Электронная библиотека » Алексей Толстой » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Петр Первый. Том 2"


  • Текст добавлен: 7 ноября 2023, 08:38


Автор книги: Алексей Толстой


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Не пойду наверх. Здесь теплее. Стряпуха, мечи что ни есть из печи…

Рядом посадил Артамошку, говорил с ним по-немецки. Шутил. Угощал вином приказчиков и мужиков. Велел петь песни. Пожилые мужики, стоя у дверей, – податься некуда, – запели медвежьими голосами. Вдруг в поварню влетела Санька, – напудренная, наполовину голая, в шелках. Петр схватил ее за руки, посадил по другую сторону. Бабочка, не робея, начала подтягивать мужикам долгим нежным голосом, придвинула ближе к лицу свечку, поглядывала на Петра – лукаво, прозрачно… Гуляли за полночь.

Наутро Петр Алексеевич с дружками поехал к князю Буйносову – сватать Наталью. И так ездил и рядился целую неделю то к Бровкиным, то к Буйносовым, возил за собой полсотни народу. Рядились, пировали на девишниках и мальчишниках, – шумную свадьбу сыграли на Покров. Вошла эта свадьба Ивану Артемьичу в копеечку.

Недели через две Санька с мужем выехала в Париж.


До Вязьмы ехали с обозами, медленно. Подолгу кормили лошадей в ямах[11]11
  Ям – постоялый двор. Отсюда – ямщик. (Примеч. А. Н. Толстого.)


[Закрыть]
. Снегу выпало довольно, дни – ясные, дорога – легкая.

В Вязьме на постоялом дворе Александра Ивановна поругалась с мужем. Василий намеревался здесь передохнуть, сходить в баню, а назавтра, выстояв обедню, – к воеводе, дальнему родственнику, обедать. Да перековать лошадей, да то, да се.

– Хочу ехать быстро. Душу мою эта дорога вытянула, – сказала Александра Ивановна мужу. – Отдыхать будем в Риге.

– Саша! Да говорят же тебе – за Вязьмой шалят. Обозы по пятьсот саней сбиваются, – проехать эти места…

– Знать ничего не знаю…

Сидели за ужином наверху, в чистой светелке, озаренной лампадами. Василий – в дорожном расстегнутом тулупчике, Александра Ивановна – в желудевом бархатном платье с длинными рукавами, в пуховом платке, русые волосы собраны косой вокруг головы. Не ела, только щипала хлеб. Лицо опалое, под глазами – тени, – все от нетерпения. Господи, что за человек!

Волков, – с неохотой жуя соленую ветчину:

– Скажи мне, что ты за человек? Что за наказанье? Ни покою, ни тихости, – не спит, не ест, по-человечески не разговаривает… Несет тебя на край света, – зачем? С королями минуветы танцевать? Да еще захотят ли они…

– Только что здесь постоялый двор, только оттого и слушаю тебя.

Василий опустил вилку с куском, долго глядел жене на лоб с высокими, тоской и мечтой заломленными бровями, на темно-синие глаза, блуждающие черт-те где…

– Ох, Александра, я тих, терпелив…

– Да хоть кричи, – мне-то что…

Василий укоризненно качал головой. Стыдно и как будто и не за что, а любил жену. В спорах – как начнет она сыпать обидными словами – терялся. Так и сейчас: понимал, что уступит, хотя только о двух головах какой-нибудь сумасшедший мог решиться без надежных спутников ехать лесами от Вязьмы до Смоленска. Про эти места рассказывали страсти: проезжих разбивал атаман Есмень Сокол. Едешь, скажем, днем. Глядь – на дороге стоит высокий человек в колпаке, в лаптях, за кушаком – ножик. Рот до ушей, зубы большие. Свистнет – лошади падают на колени. Ну, и читай отходную.

– Бояться разбойников – так я бы в Москве сидела, – сказала Александра Ивановна. – У нас лошади добрые, вынесут. И это даже лучше, – будет о чем рассказывать. Не об этом же мне с людьми говорить, как ты на постоялых дворах храпишь.

Оттолкнула тарелку и позвала девку-калмычку, – приказала подать тетрадь и стелить постель. Тетрадь, писанную братом Артамошей, – перевод из гистории Самуила Пуффендорфия, глава о галлах, – положила на колени и, низко нагнувшись, читала. Василий, подперев щеку, глядел на красивую Санькину голову, на шею с завитками волос. Королевна из-за тридевяти земель. А давно ли косила сама и навоз возила. Так вот и в Париж вкатится без страха и еще королю наговорит разной чепухи… Ах, Саня, Саня, присмирела бы да забрюхатела, жить бы с тобой дома, тихо…

Санька читала, шевеля губами:

«…Кроме того, французы веселых мыслей люди, на всякое дело скоры, готовы и удобообращательны, наипаче в украшении внешнем и в движении тела, и природная красота в них показуется. Многие от них похоть Венеры в славу себе приписуют и объятие красных лиц женского полу, и все сие с превеликим похвалением творят. Им же егда протчие народы хотят уподобляться и сообразоваться, – сами себе обесчещают и смех из самих себе творят…»

– Ты бы, чем так сидеть (она подняла голову, Василий только приноровился зевнуть, – вздрогнул)… ты бы за дорогу-то на шпагах, что ли, упражнялся…

– Это еще зачем?

– Приедешь в Париж – увидишь зачем…

– А ну тебя в самом деле! – Василий рассердился, вылез из-за стола, надвинул шапку, пошел на двор – поглядеть лошадей. Высоко стоял мглистый месяц над снежными крышами сараев. В небе – ни звезды, только опускаются, поблескивают иголочки. Тихий воздух чуть примораживал волоски в носу. Под навесом в черной тени жевали лошади. Дремотно постукивал в колотушку сторож около соседней церквёнки.

К Василию подошла собака, понюхала его высокий, крапленый валенок и, подняв морду с бровями, глядела, – будто удивленно чего-то ждала. Василию вдруг до того не захотелось ехать в Париж из этой родной тишины… Хрустя валенками, с тоской повернулся, – наверху, в бревенчатой светлице, из слюдяного окошечка лился кроткий свет: Санька читала Пуффендорфа… Ничего не поделаешь – обречено.

Пунцовый закат, налитой диким светом, проступал за вершинами леса. Мимо летели стволы, задранные корневища, тяжелые, лиловые ветви задевали за верх возка, осыпали снежной пылью. Василий, высунувшись по пояс из-за откинутой кожаной полости, держал вожжи, кричал не своим голосом. Кучер, сбитый с облучка, валялся далеко за поворотом… Добрые кони, впряженные гусем, – вороной – заиндевелый коренник*, рыжая – вторая и сивая злая кобылешка – угонная* – скакали, храпя. Возок кидало на ухабах… Позади, растянувшись, бежали разбойники. По всему лесу гогокали, наддавали голоса…

Назад минут пять там, за поворотом, где большая дорога пересекалась проселочной, из-за прошлогоднего стога вышли рослые мужики, душ десять, – с топорами, с кольями. Кучер, испугавшись, сдуру стал осаживать… Четверо кинулись к лошадям, закричали страшно: «Стой, стой!» Другие, увязая, побежали к возку. Кучер бросил вожжи, замахал варежками на разбойников. Его ударили колом в голову.

Случилось все – не опомниться – в одно дыхание… Выручила выносная* кобыленка: взвилась, подняв на уздцах двоих мужиков, начала лягаться, грызться. Санька откинула полость: «Хватай вожжи!» Выдернула у мужа из-за пазухи тулупа пистолет, выстрелила в чье-то бородатое лицо. От огненного удара мужики отскочили, а главное – оттого, что удивились бабе… Лошади рванулись. Волков подхватил вожжи, – понеслись. Рукояткой пистолета Санька, не переставая, молотила мужа по спине: «Гони, гони!..»

Погоня кончилась. От коней валил пар. Впереди показался хвост большого обоза. Волков пустил коней шагом. Оглядывался, ища в возке шапку. Увидел Санькины круглые глаза, раздутые ноздри:

– Что, довольна? Не поверила в Есмень Сокола? Эх ты, дура стоеросовая! Курья голова… Что же мы без кучера-то будем делать? Да как жалко-то, – мужик хороший… И все через твою дурость бабью, чертовка…

Санька и не заметила, что ругают. Ах, это была жизнь – не дрема да скука!..

7

Каждый день большие обозы со всех застав въезжали в Москву: везли людей для регулярного войска, – иных связанных, как воров, но многие прибывали добровольно, от скудного жития. На московских площадях на столбах прибиты были писанные на жести грамоты о наборе охотников в Прямое регулярное войско. Солдату обещали одиннадцать рублев в год, хлебные и кормовые запасы и винную порцию. Холопы, кабальная челядь, жившая впроголодь на многолюдных боярских дворах, поругавшись с домоправителем, а то и самому боярину кинув шапку под ноги, уходили в Преображенское. Туда ежедневно сгонялось до тысячи душ.

Люди иной раз до сумерек ожидали на морозе, покуда офицеры с крыльца не выкрикнут всех по именным спискам. Людей вели в дворцовые подклети. Усатые преображенцы сурово приказывали раздеться донага. Человек робел, разматывая онучи, оголяясь, – прикрыв горстью срам, – шел в палату. Между горящими свечами сидели в поярковых шляпах* длинноволосые офицеры, как ястреба, глядели на вошедшего: «Имя? Прозвище? Какой год от роду?» А кто ты таков, – хоть беглый или вор, – не спрашивали. Меряли рост, задирали губы, приказывали показать срам. «Годен. В такой-то полк».

За дворцовым двором в снежные поля тянулись нововыстроенные солдатские слободы. Толпами годных разводили по избам. В них было тесно набито народу. При каждой – начальником – младший унтер-офицер с тростью. Новоприбывшим он говорил: «Слушать меня, как Бога, два раза повторять не стану, спущу шкуру. Я вам и Бог, и царь, и отец». Кормили сытно, но воли не давали – не то что в прежние времена в стрелецких полках. Солдатчина!.. Будили барабаном. Гнали натощак на истоптанное поле. Ставили в ряд по четыре. Первое учили – разбирать руки: какая левая, какая правая. Иной мужик сроду и не задумывался – какие у него такие руки. Память вгоняли тростью. Появлялся офицер, по большей части не русский и часто – сполу-пьяну. Став перед рядом, пучил мутные глаза на армяки, полушубки, лапти, валеные бараньи шапки. Надув щеки, начинал орать по-иноземному. Требовал, чтобы понимали, замахивался тростью. От горя мало-помалу начинали понимать. «Марширен» – иди. «Хальт» – остановись. «Швейна» или «русиш швейна» – значит, ругает…* После завтрака – опять на поле. Пообедали – в третий раз шагать с палками или мушкетами. Учили неразрывному строю, как в войсках у принца Савойского, ровному шагу, дружной стрельбе, натиску с примкнутыми багинетами*. Виновных тут же перед строем, заголив штаны на снегу, секли без пощады.

Трудны были воинские артикулы: «Мушкет к заряду!» Помнить надо было по порядку: «Открой полку. Сыпь порох на полку. Закрой полку. Вынимай патрон. Скуси патрон. Клади в дуло. Вынь шонпол. Набивай мушкет. Взводи курки. Прикладывайся…» Стреляли плутонгами, – один ряд с колена заряжал, другой, стоя, давал огонь; стреляли нидерфалами, когда все ряды, кроме одного, поочередно падали ничком.

Военным обучением руководил цезарец – бригадир Адам Иванович Вейде. Ему, генералу Автомону Михайловичу Головину и князю Аниките Ивановичу Репнину указано было устроить три дивизии по девяти полков в каждой.


Поручик Алексей Бровкин набрал на Севере душ пятьсот годных в полки людей и сдал их – где воеводам, где ландратам (по-старому – губным головам) – для отсылки в Москву. Теперь он шел дальше за Повенец, в лесную глушь. Там – рассказывали – по скитам таилось много беглых и праздных. Знающие люди отговаривали его забираться далеко:

«По скитам пошла молва, раскольники насторожились. Их много, а вас – десятеро на трех санях. Пропадете безвестно».

Народ в этом краю был суровый – охотники, лесовики. Жили в кондовых огромных избах*, где под одною кровлей был и скотный двор и рига. Села звались погостами. От жилья до жилья – дни пути по лесному бездорожью. Алексей понимал, что затея трудная. Но без страха не прожить. А вот когда Петру Алексеевичу станешь докладывать, что-де добрался до Севера да забоялся, – взглянет он, как журавель, сверху вниз пожирающим взором, дернет плечом, – отвернется: это – страх, и – конец твоему счастью, хоть лоб расшиби. Алексей был молод, горяч, упрям. Во сне не забывал, как пришел когда-то в Москву с денежкой за щекой, – белый офицерский шарф выдрал у судьбы зубами.

В Повенце на базаре Алексей встретил промыслового человека Якима Кривопалова и взял его в проводники. Яким уже лет двадцать работал покрученником* у купцов Ревякиных, – бил черно-бурую лисицу, куницу, белку, в прежние времена бил и соболя, но соболь ныне извелся в этих местах. Мягкую рухлядь сдавал в Повенце приказчику и гулял, покуда не пропивался до шейного креста. Ревякинский приказчик снова снабжал его одеждой, пищалью и огненным припасом. В эту осень промысел был худой, по записи оказалось, что не только Якиму получить, но в две зимы не покрыть всего долгу. Он разругался, пропился, Алексей Бровкин поднял его у кабака на снегу, разбитого и голого. Яким оказался золотым человеком, лишь бы в санях под облучком – известно ему – лежал штоф с вином.

Яким бежал на коротких лыжах впереди саней, указывая дорогу. Леса были дивные и страшные. Сквозь стволы виднелись огромные каменные лбы, поросшие лесом. Выезжали на берег пустынного озера, – глазам было больно от снежной глади. Иногда слышался глухой шум падающей воды. Яким присаживался на отвод саней:

– Здесь отроду людей не считали. Есть такие лешьи места, – один я знаю, как пробраться. Но только народ здесь жестокий, взять его будет трудно.

На ночь сворачивали в зимовище или на починок* на берег речонки, где под снегом лежал поваленный лес, заготовленный к весенней гари. У покосившегося сруба распрягали лошадей. Солдаты рубили еловые ветки, втаскивали в избу. На земляном полу разводили огонь. Тихий дым валил из щелей под крышей, поднимался над лесом в серое небо. Яким суетился, покуда не получал чарку водки. Успокоясь, присаживался на ветвях поближе к огню, – широкобородый, с большими губами, с большими дыхалами, глаза круглые, лесные, сам – чистый леший, – начинал рассказы:

– Понимаешь, везде был, Выгу всю излазил, в Выговской обители по неделям живал, знаю такие пустыни, куда одна тропа, и той идешь опасаясь. Не могу добиться, где старец Нектарий скрывается. Прячут, не говорят. Любому раскольнику заикнись о нем, – замолчит, и – хоть ты режь. А для вашего дела его полезно повидать: глядь, он и отпустил бы с вами сотни две молодцов… Ох, сила…

– Кто ж он у них, – спросил Алексей, – патриарх, что ли, вроде?

– Старец. Его протопоп Аввакум в Пустозерске перед казнью благословил… Лет двенадцать назад сжег он в Палеостровском монастыре тысячи две с половиной раскольников. Подошли они ночью по льду, выломали монастырские ворота, монахов, настоятеля посадили в подвал, разбили кладовые, – всех он накормил, напоил. Казну взяли. В церкви иконы все вымыли святой водой. Свечи зажгли и давай служить по-своему. Мужиков с ним было не так много, а баб этих, ребят!.. Из Повенца идет по льду воевода со стрельцами. «Сдавайтесь!» Дня три мужики грозили боем, но у стрельцов пушка. Натащили в церковь соломы, смолы, селитры и в ночь, как раз под Рождество, зажглись. Нектарий все-таки ушел оттуда и с ним некоторая часть мужиков. Года через три он сжег в Пудожском погосте тысячи полторы душ. Совсем недавно около Вол-озера в лесах опять была гарь. Говорят – он. Нынче пошли слухи про войну, про солдатский набор, – быть скоро большой гари… Поверьте. Народ к нему так и валит.

Алексей и солдаты, слушая, дивились: «Добровольно жечь себя? Откуда такие люди берутся?»

– Очень просто, – говорил Яким. – Бегут к нему оброчные, пашенные, кабальные, покидают дворы и животы: из-под Новгорода и Твери, и московские, и вологодские. Здесь человечьих костей по лесам, – Боже мой… Соберутся в пустыни тысячи, – где их прокормить? Хлеба здесь своего нет. Они начинают стонать, шататься. Чем так-то им зря грешить, Нектарий их и отправляет прямым ходом в рай.

– Ну, уж врешь.

– Алексей Иваныч, никогда не вру. Люди живые в гроб ложатся, – вот есть какие… Туды, к Белому морю, – один старичок изюминкой причащает: кому положит в рот изюминку – значит, благословил ложиться в гроб живым…

– Ну тебя – на ночь с твоими рассказами… – Алексей завернулся в тулуп у огня на ветвях. Немного погодя сказал: – Яким, этого старца Нектария надо нам добыть…

Двое на лыжах вышли из лесу на лунный свет поляны. От зимовища тянуло дымком. У саней понуро стояли лошади, прикрытые рогожами, и, привалясь к передку, спал сторожевой солдат, обхватя мушкет рукавами тулупа.

Двое на лыжах неслышно обошли вокруг зимовища. Опираясь на рогатины, стояли, слушали. Месяц обвело бледным кругом, в заиндевелом лесу – тишина. За стеной избы глухо кто-то забормотал. У саней вздохнула всей утробой лошадь. Сторожевой солдат лежал, как застывший, усатым лицом в лунном свете.

Один на лыжах сказал:

– Связать его разве? Спит крепко. Опосля бы в огонь и бросили с молитвой.

Другой, – выставя бороду, всматриваясь:

– Вязать-то, – нашумишь, закричит. Их там десятеро.

– Тогда чего же?

– Раз ткнуть рогатиной. Тут же бы дверь и подперли.

– Ах, Петруша, Петруша, – первый человек закачал ушастой шапкой. – Кто тебя за язык тянет? Кровь-то одна, – человек же, не зверь… В огне – сказано – крещение приемлет человек… В огне… А ты – рогатиной! Душу погубишь…

– Ну, возьму грех…

– Думать не смей. Не искушай меня ради Исуса…

– А то бы – милое дело: и скоро и тайно…

– За такие мысли что-то тебе еще скажет отец Нектарий.

– Да я ведь как лучше…

Замолчали. Думали, как быть. По голубому снегу неровно пробежала тень от совы: лунь* почуял поживу, кружился, проклятый. Дверь избенки вдруг скрипнула, полезла оттуда лешачья голова Якима, – за нуждой, видимо… Увидел двоих, ахнул, кинулся назад, поднял тревогу. Эти двое скользнули за оснеженные ветви, побежали, слышали – грохнул выстрел, встревожил лесную тишину.

Бежали долго, нарочно кружили, путая следы. Пробрались через еловую чащобу к руслу ручья. Было уже близ рассвета, месяц высок. Невдалеке медленно, унывно били в чугунную доску.


Андрюшка Голиков звонил к ранней обедне. Был он в нагольной лисьей ветхой шубейке, но бос. Переступая обжигаемыми снегом посинелыми ступнями, повторял нараспев речение Аввакума: «Со мученики в чин, с апостолы в полк, со святители в лик*» – и раз – ударял колотушкой в чугунную доску, подвешенную вместо колокола на столбе под кровелькой напротив скитских ворот. Такую епитимью наложил на него старец за то, что вчера, в день постный, возжаждал и напился квасу.

На звон собиралась братия. Выходили из келий, мужчины – особе, женщины – особе. Скит, огороженный тыном, был невелик. Многие жили окрест, по берегу ручья, по краю болотного острова. Шли оттуда лесными тропами. Дальние торопились, боясь опоздать: старец был суровенькой.

Посреди скита, между тесно наваленными ометами соломы, стояла моленная – низкая рубленая изба с широкой, в четыре спуска, крышей, с одной, посредине, шатровой главой на восьмистенном срубчике.

Братия, вступив в ворота, шла боязненно, опустив головы, приложи руки к груди: мужики, не старые и средних лет, женщины – в холщовых саванах поверх шубенок, в платах, опущенных на лицо. Глухо и дребезжа – тоскою плотского бытия – в лунном мареве звонило чугунное бухало, да скрипел под лаптями снег.

Перед дверями люди двуперстно крестились, смиренно вступали в моленную с заиндевелыми бревенчатыми стенами. Перед ликами древнего письма горели копеечные свечки. Это казалось чудом, – свеча в дремучих лесах. Становились на колени, мужчины – направо, женщины – налево. Между ними протягивалась из лоскутов сшитая завеса на лыковом вервии.


Тяжело дыша, те двое на лыжах вбежали в скитские ворота и – громко Андрею:

– Бросай стучать, – беда!

– Скорей скажи старцу, пусть к нам выйдет…

У Андрея вся душа была натянута, как сухая жила, – от поста, от бессонного бодрствования, от вечного ужаса. Испугавшись, он выронил колотушку, задрожал, задышал. Но недаром учил его Нектарий одолевать бесов (а их – тьма темь: сколько мыслей – столько бесов), мысленно торопливо завопил: «Враг сатана, отженись от меня!..» Поднял колотушку, ударил по бу халу под голубком, замотал головой: не мешайте, отойдите прочь…

– Андрей, говорят тебе: тот офицер с солдатами – верстах в пяти отсюда…

– Хоть звони-то легче, – услышат… С ними Яким. По звону он их прямо сюда приведет…

Андрей – сквозь часто стукающие зубы:

– Старец еще в келье, идите прямо к нему.

Сняли лыжи, пошли. Оба они, Степка Бармин и Петрушка Кожевников, были из повенецкого посада, промышляли рыбой, зверем… За двуперстное сложение повенецкий воевода не раз их грабил и разбивал, свел со двора скотину, и это им надоело. Года уже с два их жены с детьми тайно жили в Выговской обители, а сами – в разных местах, – где удобнее для промысла и поглуше. Когда прошел слух, что в скиты едет офицер с солдаты (обритые, мясоеды, на версту смердят табаком – «табун-травой»), Нектарий приказал Степке и Петрушке следить за ними, сбивать с пути, и если возможно, без греха, и совсем избыть слуг антихристовых.

К отцу Нектарию просто не допускали. В холодные сени вышел послушник, – их у старца было двое: Андрей и этот – хроменький Порфирий, чахлый отрок с подкаченными глазами. Шепотом рассказали ему. Порфирий склонил набок головочку, молвил одним вздохом: «Войдите…» Лесные мужики, сдернув шапки, старались как-нибудь сжаться, вступая из сеней в келью, – неумеренно были здоровы, грубы. Старец не жаловал буйной плоти.

Стоя у аналоя, – маленький, согбенный, в древнего покроя черной домотканой мантии, – Нектарий покосился на Степку и Петрушку. Узкая борода клином висела едва не до колен, под черными бровями – угли, не глаза. Свеча, прилепленная к изъеденной червями книжной крышке, тихо потрескивала, – к сильным морозам, должно быть… Жаром дышала печь, сложенная из приозерных валунов. Бревенчатые стены чисто выскоблены. Под потолком на мочалках – пучки сухих трав.

У Степки и Петрушки поползли с усов ледяные сосульки, но боялись утереться, пошевелиться, покуда старец не кончит. Он читал грозным голосом. Из темного угла глядел на него, лежа на боку, бесноватый мужик, прикованный поперек туловища цепью к железному ершу в стене*. У печи в квашне, прикрытой ветхой рясой, пучилось тесто.

– Ну, вы чего? – Нектарий повернулся к мужикам, двинулся на них седой бородой. Они медведя не боялись, лося один на один брали, а перед ним заробели, конечно. Степка стал сбивчиво рассказывать про давешнее, Петрушка виновато поддакивал.

– Значит, – мягким голосом сказал Нектарий, – значит, ты, Петруша, хотел того солдата запороть рогатиной, а ты, Степа, греха убоялся?

Степан ему на это – горячо:

– Отец, мы за ними две недели ходим. Яким, проклятый, эти места знает, прямо сюда ведет. Мы уж и так и так думали… Они берегутся, а то бы – милое дело: дверь в зимовище подпереть, да – огоньку. Помолясь, и окрестили бы их… И им хорошо и нам… Да, видишь ты, не вышло… А разбоем убивать – сохрани Исус… Нынче только бес попутал…

– Благословил я вас на эту гарь? – спросил старец. (Мужики удивленно поглядели на него, не ответили.) – Молитва твоя горяча, значит, Степа, – вот как? – десятерых в огне окрестить? Ох, ох! Кто же тебе власть такую дал? Видишь ты, Петрушу бес толкнул, а ты и беса одолел. Ах, святость! Ах, власть!

Степан насупился. Петрушка моргал на старца, плохо понимая.

– Порфиша, рыбанька, положи уголек в кадило, раздуй с молитовкой, – проговорил старец. Хроменький Порфирий снял кадило с деревянного гвоздя, заковылял к печи, раздул уголек в кедровой смоле, с лобызанием длани подал старцу. Нектарий длинной рукой, едва не шаркая кадильницей по полу, начал со звяканьем дымить на мужиков и в лицо им, и сбоку, и обошел сзади, шепча, кланяясь. Передал кадило Порфирию, взяв из-за ременного пояса плетеную лествицу, хлестнул Степку по лицу больно, потом Петрушку по лицу. Мужики стали на колени. Он, шепча посинелыми губами: «Гордыня, гордыня окаянная», разгораясь, бил их по щекам. Бесноватый мужик вдруг заржал на всю избу, стал рвать цепь, кидаясь, как кобель:

– Бей их, бей, старичок, выбивай беса.

Старец уморился, отошел, дышал тяжело.

– Потом сами поймете, за что, – сказал, поперхав. – Идите со Исусом…

Мужики осторожно вышли из кельи. Лунный свет помрачнел, – за моленной избой, за черным лесом проступала заря. Сильно морозило. Мужики развели руками: за что провинились? Почему? Что теперь делать?

– Ходили много, а ели мало, – проговорил Петрушка негромко.

– Как у него теперь попросишь?

– Может, хлеба даст?..

– Лучше ему не показываться. Пойдем так, – опять к энтим. Белку убьем, поедим…


Андрей Голиков влез на печь, дрожал всеми суставами. (Старец, идя в моленную, велел ему бросить звонить, к обедне не допустил: «Ступай сажай хлебы».) Остуженные ноги ныли на горячих камнях, от голода мутилось в голове. Лежал ничком, схватив зубами подстилку. Чтобы не кричать, твердил мысленно из писания Аввакума: «Человек – гной еси и кал еси… Хорошо мне с собаками жить и со свиньями, так же и они воняют, что и моя душа, зловонною вонею. От грехов воняю, яко пес мертвой…»

Бесноватый мужик, шевелясь на цепи в углу, проговорил:

– Ночью нынче старичок опять мед жрал…

Андрей на этот раз не крикнул ему: «Не бреши!», крепче закусил подстилку. Сил не хватало больше давить в себе страшного беса сомнения. Вошел этот бес в Андрюшку по малому случаю. Постились втроем – Нектарий и послушники – сорок дней, не вкушая ничего, только воду, и то небольшой глоток. Чтобы Андрей и Порфирий, читая правила, не шатались, он приказывал мочить рот квасом и парить грудь. Про себя говорил: «Мне этого не надо, мне ангел росою райскою уста освежает». И – чудно: Андрей и Порфирий от слабости едва лепетали, – одни глаза остались, а он – свеж.

Только ночью раз Андрей увидал, как старец тихонько слез с печи, зачерпнул из горшка ложку меду и потребил его с неосвященной просфорой. У Андрюшки похолодели члены: кажется, лучше бы при нем сейчас человека зарезали, чем – это. И не знал – утаить, что видел, или сказать? Утром все-таки, заплакав, сказал. Нектарий даже задохнулся:

– Собака, дура! То бес был, не я. А ты обрадовался! Вот она, плоть окаянная! Тебе бы за ложку меду Царствие Небесное продать!

Он стал бить Андрея рогачом, чем горшки в печь сажают, выбил его из кельи на снег в одной рубашке. Мысли от этого на время успокоились. А когда в келье никого не случилось, бесноватый мужик (сидевший здесь с осени на цепи, в тепле, слава Богу) сказал Андрюшке:

– Погляди, ложка-то в меду, а с вечера была вымыта. Облизни.

Андрей обругал мужика. В другую ночь старец опять ел мед, тайно, губами мелко пришлепывал, как заяц. На заре, когда все еще спали, Андрей осмотрел ложку, – в меду! И волос седой пристал…

Треснула душа великим сомнением. Кто врет? Глаза его врут, – мед на ложке, волос усяной, сивый (не бесов же волос!)? Или врет старец? Кому верить? Был час – едва не сошел с ума: путаница, отчаяние! Нектарий постоянно повторял: «Антихрист пришел к вратам мира, и выблядков его полна поднебесная. И в нашей земле обретается черт большой, ему же мера – ад преглубокий». А если так – поди уверь, что он сам, Нектарий, – не лукавый?.. Возить по спине рогачом и черт может… Все двусмысленно, все, как мховое болото, зыбко. Остается одно: ни о чем не думать, повесить голову, как побитому псу, и – верить, брюхом верить. А если не верится? Если думается? Мыслей не задавить, не угасить, – мигают зарницами. Это тоже, значит, от антихриста? Мысли – зарницы антихристовы? То вдруг у Андрея обмирали внутренности: куда лечу, куда качусь? Мал, нищ, убог… Припасть бы к ногам старца, – научи, спаси! И не мог: чудились усы в меду… Пришел в пустыню искать безмятежного бытия, нашел сомненье…

Потом от слабости телесной Андрюшка изнемог, мысли притупились, присмирели. Ежедневные побои выносил как щекотку. Старец лютовал на него день ото дня все хуже. Другому: «Порфиша да рыбанька», а этого – так и лошадь не бьют. Уйти бы… Но куда? Правда, Денисов говорил Андрюшке (когда в конце декабря доставили на санях хлеб в Выговскую обитель): «Поживи у нас, потрудись над украшением храма. Когда лед сойдет, пошлю тебя с товаром в Москву. Я тебе верю». Андрюшка отказался, – желал не того: тишины, умиления… Казалось, так и видел – келейку в лесу, старенького старца в скуфеечке на камне у речки, говорящего о неземном свете любезному послушнику и зверям, вышедшим из леса послушать, и птицам, севшим на ветки, и северному солнышку, неярко светящему на тихую гладь уединенной речки… Нашел тишину! Эдакой бури в мыслях и тогда не было, когда во вьюжные ночи дрожал в щели Китайгородской стены, слушая, как ударяются друг о друга мерзлые стрельцы да скрипят виселицы.

Бесноватый мужик, поглядывая на печь, где лежал ничком Андрюшка, разговаривал:

– Тебе долго здесь не прожить, – хил. Старичок тебя в землю вобьет, – ты ему поперек горла воткнулся. Ох, властный старичок, гордый! Ему святители и спать не дают. Начитается Четьи-Минеи, и пошел чудить!.. Он бы десять лет на сосне просидел, кабы не лютые зимы. И народ он жжет для того же, – любит власть! Царь лесной… Я его насквозь вижу, я, брат, умнее его, – ей-богу… Я всех вас умнее. Действительно, во мне три беса… Первый – падучая, это – сильненький бес… Второй бес – что я ленивый… Кабы не лень, разве бы я сидел на цепи… Третий бес – умен я чересчур, ужас! Накануне, как меня начнет ломать падучая, ну, все понимаю. Делаюсь злой, все – противно… Про каждого человека знаю, откуда он и какой он дурак и чего он ждет… И я нарочно говорю чепуху, на смех… Цепь грызу, катаюсь, – смешно, верят… Старичок, и тот глядит, разиня глаза… Он меня, брат, боится. Весной опять от него уйду… А тебе, Ондрюшка, он рогачом отобьет печенки, – зачахнешь. А вернее всего – на первой гари ты у него первый сгоришь…

– Ох, замолчи, пожалуйста…

Андрей слез с печи, помыл руки, засучился, снял с квашни покрышку. По другим кельям тесто творили на одну треть из муки, две трети клали сушеную, толченую кору, – здесь тесто было из чистой муки, взошло шапкой. Бесноватый мужик потянулся посмотреть. Рванул цепь, выдернул ее вместе с ершом из стены. Андрей испугался было. Мужик сказал, засучиваясь:

– Ничего… Я так часто делаю. Старец вернется – ерш воткну назад, сяду…

Он тоже помыл руки. Вместе с Андреем стали валять просфоры, сажать в печь.

– Скука все-таки, Ондрюшка… Бабу сейчас бы сюда…

– Замолчи… Тьфу! (Андрей хотел оборониться крестом от таких слов, – пальцы были в тесте.) Ей-богу, старцу пожалуюсь…

– Я те пожалуюсь… Дурак, по скитам, думаешь, с ветра брюхатят бабы? В Выговской обители их десятка три, как тельные коровы ходят… А уж на что там строго…

– Врешь ты все…

– Этой сласти, гляжу, ты еще не пробовал, Ондрюшка?..

– До смерти не осквернюсь…

– Позвать гладкую бабу и заставить полы мыть. Она моет, ты сидишь на лавке, разгораешься… Крепче вина это…

Андрей торопливо содрал тесто с пальцев. Вышел из кельи на мороз, – постоять… Утренняя заря широко разлилась за лесом, солнцу вот-вот взойти. Следы на снегу налиты теплой тенью, сахарные сугробы нагнулись около избенок, зеленели вершины огромных елей. В приоткрытую дверь моленной слышалось унылое пение. Степка и Петрушка опять пробежали мимо Андрея, крикнули:

– Идут сюда! Затворяй ворота…

Алексей Бровкин послал Якима поговорить с раскольниками: что они за люди и сколько их и почему не отворяют ворота царскому офицеру? Лошадей оставил в лесу на дороге, сам с солдатами, велев зарядить мушкеты, подошел к скиту. Из-за высокого тына искрились шапки снега на крышах, синел осьмиконечный крест на моленной, – оттуда слышалось пение, хотя время обедни давно прошло.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации