Текст книги "Петр Первый. Том 2"
Автор книги: Алексей Толстой
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Яким долго стучал в калитку. Влез на тын, поглядел, нет ли собак, и спрыгнул на двор. Алексей для страху надел треугольную шляпу и поверх бараньего полушубка опоясался шарфом со шпагой, – здесь, видимо, можно было поживиться людьми, если припугнуть. Едва ли в такую глушь заглядывали подьячие или комиссары Бурмистерской палаты, собиравшие двойной оклад с двуперстно молящихся. Время шло. Солдаты поглядывали на низкое солнце, – с утра ничего еще не ели. Алексей сердито покашливал в варежку.
Наконец Яким перевалился с той стороны через тын.
– Алексей Иванович, удача: Нектарий здесь…
– Так что же он, чертов кум, ворота не отворяет! Я солдат поморожу.
– Алексей Иванович, весь народ в моленной заперся. Видишь, какое дело, – знакомца я здесь встретил – один мужичок новгородский у них сидит на цепи… Он рассказал: паствы человек двести, и есть годные и в солдаты, но взять их будет трудно: старец хочет их сжечь…
Алексей недоверчиво, строго уставился на Якима:
– То есть как сжечь? Кто ему позволил? Не допустим. Люди не его – царские…
– То-то, что он у них в лесах – царь…
– Будет тебе врать! (Хмурясь, Алексей позвал солдат, они неохотно стали подходить, понимали, что дело необыкновенное.) Долго разговаривать не станем. Ребята, ломай ворота…
– Алексей Иванович, надо бы осторожнее. Моленная вплоть обложена ометами, и внутри у них – солома, смола и бочка с порохом… Лучше я старца как-нибудь вызову. Он и сам понимает – не шутка двести человек уговорить на такое дело. Ему, Алексей Иванович, уважение окажите, – старичок властный, – полюбовно и сговоритесь…
Алексей оттолкнул болтливого мужика. Подойдя к воротам, попробовал – крепки ли.
– Ребята, неси бревно…
Яким отошел в сторону. Помаргивая, с любопытством глядел – что теперь будет? Солдаты раскачали бревно, ударили в мерзлые брусья ворот. После третьего удара отдаленное пение раскольников затихло.
– Иди в моленную…
– Не пойду, сказал я тебе, отвяжись, – угрюмо повторил бесноватый мужик…
Нектарий вошел со двора, запыхавшись, на бороде – длинные капли воска. Зрачки побелевших глаз сузились в маковое зерно: не то пугал, вернее, был вне себя. Завопил перехваченным горлом:
– Евдоким, Евдоким, настал Страшный суд… Душу спасай! Один час остался до вечных мук… Ох, ужас! Бесы-то как в тебе ликуют! Спасайся!
– Да ну тебя в болото! – закричал Евдоким, злобно замотал башкой. – Каки таки бесы? Сроду их во мне не было. Сам иди ломайся перед дураками…
Нектарий поднял лестовку. Бесноватый мужик, нагнувшись, так поглядел исподлобья, – старец на минуту изнемог, присел на лавку. Помолчали…
– Ондрюшка где?
– А черт его знает, где твой Ондрюшка…
– Нет, проклятый, нет тебе спасения…
– Ладно уж, не причитывай…
Старец сорвался – поглядеть, не схоронился ли за печью послушник, – страха ради живота своего… На дворе в это время бухнуло, затрещало.
– Ворота ломают, – осклабясь, сказал мужик.
Нектарий споткнулся, не дойдя до печи, неистово начал дрожать. Парусом раздулась его мантия, когда поспешил на двор. Оставил дверь настежь.
– Ондрюшка, – позвал мужик, – дверь запри, студено.
Никто не ответил. Он вытащил ерш из стены, ругаясь, пошел, захлопнул дверь:
– Хорошего здесь не жди. Уходить надо.
Заглянул за печку. Там, в щели между стеной и печью, стоял Андрюшка Голиков, – видимо, без памяти, белый. Чуть слышно икал. Евдоким потянул его за руку:
– Умирать, что ли, неохота? Неохота – и не надо: без огня обойдешься… Ключ найди, слышь. Куда ключ старик спрятал? Чепь хочу снять. Ондрюшка! Очнись…
Все стояли на коленях. Женщины безмолвно плакали, прижимая детей. Мужчины – кто, уронив волосы, закрыл лицо корявой ладонью, кто безмысленно глядел на огоньки свечей. Старец ненадолго ушел из моленной. Отдыхали, – измучились за много часов: ему мало было того, что все покорны, как малые дети… Страшно кричал с амвона: «Теплого изблюю из уст! Горячего хочу! Не овец гоню в рай, – купины* горящие!..»
Трудно было сделать, как он требовал: загореться душой… Люди все здесь были ломаные, ушедшие от сельской истомы, оттуда, где не давали обрасти, но, яко овцу, стригли мужика догола. Здесь искали покоя. Ничего, что пухли от болотной сырости, ели хлеб с толченой корой: в лесу и в поле все-таки сам себе хозяин… Но, видно, покой никто даром не давал. Нектарий сурово пас души. Не ослабляя, разжигал ненавистью к владыке мира – антихристу. Ленивых в ненависти наказывал, а то и вовсе изгонял. Мужик привык издавна – велят, надо делать. Велят гореть душой, – никуда не подашься – гори…
Нынче старец мучил особенно, видимо – и сам уморился… Порфирий на клиросе читал отрешенным высоким голосом. Под дощатым куполом стоял пар от дыхания. Капало с потолка…
Старец неожиданно скоро вернулся.
– Слышите! – возопил в дверях. – Слышите слуг антихристовых?
Все услышали тяжелые удары в ворота. Он стремительно прошел по моленной, задевая краем мантии по головам. Вздымая бороду, с размаху три раза поклонился черным ликам. Обернулся к пастве до того яростно, – дети громко заплакали. У него в руках были железный молоток и гвозди.
– Душа моя, душа моя, восстани, что спишь? – возопил.* – Свершилось, – конец близко… Места нам на земле не осталось, – только стены эти. Возлетим, детки… В пламени огненном. Над храмом, ей-богу, сейчас в небе дыру видел преогромную. Ангелы сходят к нам, голубчики, радуются, милые…
Женщины, подняв глаза, залились слезами. Из мужиков тоже кое-кто тяжело засопел…
– Иного времени такого – когда ждать? Само Царство Небесное валится в рот… Братья, сестры! Слышите – ворота ломают… Рать бесовская обступила сей остров спасения… За стенами – мрак, вихрь смрадный…
Подняв в руках молоток и гвозди, он пошел к дверям, где были припасены три доски. Приказал мужикам помочь и сам стал приколачивать доски поперек двери. Дышал со свистом. Молящиеся в ужасе глядели на него. Одна молодая женщина, в белом саване, ахнула на всю моленную:
– Что делаете? Родные, милые, не надо…
– Надо! – закричал старец и опять пошел к амвону. – Да еще бы в огонь христианин не шел? Сгорим, но вечно живы будем. (Остановясь, ударил молодуху по щеке.) Дура! Ну, муж у тебя, дом у тебя, сундук добра у тебя… А затем что? Не гроб ли? Жалели мы вас, неразумных. Ныне нельзя… Враг за дверями… Антихрист, пьян кровью, на красном звере за дверями стоит. Свирепый, чашу в руке держит, полна мерзостей и кала. Причащайтесь из нее! Причащайтесь! О, ужас!
Женщина упала лицом в колени, затряслась, все громче начала вскрикивать дурным голосом. Другие затыкали уши, хватали себя за горло, чтобы самим не заголосить…
– Иди, иди за дверь… (Опять – удары и треск.) Слышите! Царь Петр – антихрист во плоти… Его слуги ломятся по наши души… Ад! Знаешь ли ты – ад?.. В пустошной вселенной над твердью сотворен… Бездна преглубокая, мрак и тартарары. Планеты его кругом обтекают, там студень лютый и нестерпимый… Там огонь негасимый… Черви и жупел*! Смола горящая… Царство антихриста! Туда хочешь?..
Он стал зажигать свечи, пучками хватал их из церковного ящика, проворно бегал, лепил их к иконам – куда попало. Желтый свет ярко разливался по моленной…
– Братья! Отплываем… В Царство Небесное… Детей, детей ближе давайте, здесь лучше будет, – от дыма уснут… Братцы, сестры, возвеселитесь… Со святыми нас упокой, – запел, раздувая локтями мантию…
Мужики, глядя на него, задирая бороды, подтягивая, поползли на коленях ближе к аналою. Поползли женщины, пряча головы детей под платами…
Стены моленной вздрогнули: в двери, зашитые досками, подпертые колом, ударили чем-то со двора. Старец влез на скамейку, прижал лицо к волоковому окошечку над дверями:
– Не подступайте… Живыми не сдадимся…
– Ты будешь старец Нектарий? – спросил Алексей Бровкин. (Ворота они раскрыли, теперь ломились в дверь моленной.) Из длинного окошка боком глядело на него белое стариковское лицо. Алексей ему – со злобой: – Что вы тут с ума сходите?
С трудом высунулась стариковская рука, двоеперстно окрестила царского офицера. Сотня голосов за стеной ахнула: «Да воскреснет Бог». Алексей хуже рассердился:
– Не махай перстами, я тебе не черт, ты мне не батька. Выходите все, а то со двора высажу.
– А что вы за люди? – странно, насмешливо спросил старец. – Зачем в такое пустое лесное место заехали?
– А такие мы люди, – с царской грамотой люди. Не будете слушать – всех перевяжем, отвезем в Повенец.
Стариковская голова скрылась, не ответив. Что было делать? Яким отчаянно шептал: «Алексей Иванович, ей-богу, сожгутся…» Опять там затянули «со святыми упокой». Алексей топтался перед дверями, от досады пошмыгивая носом. Ну, как уйти? Разнесут по всем скитам, что-де прогнали офицера. Снял варежки, подпрыгнул, ухватился за край окошка, подтянулся, увидел: в горячем свете множества свечей обернулись к нему ужаснувшиеся бородатые лица, обороняясь перстами, зашипели: «Свят, свят, свят». Алексей спрыгнул:
– Давай еще раз в дверь…
Солдаты раз ударили. Стали ждать. Тогда из чердачного окошка полезли трое (Яким признал Степку Бармина и Петрушку Кожевникова), в руках – охотничьи луки, за поясом – по запасной стреле, у третьего – пищаль. Вылезли на крышу, глядели на солдат. Мужик с пищалью сказал сурово:
– Отойдите, стрелять будем. Нас много.
От дерзости такой Алексей Бровкин растерялся. Будь то посадские какие-нибудь людишки, – разговор короткий. Это были самые коренные мужики, их упрямство он знал. Тот, с пищалью, – вылитый его крестный покойный, толстоногий, низко подпоясанный, борода жгутами, медвежьи глаза… Не стрелять же в своего, такого. Алексей только погрозил ему. Яким ввязался:
– Тебя как зовут-то?
– Ну, Осип зовут, – неохотно ответил мужик с пищалью.
– Что ж, Осип, не видишь – господин офицер и сам подневольный. Вы бы с ним по любви поговорили, столковались.
– Чего он хочет? – спросил Осип.
– Дайте ему человек десять, пятнадцать в войско, да нашим солдатам дайте обогреться. Ночью уйдем.
Петрушка и Степан, слушая, присели на корточки на краю крыши. Осип долго думал:
– Нет, не дадим.
– Почему?
– Вы нас по старым деревням разошлете, в неволю. Живыми не дадимся. За старинные молитвы, за двоеперстное сложение хотим помереть. И весь разговор…
Он поднял пищаль, дунул на полку, из рога подсыпал пороху и стоял, коренасто, над дверью. Что тут было делать? Яким посоветовал махнуть рукой на эту канитель: Нектария не сломить.
– Он упрям, я тоже упрям, – ответил Алексей. – Без людей не уйду. Возьмем их осадой.
Двоих солдат послали за лошадьми, – отпрячь, кормить. Четверых – греться в келью. Остальным быть настороже, чтобы в моленную не было проноса воды и пищи. День кончался. Мороз крепчал. Раскольники похоронно пели. Петрушка и Степан посидели, посидели, перешептываясь, на крыше, поняли – дело затяжное.
– Нам до ветру нужно, – стали просить. – На крыше – грех, пустите нас спрыгнуть.
Алексей сказал:
– Прыгайте, не тронем.
Осип вдруг страшно затряс на них бородищей. Петрушка и Степан помялись, но все-таки, зайдя за купол, спрыгнули на солому.
Старец Нектарий тоже, видимо, понял, что крепко взят в осаду. Два раза приближал лицо к волоковому окну, подслеповато вглядывался в сумерки. Алексей пытался заговорить, – он только плевал. И опять из моленной доносился его охрипший голос, заглушавший пение, мольбы, детский плач. Там что-то творилось нехорошее.
Когда совсем помрачнел закат, на крышу из слухового окна вылезло человек десять мужиков без шапок. Махая руками, беснуясь, закричали:
– Отойдите, отойдите!..
Все торопливо начали раздеваться, снимали полушубки, валенки, рубахи, портки…
– Нате! – хватали одежу, кидали ее вниз солдатам. – Нате, гонители! Метайте жребий. Нагими родились, нагими уходим…*
Голые, синеватые, бросались ничком на крышу, терли снегом лицо, всхлипывали, вскрикивали, вскочив, поднимали руки, и все опять, – с бородами, набитыми снегом, – улезали в слуховое окно. Остался один Осип. Не подпуская близко к дверям, прикладывался из пищали в солдат… Алексей очень испугался голых мужиков. Яким плачуще вскрикивал в сторону окошка:
– Детей-то пожалейте. Братцы! Бабочек-то пожалейте!
В моленной начался крик, не громкий, но такой, что – затыкай уши. Солдаты стали подходить ближе, лица у всех были важные.
– Господин поручик, плохо получается, пусть уж Осип в нас пужанет, мы дверь высадим…
– Высаживай! – крикнул Алексей, сжимая зубы.
Солдаты живо положили ружья, опять схватились за бревно. Купол с едва видимым на закате крестом вдруг покачнулся. Тяжело сотряслась земля, грохнул взрыв, в грудь всем ударило воздухом. Из щелей под крышей показался дым, повалил гуще, озарился… Языки огня лизнули меж бревен…
Когда дверь под ударом распалась, оттуда выскочил весь горящий, с обугленной головой человек, как червь начал извиваться на снегу. Внутри моленной крутило дымным пламенем, прыгали, метались огнем охваченные люди. Огонь бил из-под пола. Уже валили дымом ометы соломы вокруг.
От нестерпимого жара солдаты пятились. Никого спасти было нельзя. Сняв треуголки, крестились, у иных текли слезы. Алексей, чтобы не видеть ничего, не слышать звериных воплей, ушел за разломанные ворота. Коленки тряслись, подкатывалась тошнота. Прислонился к дереву, сел. Снял шапку, остужал голову, ел снег. Зарево ярче озаряло снежный лес. От запаха жареного мяса некуда было скрыться.
Он увидел: невдалеке по багровому снегу, увязая, идут три человека. Один отстал и, будто заламывая руки, глядел, как много выше леса над скитом взвивается из валящего дыма огненный язык, ввысь уносится буран искр… Другой, беснующийся человек, тащит за руку небольшого длиннобородого старичка, в нагольном полушубке поверх мантии.
– Ушел он, ушел, сукин сын! – кричал беснующийся человек, подтаскивая старичка к царскому офицеру. – Разорвать его надо… Через подполье лазом из огня ушел… Нас с Ондрюшкой хотел сжечь, черт проклятый!..
8
Велено было царским указом: «По примеру всех христианских народов – считать лета не от сотворения мира, а от рождества Христова в восьмой день спустя, и считать новый год не с первого сентября, а с первого генваря сего 1700 года. И в знак того доброго начинания и нового столетнего века в веселии друг друга поздравлять с новым годом. По знатным и проезжим улицам у ворот и домов учинить некоторое украшение от древ и ветвей сосновых, еловых и можжевеловых, против образцов, каковые сделаны на гостином дворе у нижней аптеки. Людям скудным хотя по древу или ветви над воротами поставить. По дворам палатных, воинских и купеческих людей чинить стрельбу из небольших пушечек или ружей, пускать ракеты, сколько у кого случится, и зажигать огни. А где мелкие дворы – собрався пять или шесть дворов – зажигать худые смоляные бочки, наполняя соломою или хворостом. Перед бурмистерскою ратушей стрельбе и огненным украшениям по их рассмотрению быть же…»
Звона такого давно не слышали на Москве. Говорили: патриарх Адриан* ни в чем не смея перечить царю, отпустил пономарям на звон тысячу рублев и пятьдесят бочек крепкого патриаршего полпива. Вприсядку отзванивали колокола на звонницах и колокольнях. Москва окутана была дымами, паром от лошадей и людей. Визжал морозный снег. Деревья гнулись от инея. В чаду стояли кабаки, открытые день и ночь. За дымами солнце поднималось румяное, небывалое, – отсвечивало на широких бердышах сторожей у костров.
Сквозь колокольный звон по всей Москве трещали выстрелы, басом рявкали пушки. Вскачь проносились десятки саней, полные пьяных и ряженых, мазанных сажей, в вывороченных шубах. Задирали ноги, размахивая штофами, орали, бесновались, на раскатах вываливались кучей под ноги одуревшему от звона и дыма простому народу.
Всю неделю до Крещенья гудела, шумела Москва. Занималась пожарами. Хорошо, что было безветренно. В город сбежалось много разбойников из окрестных лесов. Только повалит дым где-нибудь за снежными крышами, – скачут в санях недобрые люди – в овечьих сушеных мордах, в скоморошьих колпаках, ломают ворота, кидаются в горящий дом, – грабят, разбивают все дочиста. Иных ловили, иных народ задавил. Шел слух, будто в Москве гуляет сам Есмень Сокол.
Царь с ближними, с князем-папой, старым беспутником Никитой Зотовым, со всешутейшими архиепископами, – в архидьяконской ризе с кошачьими хвостами, – объезжал знатные дома. Пьяные и сытые по горло, – все равно налетали, как саранча, – не столько ели, сколько раскидывали, орали духовные песни, мочились под столы. Напаивали хозяев до изумления и – айда дальше. Чтобы назавтра не съезжаться из разных мест, ночевали вповалку тут же, на чьем-нибудь дворе. Москву обходили с веселием из конца в конец, поздравляя с пришествием нового года и столетнего века.
Посадские люди, тихие и богобоязненные, жили эти дни в тоске, боялись и высунуться со двора. Непонятно было – к чему такое неистовство? Черт, что ли, нашептывал царю мутить народ, ломать старый обычай – становой хребет, чем жили… Хоть тесно жили, да честно, берегли копейку, знали, что это так, а это не так. Все оказалось дурно, все не по нему.
Не признававшие крыжа и щепоти собирались в подпольях на всенощные бдения. Опять зашептали, что дожить только до Масленой: с субботы на воскресенье вострубит труба Страшного суда. В Бронной слободе объявился человек, собирал народ в баню, кружился, бил себя ладошами по лицу, кричал нараспев, что-де он – Господь Саваоф, и с ручками и с ножками, и падал весь в пене… Другой человек, космат, гол и страшен, являлся народу, держа в руке три кочерги, пророчил невнятно, грозил бедствиями.
У ворот Китая и Белого города прибили второй царский указ: «Боярам, царедворцам, служилым людям, приказным и торговым ходить отныне и безотменно в венгерском платье, весной же, когда станет от морозов легче, носить саксонские кафтаны».
На крюках вывесили эти кафтаны и шляпы. Солдаты, охранявшие их, говорили, что скоро-де прикажут всем купчихам, стрельчихам, посадским женкам, попадьям и дьяконицам ходить простоволосыми, в немецких коротких юбках и под платьем накладывать на бока китовые ребра… У ворот стояли толпы в смущении, в смутном страхе. Передавали шепотом, будто неведомый человек с тремя кочергами закидал калом такой же вот кафтан на крюке и кричал: «Скоро не велят по-русски разговаривать, ждите! Понаедут римские и лютеранские попы перекрещивать весь народ. Посадских отдадут немцам в вечную кабалу. Москву назовут по-новому – Чертоград. В старинных книгах открылось: царь-де Петр – жидовин из колена Данова».
Как было не верить таким словам, когда под Крещение приказчики купца Ревякина стали вдруг рассказывать – бегая в рядах по лавкам – о случившейся великой и страшной жертве во искупление мира от антихриста: близ Выг-озера несколько сот двуперстно молящихся сожглись живыми. Над пожарищем распалось небо, и видима стала твердь стеклянная и престол, стоящий на четырех животных, на престоле сидящий Господь, ошую и одесную* – дважды по двунадесят старцев и херувимы окрест его, – «двомя крылы летаху, двомя очи закрываху, двомя же ноги»*. От престола слетел голубь, и огнь погас, и на месте гари стало благоухание.
В Ямском приказе какой-то человек, обыкновенного роста и вида, уходя, бросил на пол письмо. Человека этого окликнули: «Чего обронил, эй?» Испугавшись, он побежал и скрылся. На запечатанном письме стояло: «Поднести великому государю, не распечатав». Дьяк Павел Васильевич Суслов едва-едва трясущимися руками попал в рукава шубы. Грозя ездовому – спустить со спины шкуру, – поскакал в Преображенское.
Караульный офицер в дворцовых сенях с презрением оглянул дьяка от лысины до сафьяновых сапожек на меху: «Нельзя к царю». Павел Васильевич, ослабев от тревоги, сел на лавку. Народу толпилось много: наглые военные, русские – все большого роста, широкие в плечах, здоровые, как быки; иноземцы – помельче, но приятнее лицом (их, бедняг, за последнее время много начали выгонять со службы за глупость и пьянство); ловкие владимирские, ярославские, орловские ходоки, промышленники, купчишки; рядом сидели два великородных боярина, один – с обвязанной головой, другой – с черным синяком под глазом: после шумства прибыли бить челом друг на друга; заложив руки за спину, в коротеньком коричневом кафтанчике, в нитяном парике, похаживал, ни на кого не глядя, иностранец с добрым, голодным лицом, в очках – математик, химик, славный изобретатель перпетуум мобиле – вечного водяного колеса – и медного человека-автомата, играющего в шашки и вино или пиво извергающего из себя согласно натуре. Математик предлагал царю более ста патентов, могущих обогатить Русское государство.
Со двора в сени ввалился Никита Зотов, пьяный, с невиданной толщины человеком: «Не робей, он уродство любит, он тебе казны отвалит», – князь-папа волок толстяка в царские покои. Павел Васильевич, загорясь служебной ревностью, подошел к караульному офицеру и в лицо ему сказал сдавленно: «Слово и дело!» Сразу в сенях стало тихо. Офицер вытянулся, с коротким дыханием вытащил шпагу: «Идем».
Письмо, поданное Павлом Васильевичем царю в собственные руки (у Петра болела голова, – встретил дьяка насупясь, нетерпеливо), письмо это – немедленно вскрытое – было подписано Алешкой Курбатовым, дворовым человеком князя Петра Петровича Шереметева*. Прочтя мельком, Петр взял себя ногтями за подбородок: «Гм!» – прочел вдругорядь, закинул голову: «Ха!» – и, забыв о Суслове, стремительно зашагал в столовую палату, где в ожидании обеда томились ближние.
– Господа министры! – у Петра и глаза прояснели. – Кормишь вас, поишь досыта, а прибыли от вас много ли?.. Вот! (Тряхнул письмом.) Человечишко худой, холоп, – придумал! Обогащение казны… Федор Юрьевич… (Обернулся к посапывавшему князю Ромодановскому.) Прикажи отыскать, привезти Курбатова сейчас же… И обедать без него не сядем… То-то, господа министры, – орленую бумагу надо продавать: для всех крепостей, для челобитных, – бумагу с гербом, от копейки до десяти рублев. Понятно? Денег нет воевать. Они – вот они – денежки!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.