не чаще сорока. Я повесил очередную банку с допамином, подождал минут двадцать и позвонил в соседний блок Вере Донцовой:
– Вера, как только тебе свистну, беги в пультовую, я Мерзавкина на монитор вывел!
А сам отправился в ординаторскую за Кимычем. В ординаторской по телевизору шел хоккей. Играли наши с чехами. Кимыч в тот день дежурил по другому, первому блоку, но наш блоковый доктор Мазурок был на каком-то сложном вызове в роддоме. Кимыч нехотя поднялся с дивана и пошел смотреть Мерзавкина.
– Леша, ну ты же понимаешь, – сказал он, полистав историю болезни, – если у больного с ЧМТ[4]4
ЧМТ – черепно-мозговая травма.
[Закрыть] на фоне искусственной вентиляции такая картина, тут уже ничем не поможешь. Он же вклинивается!
“Вклинение” – это такой специальный термин, означающий, что отекающий продолговатый мозг сдавливается костными структурами черепа. Тут уж действительно без вариантов. Кимыч был прав на все сто.
Я успел позвонить Вере незадолго до остановки. Мы с Танькой Богданкиной еще пять минут честно реанимировали Мерзавкина, хотя в наших действиях и не было никакого смысла. Потом бросили. А Вера получила только две пленки из трех в свою коллекцию. Она сама все поняла по отсутствию массажных толчков на мониторе.
Я опять пошагал за Кимычем. Он бы нипочем не сдвинулся с места, но тут в матче объявили перерыв. Началась программа “Время”. Кимычу снова пришлось преодолеть те полсотни метров, что разделяли второй блок и ординаторскую.
– Ну что, здесь уже ловить нечего! – взглянув сначала на труп, а затем на монитор, констатировал Кимыч. – Отключайте аппарат!
Что мы и сделали.
Я перекурил, написал бирки на двух кусках клеенки и отзвонился Оле Языковой, “шоковой” медсестре. Она забежала в блок, уточнила дату смерти и вписала данные во все сводки и журналы. Таков порядок. Осталось только сообщить домой, родственникам.
– Ну уж нет, пусть Юрка им звонит! – имея в виду Мазурка, распорядился Кимыч, которому я попытался сунуть в руки историю болезни. – Как с вызова вернется!
Кряхтя, оторвался от своего ложа и ушел курить трубку.
Я сидел за одним столом с Верой Донцовой и рассеянно смотрел, как та вклеивает кардиограммы себе в тетрадку.
– Послушай, Вера, помнишь, ты говорила, что никогда в сердце не колола?
Вера охотно подтвердила.
– Попробовать не хочешь?
Действительно, у нас можно было научиться всему.
– Давай покажу! – поднялся я со стула. – Уж больно случай подходящий!
Я вытащил использованный шприц из “замочки”, так у нас называли большой белый пластмассовый лоток, собрал его, наполнил водой из того же лотка и подошел к койке, на которой лежал отключенный от аппарата труп Мерзавкина с уже написанными и подвязанными бирками. Учить колоть на трупе стерильным шприцом не стал бы даже слабоумный.
– Смотри, Вера, – сказал я, насаживая на шприц длинную сердечную иглу, – главное – правильно выбрать точку для вкола. Нужно колоть по левой парастернальной линии, между четвертым и пятым ребром.
И произвел вкол. Вера внимательно смотрела. Для нее мне приходилось делать все медленно.
– Иглу вводи не перпендикулярно, а немного под углом, – продолжал я, – для того чтобы потом из этого места не было кровотечения!
Вера кивнула, не сводя глаз с иглы. Слишком она напряжена, ясно, что с первого раза ничего не получится.
– Будет ощущение небольшого проваливания. Это значит, что игла в полости сердца, – я ввел иглу глубже, – и не забывай подтягивать поршень на себя. Как только кровь покажется, значит, ты попала куда надо!
Я показал, как нужно подтянуть поршень, и точно, в шприц сразу же поступила кровь. Вера кивнула.
– Здесь очень важно зафиксировать иглу, не дергать и спокойно вводить раствор в левый желудочек! – Тут я ввел немного, кубика два-три, и отсоединил шприц. – А потом, особенно когда нет монитора, не вынимай иглу сразу, а посмотри, если вдруг она забьется, значит, сердце пошло!
И вдруг игла забилась. На мониторе выросли единичные комплексы, и я сразу увидел пульсовую волну на сонных.
– Богданкина!!! – заорал я Таньке, которая копалась на другой половине блока. – Бегом сюда!!!
Одновременно с этим криком я выдернул иглу и, включив аппарат, моментально подсоединил к нему Мерзавкина.
Но как только я вытащил иглу, сердце сразу остановилось. Я качал, Танька с бешеной скоростью набирала шприцы, но все было без толку. Тогда я отсоединил иглу от шприца и просто вколол ее в сердце. Сердце опять пошло, учащая ритм, а затем секунд через десять, когда я вытащил иглу, вновь встало. И так несчетное число раз. Но в какой-то момент я уже не стал вынимать иглу сразу. А извлек ее очень медленно и осторожно, стараясь не дышать. Это сработало.
Мы с Богданкиной повесили Мерзавкину капельницу, набухали туда гидрокортизона, немного подождали, и я снова сбегал за Кимычем.
– Виталий Кимович, – произнес я максимально равнодушно, – а я его все-таки завел!
– Что ты там завел, Моторов? – злобно поморщился Кимыч. – Мотоцикл?
Я стоял между диваном, на котором он лежал, и телевизором.
– Какой еще мотоцикл? – оскорбился я. – Мерзавкина на шестой койке! Взглянуть не желаете?
Тут в телевизоре завыла финальная сирена. Наши выиграли у чехов. Кимыч тяжко вздохнул, сел и стал нашаривать тапочки.
– Слышите? – спросил я его. Сигнал монитора раздавался на весь коридор.
– Ну конечно, подсоединил к кому-нибудь и доволен! – плетясь за мной, с раздражением усмехнулся Кимыч. – Я тебя давно хочу спросить, Леша, не надоело ли тебе шутки шутить?
– Погоди, а ведь у него даже давление есть! – изумился Виталий Кимович, вдоволь наглядевшись на Мерзавкина. – Ты чего это с ним сотворил?
– Сеанс иглоукалывания, – туманно пояснил я, – патентованная методика!
Тут наконец вернулся доктор Мазурок. Какое счастье! Какое счастье, что не раньше. А то бы он успел сообщить родственникам.
К полуночи давление было уже сто тридцать, зрачок, будучи широким, заметно сузился, да и вообще Анатолий после остановки выглядел куда лучше, чем до нее.
Таня Богданкина порвала и выбросила написанные мной бирки, которые сама же повязала Мерзавкину к рукам и ногам. Мы их навешивали, чтобы в морге не перепутали трупы.
Мазурок оставил лаконичную запись в истории болезни об остановке и восстановлении сердечной деятельности, которая своей краткостью немного меня обидела. Но сам Юрий Владимирович ничего этого не видел, ему простительно.
А уж Вера Донцова выглядела просто именинницей. Еще бы. Как только она заметила первое биение иглы, тотчас понеслась в пультовую записывать свою долгожданную третью пленку.
Недовольной осталась только “шоковая” сестра Оля Языкова. Ей пришлось переписывать все сводки.
Ну и с утра мне досталось. От Андрея Кочеткова. Он был дневным врачом второго блока.
– Тебе бы все играться, Леш, – хмуро сказал он во время утреннего перекура. – И чем вы его так наширяли, что он двенадцать литров мочи выдал? Ну сам посуди, он же все равно не жилец. Сколько сердце стояло? Сорок минут? Не тебе объяснять, что это такое.
Бросил в ведро окурок и, расстроенный, пошел в блок.
Мне тоже было неспокойно, но по другой причине. Когда мы с Богданкиной вышли из больницы, я все-таки ее спросил:
– Танька, а ты вчера в воду для замочки порошок сыпала? Припомни хорошенько!
– Ага, набухала после обеда от души, аж полпачки! – радостно сообщила она. – А тебе что, порошка жалко?
Мы добавляли в воду для замочки шприцов стиральный порошок “Новость”. Мне было его не жалко. Только я точно помнил, как ввел пару кубиков этой мыльной воды в левый желудочек Анатолию, когда показывал Вере Донцовой, как нужно делать внутрисердечные инъекции на трупе.
Прошел почти год, и в октябре восемьдесят шестого, вернувшись с вызова в нейрохирургию, наш старший ординатор Юрий Яковлевич Романчук сообщил:
– Знаешь, кого только что встретил? Мерзавкина твоего. Мне сказали, он на пластику лег. Не хочешь сходить, посмотреть на свою работу?
Я и отправился. Подошел к посту на одиннадцатом этаже и спросил у дежурной сестры:
– Слушай, где у вас тут Мерзавкин лежит?
– Да почему это сразу лежит? – засмеялась та. – Он же как конь носится туда-сюда! Никогда в палате его не застанешь. Вот фитиля длинного видел, всего в зеленке, мимо тебя прошел? Вот он и есть. Толя Мерзавкин. Он что, знакомый твой?
Я поговорил с ним минут десять. Выяснил, что он ничего такого не помнит, не видел ничего такого, о чем пишут в книгах, – разные узкие тоннели, коридоры, голоса, зовущие к свету…
Зато Анатолий мне поведал, что надоело до чертиков валяться в больнице, сейчас вот пластику сделают, дырку в черепушке законопатят, а там и ноги его больше здесь не будет. Ну и правильно. Ничего рассказывать я ему не стал, пусть живет себе спокойно. Дал ему только полпачки “Пегаса”, все, что у меня было с собой. Больше я его не видел.
Вера Донцова тогда почти сразу уволилась. И только я понимал причину ее ухода. Она достойно завершила свою коллекцию. На самом почетном месте в толстой тетради с коричневой обложкой были вклеены три пленки ЭГК. И подписи к каждой:
20.50 – агональное состояние
21.00 – остановка сердца, непрямой массаж
21.40 – восстановление сердечной деятельности.
В телефонной базе Москвы за 2005 год Анатолий Мерзавкин, пятьдесят третьего года рождения, реанимированный тогда по чистой случайности, числился проживающим по своему старому адресу. Надеюсь, что в его кровяном русле не осталось никаких следов стирального порошка.
Мандариновая трава
– Леш, а ты читал Татьяну Толстую?
– Читал! Три дня назад у Кимыча “Новый мир” позаимствовал, там и прочитал!
– Ну и как? – прикуривая, спросил меня Женя Лапутин. – Что скажешь? Немного на Сашу Соколова похоже!
Я в то время еще не читал Сашу Соколова, но не обязательно было признаваться в этом Женьке. А подборка рассказов неизвестной мне ранее Татьяны Толстой понравилась очень. Мастерское владение пером, свой явный стиль, а главное – ее герои. Нелепые, трогательные, с трудом вписывающиеся в обыденную жизнь. И описание ощущений, таких, какие были только в детстве, там, за полупрозрачной шторой все еще близкого, но навсегда ушедшего времени.
Примерно это я и сказал Лапутину во время очередной вечерней посиделки.
Потом мы пару раз сыграли в шахматы, причем оба раза Женя продул. Да и вообще сидел какой-то рассеянный, думал всю дорогу о чем-то.
– Леш, а дать тебе кое-что почитать, – немного смущаясь, предложил он, – из неопубликованных рассказов Татьяны Толстой? Тут знакомый один из редакции “Нового мира” по секрету всего на день рукопись вынес. За ночь справишься? Там только два рассказа. А то мне после дежурства отдать их нужно!
– Давай, конечно! Утром принесу! – заверил я. – Два рассказа – это я быстро!
– Только знаешь что, – опять замялся Женя, – больше никому не показывай!
Да кому я, интересно, ночью неопубликованную Татьяну Толстую буду показывать, да еще в нейрохирургии? “Черепкам” в коридоре? Я так и ответил Женьке, но он даже не рассмеялся, как обычно. Залез в сумку, достал папку и в руки мне сунул.
– Ну все, иди читай, – он почти выталкивал меня в дверь, – только не забудь, утром отдашь!
– Все понятно, почему именно эти рассказы не опубликовали! – радостно сообщил я наутро. – Уж больно эстетские они, точно не для “Нового мира”! Написаны хорошо, но не для широкого читателя!
Женя рассеянно кивнул, забирая папку, мне показалось, немного расстроившись.
– Ладно, Леш! – хмуро пробормотал он и показал на стол, заваленный историями болезней. – Сам видишь, сколько писанины у меня!
Да, красиво я выступил, нечего сказать! А еще всегда гордился своей интуицией. Как же можно было не понять, что никакая это не Татьяна Толстая, а сам Женька написал? Написал и со мной поделился. Я у него одним из первых читателей стал. И вместо того, чтобы сказать ободряющие слова – а уж всем известно, что писатели ранимы до чрезвычайности, – я про слишком эстетское в его текстах начал разглагольствовать!
Ну не иначе как переширяли меня аминазином сестры Огурцовы.
Женька ушел из больницы через полгода. Решил и в медицине реализовать свое эстетическое начало. Устроился работать хирургом-пластиком в Институт красоты. Его почти сразу стали печатать. Первая повесть была в “Юности”. Очень похоже на то, что он ценил в литературе. Красивые слова, мастерская прорисовка фраз. А мне почему-то всегда хотелось, чтобы он написал о нашей больнице. О врачах, медсестрах, больных, обо всех тех событиях, забавных и трагических. Тут такой кладезь сюжетов, на сто лет хватит. Умел бы я, как он, обязательно писал бы только об этом.
Сентябрь две тысячи пятого года выдался необычно теплым. Как будто у нас не Москва, а, по крайней мере, Барселона. Наступил вечер, уже смеркалось, но на Остоженке и пешеходов и машин было все еще полно. Да и вообще, Москва давно не та, что была когда-то, и не спит, и даже не отдыхает. А в таком месте, как Остоженка, и подавно.
Мужчина, припарковавший новенькую машину, направился к своему подъезду. Красивая машина, хороший дом, престижное место. По тротуару, шурша колесиками, раскатывались роллеры. Наверное, он думал о чем-то, когда эти два парня катили ему навстречу. Может быть, о работе в клинике, может, о новой книге, а может, о новом телевизионном проекте, в котором он был на ведущих ролях.
А скорее всего, о том, что тридцать лет назад тоже скользил на роликовых коньках по плавящимся от зноя асфальтовым дорожкам подмосковного городка, а тренер орал ему, что у него не доходит левая.
Парни подкатили к нему в тот момент, когда он подошел к подъезду. Первый, несильно толкнув его, немного запнулся, но быстро выровнял скольжение. Второй, посмотрев на то, как споткнулся и зашатался этот человек в хорошем костюме, догнал первого, и они, быстро покатив в сторону Гоголевского бульвара, исчезли, будто их и не было.
– Вы осторожнее там, на улице, – предупредила консьержка женщину, выходившую из подъезда, – у нас на ступеньках сидит кто-то, пьяный, наверное!
Женя Лапутин был еще в сознании. У него пылало в животе, под ним растекалась лужа крови. Кто и почему решил свести с ним счеты? Никто так никогда и не узнал.
Уже вызвали “скорую”, сбегали за фармацевтом в аптеку по соседству, но что может фармацевт? А Женя все сидел на ступеньках, привалившись к стене. Он даже не заметил ножа у этого парня на роликах. Только толчок, укол и резкая слабость, лишившая возможности что-либо делать.
Прошло сорок минут, а “скорой” все не было. Наверное, ему, как хирургу, уже стало понятно по характеру раны, по кровопотере, что это все. А может быть, наступила спасительная эйфория, которая часто бывает в таких случаях.
Женя Лапутин умер там, где начинал свою работу хирургом. На операционном столе института Склифосовского.
Роликовые коньки привели его в мою жизнь, они же оборвали его собственную.
Траурный зал ЦКБ не вмещал всех тех, кто пришел с ним проститься. Я никогда раньше не видел такого количества рыдающих людей.
Женя лежал в гробу неожиданно большой и спокойный. Ему явно был тесен этот гроб.
– Как-то все это несправедливо! – сказал Женькин бывший коллега Винокур, когда мы подошли к нему с Орликовым. – Бог слишком много дал ему, чтобы так рано забирать к себе!
А когда мы шли к стоянке машин, Орликов прикурил и, не глядя на меня, произнес:
– А знаешь, он мне часто говорил, что хотел бы всех разыграть! Например, пригласить ораву народа к себе на день рождения, а самому не прийти!
Хорошо, что Андрюша сказал это тогда. Значит, Женька просто взял и разыграл всех, а сейчас смотрит на нас и радуется такой удачной шутке. А вокруг него шелестит мандариновая трава.
По телевизору, стоящему в маленькой врачебной комнате нейрохирургического отделения, заканчивалась передача “Веселые ребята”. Жаль, что они так редко выходят в эфир. Вот уж действительно веселые и раскованные. И всякий раз, о чем бы ни была передача, на следующий же день она сразу растаскивалась на цитаты. Ну а эта была о современной музыке. Чего только нам не показали. Даже “Битлз”.
Действительно, что-то в этой стране начинало меняться. Три дня назад я удрал из отделения, и мы с Женькой и Орликовым сбегали на выставку, которую в канун нового, восемьдесят седьмого года разрешили устроить на Каширке. Если такие полотна выставляют и не давят их бульдозерами, значит, все не так уж плохо. Да вот взять хоть художника Леню Пурыгина. За подобное еще недавно можно было несколько лет строгой изоляции схлопотать или психушку, а теперь висят картины, народ подходит, шепчется, смеется.
Тут на экране поплыли облака, заиграла музыка. При первых ее звуках Женя Лапутин подскочил к телевизору и прибавил громкость.
– Ого! Моя любимая песня! – воскликнул он вдруг серьезно. – Послушай!
Солистка вступила через пару тактов. Ага, это новая группа “Браво”, а девушку, певицу, я уже видел, когда она задорный рок-н-ролл исполняла. Ее Жанна зовут, кажется. Озорная, сразу видно, а голос очень звонкий и сильный. Далеко должна пойти с таким вокалом. А песня и правда хорошая, не зря Женьке понравилась.
Верю я: ночь пройдет, сгинет страх.
Верю я: день придет, весь в лучах.
Он пропоет мне
Новую песню о главном,
Он не пройдет, нет,
Лучистый, зовущий, славный,
Мой белый день!
Меня выписали за день до Нового года. Я вышел, держа в левой руке котомку с пожитками и книгами, на ступеньки крыльца главного корпуса. Немного кружилась голова и подкашивались ноги. Забыл уже за месяц, как по улице ходить.
И когда в автобусе, увозящем меня от больницы, с визгом закрылись двери, как будто занавес опустили за всей моей старой жизнью.
Большие перемены
Бытие определяет сознание. При всем моем неприятии теории Карла Маркса я полностью согласен с этим постулатом. Применительно к жизни человеческого общества подобное утверждение, по-моему, вполне справедливо. А что касается общества нечеловеческого, то какое нам дело, каким законам оно подчиняется.
Если человек не гений и не безумец, он всегда будет подстраиваться под те обстоятельства, в которые доведется ему попасть. Чаще всего это происходит бессознательно, тут и безо всякого Юнга понятно.
Но если меня бы спросили, по какой причине в Советском Союзе начался резкий крен, который был назван гласностью, я бы ответил:
– Это случилось для того, чтобы мне не скучно было торчать на больничном!
Таким образом, я искренне считаю, что мне, маленькому человеку, удалось изменить ход истории. Несогласные могут приводить разные доводы, спорить до хрипоты, но боюсь, меня им не переубедить. Я вообще давно понял, что не только личность подлаживается под общественную пружину, но часто бывает и наоборот.
Вот с чего бы это Горбачеву было затевать пресловутую перестройку? Абсолютно бессмысленный и даже вредный, с точки зрения партийно-номенклатурных понятий, акт. Продолжал бы себе вести страну проторенным курсом, плел бы традиционную гнусную демагогию, все делал бы как раньше, как те, кто управлял до этого, и горя бы не знал. Нет, он почувствовал, что медбрат Седьмой городской Леша Паровозов выписался из больницы и понятия не имеет, что делать с уймой неожиданно свалившегося на него свободного времени.
Говоря про уйму свободного времени, я немного преувеличил. Мне было чем заняться. Я ездил в поликлинику.
Многие сейчас же возразят, что всем доводилось бывать в поликлинике, подумаешь, занятие. Но я не случайно оговорился. Я не ходил, а именно ездил. Из Тушина, где я жил, на Коломенскую, где был прописан. Три раза в неделю.
Три раза в неделю я приезжал, стоял или, значительно реже, сидел в огромной гриппозной очереди. В ожидании приема я тратил от четырех до шести часов, а на дорогу в оба конца еще около двух с половиной. Кажется, нет ничего более унылого, чем очередь в поликлинике. Раз в год еще можно такое испытать для того, чтобы потом, выйдя на свежий воздух, со всей полнотой ощутить радость обыденной жизни. Но три раза в неделю – это было слишком.
Сам визит к врачу проходил весьма содержательно. Я заходил в кабинет и говорил: “Здравствуйте!” И не получал даже кивка в ответ. Продолжая стоять в дверях, так как мне никогда не предлагали сесть, протягивал сестре больничный лист. Та молча принимала его у меня из рук и передавала доктору.
Доктор по фамилии Валигузова, всегда в несвежем халате, брезгливо смотрела на эту синенькую бумажку, быстро делала там запись о продлении и передавала сестре. А сестра отдавала больничный мне, вместе с талончиком, всегда на послезавтра. Я говорил: “До свидания!” – и уходил. На всю процедуру моего поликлинического обслуживания доктор Валигузова тратила не более двадцати секунд.
Она даже не поднимала глаз. Наверное, боялась превратиться в соляной столп. Ей бы точно меня не признать ни на одном опознании, случись такое. А я лишь один раз отступил от своих протокольных “Здравствуйте!” и “До свидания!” – когда спросил эту росомаху, зачем устраивать наши встречи с подобной частотой. Та, естественно, не удостоив меня взглядом, с превеликим трудом впервые разлепила губы: “Так положено!”
Кем положено, куда положено? Ну почему они всегда так говорят? Да чему я тут вообще удивляюсь? Как будто не знаю, что из институтского выпуска терапевтами в поликлинику идут всегда самые серые, самые тупые, ничем не интересующиеся. Поставщик участковых терапевтов для поликлиник – это арьергард отстающих пофигистов, все шесть курсов пребывающих на грани вылета из института. А уже на рабочем месте они и вовсе стремительно деградируют, вот взять хоть мою Валигузову.
Самое интересное, что прикреплен я был к этой красавице по недоразумению. Вернее, со мной никто не знал, как поступить. У меня, по мнению врачей поликлиники, налицо был загадочный клинический случай. Долго судили, рядили и постановили отправить меня к невропатологу, потому что ведущей патологией была травма нервного ствола. А так как невропатолог болела, с легким сердцем отдали меня участковому терапевту. Спасибо, что не гинекологу. Хотя какая разница, кто закорючку в больничном листе ставить будет. У гинеколога, надо сказать, таких очередей не наблюдалось.
Но все-таки, когда мне закрывали первый больничный лист, я поинтересовался в кабинете заведующей, с какой целью мне надлежит так часто являться пред очи терапевта, которая не то что не смотрит на меня и мою руку, но даже со мной и не разговаривает. А может быть, рука эта уже давно отсохла или, наоборот, заработала? А может, я в процессе беседы скажу ей нечто, открою истину такой глубины, что сорвет она с себя свой нестираный халат, фонендоскоп, которым все равно никого не слушает, и пойдет тогда доктор Валигузова по дорогам в поисках высшей правды.
– Ирина Петровна – наш лучший врач! – строго сказала заведующая и, подумав секунду, с нажимом добавила: – И клиницист!
“Да, – думаю, – хватит здесь выделываться, задавать дурацкие вопросы, а то меня к худшему врачу и клиницисту определят живенько”.
Но заведующая вдруг увидела в больничном листе место моей работы и сразу потеплела. И хотя интенсивность моих посещений доктора Валигузовой не изменилась, со следующей недели мне начали делать лечебную физкультуру и массаж. Тут уж совсем стало хорошо, потому что оба массажиста – парень по имени Толик и девушка по имени Алла – были выпускниками нашего массажного курса. И пока Толик массировал руку, Алла вела со мной веселые разговоры.
А потом я, как и всякое создание, ставшее самим собой в результате эволюции, стремительно изменился, получив дополнительные полезные свойства как пациент поликлиники. И перестал приезжать ко времени, указанному в талончике. Я подходил к кабинету Валигузовой ровно за десять минут до конца приема. Передо мной не было никого.
Таким способом я экономил несколько часов в день. И на сэкономленные часы устраивал себе прогулки по центру города. Вот во время одной из них я и столкнулся с тем, что для себя буду считать первым и явным знаком тех изменений, которые впоследствии сломают всю эту коммунистическую систему к едрене фене.
Я просто взял и купил газету. Систематически читать прессу, чтобы коротать время в дороге, я начал с конца четвертого класса. Тогда я жил у бабушки с дедушкой на улице Грановского, а в школу ездил в Измайлово. Почему мне не нравилось читать в метро книги, до сих пор не могу внятно ответить. Вероятнее всего потому, что любил это делать ближе к ночи.
Ночью я тайно включал лампу под оранжевым старинным абажуром, она стояла на тумбочке в прихожей, где находилась моя кушетка. Очень хорошо помню щелчок той лампы, когда нажимаешь на кнопку. Вот там я читал книги. За неполный год моей жизни на Грановского мне удалось подпольно проглотить все книги, что были в шкафу. Я осилил даже роман Алексея Толстого “Хлеб”. Почему даже? Думаю, во всей стране сейчас найдется не более десятка человек, которые смогли до конца одолеть эту подхалимскую гнусность, выдающуюся по своему цинизму хотя бы и для такой литературной проститутки, как граф Алексей Толстой.
А газетам как чтению незанимательному самое место в метро. По правде говоря, меня жутко раздражало, что их нужно сворачивать-разворачивать. В метро и в то время была давка по утрам. А больше всего в покупке газет мне нравилось, что рядом с киоском “Союзпечать” стояли автоматы с газированной водой. За копейку вода была простая, а за три – с сиропом.
Однажды, когда я стоял и пил свою газировку, какой-то пожилой мужик подмигнул, наклонился и доверительно задышал в лицо перегаром:
– Эх, пацан, что за жизнь сейчас, никакой радости. Раньше тут в праздник везде лотки стояли, белую в розлив продавали, закусь! Возьмешь два раза по сотке, бутерброд с паюсной икоркой – и порядок! Большой портрет вождя висел, прожектора горели. У людей смысл существования был. А сейчас живем – ну как рабы!
Он в сердцах сплюнул, вытащил из автомата стакан, засунул его в карман, прикурил и ушел.
Итак, газеты. Самая ненавистная конечно же была “Правда”. В этом коллективном организаторе, агитаторе и пропагандисте писали таким языком, на котором, в принципе, не должны говорить люди. За употребление подобного языка нужно ссылать за сто первый километр. Я покупал “Правду” только в том случае, если не было других газет. Самая скучная была “Сельская жизнь”. Сплошные трактора-комбайны. Самая интересная конечно же “Литературная газета”, но она выходила только по средам. Еще я любил толстую “Неделю”. А уж самое-самое – это журнал “Крокодил”. Там было то, что мне нравилось в периодической печати более всего. Карикатуры, юмористические рассказы и рисунки.
Народ в метро, бывало, смотрел на меня странно. Действительно, стоит мальчик лет десяти-одиннадцати, с портфелем под мышкой, и внимательно читает “Правду”, страницами шелестит. Непонятно, чего ждать от такого?
И вот как-то раз, возвращаясь в Тушино после визита к выдающемуся клиницисту доктору Валигузовой, я вышел на станции “Площадь Свердлова”. Решил прошвырнуться по магазинам. Это у меня тоже вошедшая в кровь детская привычка, как и чтение газет, и, что самое интересное, оставшаяся от того же времени. В том доме на улице Грановского совсем не было моих сверстников, да и никаких других детей тоже не наблюдалось. Вот и приходилось самому себя развлекать.
Я стал ходить по магазинам. Ничего не покупал, а просто бродил от прилавка к прилавку и с интересом наблюдал. Смотрел, как люди стоят в очередях, сидят в очередях и даже спят в очередях. Да что там спят – люди жили в очередях. Например, как в ГУМе или особенно в “Детском мире”, где очереди были на несколько дней. Все многонациональное население Советского Союза стекалось в эти знаменитые московские магазины, где людские массы послушно выстраивались друг за другом.
Подобно огромным змеям, очереди ползли по всей длине гигантского универмага, сворачивали на лестницу, проходили по нескольким этажам и иногда вываливались на улицу. Эти змеи переваривали всех без разбора. И узбеков в халатах и тюбетейках, и кавказцев в папахах и кепках, и жителей Крайнего Севера в оленьих шкурах. Даже цыгане с цыганятами и те стояли в очереди. А счастливчики проталкивались к выходу с кучей свертков, перевязанных шпагатом, и брали небольшую передышку, чтобы побежать дальше, например в ЦУМ.
Сейчас столько завываний о том, как мы все хорошо жили, каким раем были эти сытые и мирные семидесятые. Ну насчет мира еще ладно. А что касается сытости, достаточно было зайти в любой провинциальный магазин и полюбоваться на тамошнее изобилие. Думаю, разговоры эти в основном идут от бывших партийных функционеров разного масштаба. Им, как и прочей номенклатурной нечисти, действительно было хорошо. Они пользовались знаменитым спецраспределителем на улице Грановского, и, главное, их в те годы перестали периодически отстреливать и гноить в лагерях, чем так любил заниматься кумир всей этой братии товарищ Сталин.
А я шлялся по магазинам, переходя из одного в другой, благо находились они неподалеку. Начинал с “Военторга” – собственно, бабушка и дедушка практически жили в его дворе. “Военторг” благодаря своему названию не пользовался столь бешеной популярностью, как другие центральные универмаги, а зря. Он был огромный, пятиэтажный, и когда там выбрасывали всякий дефицит, очереди выстраивались, но такие, небольшие, на пару часиков.
После осмотра “Военторга” я шел через Александровский сад к Красной площади. Несколько раз в неделю на этой главной площади страны с раннего утра накапливалась очередь. К обеду она достигала совсем уж неприличных размеров, заканчиваясь где-то за пределами Троицкого моста. Это была самая большая очередь страны. И вела она туда, где был выставлен на всеобщее обозрение забальзамированный труп человека по имени Ульянов-Ленин.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.