Текст книги "Одесса-Париж-Москва"
Автор книги: Амшей Нюренберг
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Возвращение домой
Поезд медленно и устало подошел к знакомому старомодному вокзалу, на фасаде которого висела белая вывеска «Елисаветград». Раздался звонок.
С вагонной площадки я увидел бегущих ко мне навстречу брата Деви и сестер Анну и Розу. В их руках были букеты полевых цветов. Когда поезд остановился, родня бросилась меня обнимать и целовать.
Забрав мои вещи, они повели меня на вокзальную площадь, где нас ждал толстый кучер с розовым лицом и круглой бородой и стояла большая, великолепная бричка с парой добрых украинских лошадок. Посадив всех нас на бричку (меня как гостя из Парижа он посадил в центре), кучер взобрался на высокие козлы и звучно цокнул языком лошадям. Лошади рванули и понеслись по малолюдным улицам города, где я родился, провел юность и где собирался вновь найти силы и творческое мужество.
Фотография Нюренберга, Одесса, 1915
Я жадно глядел на улицы, пытаясь в бедной архитектуре домов найти следы духовного облика их строителей. Вот наш убогий театр. Как мало он похож на парижскую Гранд-Опера! Вот унылая каланча и всегда шагающий вокруг нее сонливый пожарник. Дальше – мост, лениво перекинутый через речку Ингул. Потом я увидел площадь, на которой в пасхальные дни возникали карусели, качели и микроцирк.
Как радостно вспоминать все это теперь, когда прошлое уже покрылось голубой краской!
фотография Нюренберга, 1913
Гражданская война
В укрытии
0. часов утра. Звонок из редакции «Известий». Звонит моя сестра:
– Амшей, большие неприятности! Под прикрытием английского крейсера идет наступление белых. Мы отступаем. Жги бумаги! Беги в исполком за инструкцией!
Жгу бумаги. Жена упаковывается.
Наконец хватаю чемодан и спешу в исполком. Здесь человек с усталым бледным лицом – секретарь Ракитин – дает мне паспорт, деньги и напутствует:
– Мы отступаем к Молдаванке. Транспорта мало. В случае невозможности отступления – уходите в подполье.
Бегу на Молдаванку. Многие возвращаются обратно. На Молдаванке уже орудует «пятая колонна». Стреляют по отступающим. Что делать? Я на Преображенской улице. Вспоминаю, где-то невдалеке живет известный коллекционер-бактериолог Лопшиц, который не раз покупал у меня картины. Кажется, в угловом трехэтажном доме. Устремляюсь туда. Звоню. Дверь открывает сам Лопшиц.
– Что, пришли спрятаться? – тревожно спросил он, вглядываясь в меня. – Заходите…
Он ввел меня в небольшую комнату и закрыл дверь. Уставший, я опустился на стул. В городе уже слышна стрельба. Шум, беготня.
Итак, я в подполье. Лопшиц ежедневно приносит мне сведения с улицы. «Хватают людей, арестовывают каждого, кто им кажется подозрительным». Через несколько дней я упросил Лопшица сходить к моей старшей сестре и сказать жившей у нее жене, где я скрываюсь. Он это сделал, но неохотно, с большой осторожностью.
– Дорогой друг, – полушепотом сказал он, вернувшись домой, – у меня возникла богатая мысль… Вы будете жить здесь и писать для меня декоративное панно… Такое же, какое вы мне когда-то написали. Согласны?
– Согласен.
Подумав, он радостно добавил:
– Я буду покупать краски, холст. Вы будете работать… Питание, конечно, мое. Одно условие – никто к вам не должен ходить. Попадетесь вы – попадусь и я. Будем висеть на одной виселице.
Через день Лопшиц раздобыл где-то краски, кисти, холст.
– Только я, с моей безумной энергией, мог в мертвой Одессе достать все это! – воскликнул он, передавая мне свертки.
Я взялся за работу. За окном с ухарскими песнями проходили офицерские отряды, а я писал декоративное панно. Обнаженные розово-оранжевые женщины на фоне ультрамаринового моря. Лопшиц был доволен. Он покупал в порту большие херсонские арбузы и, угощая меня, приговаривал: «Ешьте, вам нужны силы, чтобы все это перенести».
Человек весьма недалекий, он наивно верил, что большевики свое дело проиграли и искренне жалел меня.
Однажды он разбудил меня рано утром и возбужденно прошептал:
– Вы слышали, белые подходят к Москве. Мужайтесь! Вам придется подумать о своей жизни и поспешить с панно. Мало ли что может случиться…
Лопшиц слыл большим оригиналом, у него было два увлечения: карты и живопись. Без них жизнь казалась ему серой, неинтересной.
– Человек без страстей, – пояснял он, – все равно, что пустая бутылка.
– А что вас больше увлекает? – спрашивал я.
– Порой меня тянет в игорный клуб, а иногда – в мастерские художников. В зависимости от настроения.
Как-то раз в сумерки, когда я отдыхал от живописи и дремал на диване, Лопшиц ворвался в комнату и, схватив меня за руки, задыхающимся голосом проговорил:
– У меня, дорогой художник, большое несчастье… Я проигрался вдрызг. Совершенно обнищал. Проиграл все свои гроши и всю коллекцию картин. Пошел «ва-банк» и проиграл. Жена меня съест. Спасти может только один человек. Это – вы. Вы должны мне написать новую коллекцию картин… Я вас никуда не отпущу… убежден, что за месяц вы создадите новую коллекцию. Пишите небольшие картины. Мне все равно.
– У меня сейчас нет сил и времени. Я собираюсь в дорогу, – мягко, но твердо сказал я.
– Денег не хватит, – не унимался он, – вещи дам. Выручайте. Я стою у пропасти. Я могу погибнуть.
Я глядел на его круглое лицо и темно-карие влажные глаза, и мне стало жалко его.
– Спасите, – захлебнувшимся голосом сказал он мне.
Я приступил к изготовлению «восходов», «заходов», «заливов», композиций с обнаженными дородными женщинами и цветущими деревьями.
Писать пришлось по эскизам и этюдам, которые мне удалось захватить из дома. Работа рассеивала и успокаивала меня. Но мечтал я все же не о композиции, а о бегстве.
* * *
Через месяц, вечером, навестить меня пришла жена. Ей казалось, что город притих и что можно выйти на улицу. Я с ней согласился. Мы вышли на Преображенскую и сейчас же свернули на Малую Арнаутскую. Предсумеречная синева заливала Одессу. Но пройдя квартал, мы были ошарашены: навстречу нам шел знакомый архитектор Шретер – лютый враг художников, работавших с Советской властью. Мы прошли мимо него, не раскланиваясь. Он нас, конечно, узнал и остановился. Подумав, направился к стоящему на углу полицейскому – надо было бежать.
– Беги, – сказала жена, – я отвлеку их внимание.
Я побежал, на ходу стаскивая с себя желтое пальто, чтобы не выделяться ярким пятном, стараясь смешаться с прохожими, делая зигзаги. Вскочил в мрачный двор. Немного отдышавшись, подумал: надо отыскать не бросающуюся в глаза квартиру. Такой мне показалась одна убогая квартира в подвале. Я постучался. Дверь мне открыла старуха. На ее седой голове чернел чепчик. На худых плечах висел ветхий платок. Испугавшись, она дрожащим голосом спросила: «Что вам надо?»
Я рассказал, в чем дело. Она внимательно выслушала меня и разрешила остаться. Когда сумерки сгустились, старуха зажгла керосиновую лампу. Поблагодарив за гостеприимство, я попрощался и ушел. Улица была безлюдна.
Добравшись до квартиры Лопшица, я тихо позвонил. Увидев меня, Лопшиц прошептал:
– Что случилось? Я думал, что вас уже сцапали. Разве можно вам шляться? Идите в свою мастерскую, поужинайте и ложитесь спать.
* * *
«Вот что произошло после того, как ты убежал, – рассказывала жена. – Я шла медленно. Они догнали меня.
– Где он? – спросил полицейский.
– Не знаю, – ответила я.
– Когда-то вы много знали, – сказал Шретер.
– Он бежал на ваших глазах, – сказала я.
– Вы арестованы.
И полицейский, в сопровождении Шретера, повел меня в контрразведку. Камера была набита людьми. Стояли и сидели на корточках впритык. Некоторых ночью вызывали на допрос. Их били шомполами. Слышны были удары и душераздирающие крики. Было страшно. Я просидела в контрразведке три недели. Потом некоторых арестованных, в том числе и меня, перевели в одесскую тюрьму. В камере, куда меня поместили, было человек десять женщин: спали на цементном полу, на соломе, рядом стояла параша. Все мы, волнуясь, каждый день ждали допроса. Вызвали меня на допрос только через месяц. Как сейчас помню: по бокам двое военных, я почему-то посередине.
Фотография П. и А. Нюренбергов, 1918
– Где ваш муж, комиссар искусств? – спрашивали они.
– Он мне не муж, – отвечала я. – Я балерина, работаю в театре. У меня много таких мужей. Он бежал на ваших глазах.
Больше меня не вызывали, я сидела и ждала своей участи. Один раз твоей сестре удалось как-то добиться свидания. От нее я узнала, что ты жив. Я передала ей для тебя записку.
Через два месяца меня снова вызвали на допрос. Подробно расспрашивали. Следователь мне сказал, что обо мне хлопочут: профессор Лысенков, сын писателя Глеба Успенского – Борис Глебович и директриса балетной школы. Они хотят взять меня на поруки.
Через несколько дней после допроса меня отпустили и выдали справку, что я лишена права выезда из Одессы. Никогда я не забуду того чувства, которое испытала, когда за мной закрылись тяжелые тюремные ворота. Я шла по улице и говорила себе, что самое счастливое – это быть на свободе.
Прожив некоторое время в Одессе, я с женой твоего брата – танцовщицей Зиной – поехала в Николаев на балетные гастроли».
* * *
С отъездом из Одессы надо было торопиться. Начались расстрелы всех пойманных большевиков.
За организацию моего отъезда взялся мой брат, художник Деви, красный партизан. Человек смелый, большой инициативы и энергии.
Невдалеке от вокзала был поставлен старый, покрытый надписями грузовой вагон. На лицевой двери мелом было четко написано «Одесса– Александрия».
Фотография Нюренберга, 1918
Вечером к вагону лихо подъехали две платформы, груженные большими тюками и ящиками. В течение одного часа вагон был загружен. На тюках были наклейки «Лавровый лист», а на ящиках «Минеральные воды». Грузили молодые рабочие. Среди них, в ватниках и истоптанных солдатских сапогах, были брат и я.
Проводником был назначен один подпольщик из старых портовых рабочих. Звали его Павло.
Павло стоял у дверей и наблюдал, как идет погрузка. Деви с ним о чем-то перешептывался. Потом брат сделал мне знак головой, и я вскочил в вагон.
Вагон закрыли. Я слышал, как паровоз перебрасывал его с одного пути на другой. Тарахтели колеса. Потом поезд пошел ритмичнее. Я устроился в глубине вагона за тюками и, поддавшись ровному мягкому движению, быстро уснул.
Ночью чем-то тяжелым, очевидно прикладом ружья, ударили в дверь. Я проснулся. Поезд стоял в степи.
– Кто там? – сонным голосом спросил Павло.
– Отчиняй! – ответил пьяный бас.
– А что нужно?
– Большевиков нема?
– Нема.
– А жидов нема?
– Нема.
– И цыгарки нема?
– И цыгарки нема.
– А в тюках что?
– Лавровый лист.
– Покажи!
Павло открыл дверь. Бандит воткнул штык своего ружья в тюк.
– Ничего нема, – сказал он раздраженно. Выругался очень крепко. И ушел.
– Гад петлюровский! – сказал Павло, отплевываясь. – Людей грабит, убивает. И за это дай ему цыгарку.
Казаки
Шли слухи, что деникинцы и приставшие к ним казачьи части, бросая все, что не влезало в мешки и чемоданы, «як скаженные тикали к себе на Дон» и что их рожденные в отчаянии усилия во что бы то ни стало задержаться в Знаменке и навязать красным решительный и поворотный бой – напрасны. Надо было спешить.
В Знаменке, куда мой убогий поезд, охая, насилу дотащился, никаких следов пережитого я не заметил. Ничто не напоминало о недавно разыгравшихся здесь событиях. «Может, их и не было», – подумал я. Заспанная, неприветливая станция, куда ни глянешь – грязь, тряпки, куски почерневшей ваты. Пахнет карболкой. Долгие, похожие на стоны гудки застрявших за железнодорожным мостом изношенных, старого типа, черных паровозов. Несколько мокрых черных осин на фоне унылого дождливого неба.
В залах на полу, покрытом подсолнечной шелухой и окурками, на разостланных шинелях спали бородатые деникинцы. С трудом я добрался до буфета. Два стакана горячего морковного чая несколько подбодрили меня. В вагоне, усевшись на чемодан, начал дремать. Безучастное время двигалось, еле волоча ноги. В крышу вагона робко постучался ноябрьский дождь. Вдруг меня разбудил сильнейший удар в дверь. Точно ружейный выстрел.
– Кто там? – охрипшим баритоном спросил один из моих невидимых соседей.
– Открывай! – прогудел кто-то.
С грохотом и визгом отошла дверь.
– Большевиков и комиссарчиков нет?
– Нема, – ответил тот же охрипший баритон.
– Проверим, чи правда. А ну, залезайте, хлопцы!
И три монументальных казака, вооруженных винтовками, пахнущих гнилым дождем и самогоном, ввалились в наш вагон.
– Зажигай свечку, – сказал один из них.
– Сейчас, Федя, дверь в наших руках, – деловито ответил ему другой.
– Приготовьте ваши документы… и чемоданы… Нет ли у вас большевистских книг, – весело сказал третий.
– Нема, – повторил охрипший баритон.
– Побачим, побачим… – сказал один из казаков.
Начался обыск. Все поняли, что попали в ловушку. Меня охватило отчаяние. Надо было бежать во что бы то ни стало.
В этот момент один из лежавших на полу крестьян, на которого наступил пьяный казак, начал ругаться: «Пьяницы! Бандиты! Креста на вас нет… Что же вы людей больных давить начали?»
– Молчи, большевистская зараза! – бросил ему пьяный казак.
В вагоне началась драка. Кто-то истерически орал. Кто-то громко плакал. Погасла свеча. В этом я увидел просвет надежды на спасение и не ошибся. Надо спешить. Каждый миг дорог. Я встал, быстро, осторожно пробрался через лежавших на полу. Вот и дверь.
– Пусти, – говорю низким хриплым голосом.
– Куды?
Цинично отвечаю зачем и крепко, как пьяный биндюжник, ругаюсь.
Мне помогла память, удивительно хорошо сохранившая то, что я часто слышал в портовых трактирах. Казак поверил, что ругается свой человек, и пропустил меня. Дверь отодвинулась. Я выпрыгнул.
Пан Пытлинский
Казаки проворонили меня. Сколько раз ночь в эти погромные дни меня спасала! Но куда идти? В тот вон мрачный незнакомый поселок? Заночевать, а рано утром через знаменские заснеженные лесочки и курганы двинуть пешком в родной Елисаветград. А если встретятся банды? Может, холода их разогнали. Без чемодана, правда, легче двигаться… Но примириться с тем, что он сейчас в грязных руках бандитов, что они руками, покрытыми кровью, ворошат мои труды последних лет и рисунки крупнейших французских скульпторов Бурделя и Жозефа Бернара… Это было выше моих сил.
Я бросился на вокзал. На путях стояли недавно пришедшие поезда. Усталые, вспотевшие, жалкие. Казалось, что они глубоко дышат, что от них, как и от пассажиров, разит потом и самогонным перегаром. В слабо освещенных вагонных окнах мелькали тревожные силуэты. Слышны были разухабистые песни. Пьяные гармони визжали под аккомпанемент глухих ружейных выстрелов. На вокзальном перроне – горы мешков и сундуков различных форм.
Стою у путей и мысленно оплакиваю свой погибший чемодан, в котором было все мое художественное достояние. Прощай мой верный друг, перенесший со мной столько горя и радостей!..
Мои акварели, рисунки и письма будут развеяны по снежным степям или брошены в вагонную уборную, а их место в чемодане займет награбленное жалкое добро местечек, пахнущее нафталином, горем и слезами.
Со станции пришлось уйти. Добрался до поселка. Он казался мертвым. Ночь. Холодный ветер. Население спит, может, сбежало. Чтобы не упасть в глубокое месиво, держусь за мокрый забор.
В конце черной улицы огонек. Незовущий, необещающий. Еле волоча ноги, добрался до него. Ресторан. Запах самогона и кислой капусты. Столики, покрытые грязной бумагой, бумажные цветы, стойка с бутылками и вокзальным самоваром, большая коптящая лампа, какие-то усталые, сонные женщины и мужчины.
Выпил стакан горьковатого чая и почувствовал себя счастливым – согрелся и отдохнул. После нервного напряжения меня всегда клонило ко сну. С каким наслаждением поспал бы я сейчас, положив голову на залитый чем-то столик. А ведь надо, пожалуй, убираться отсюда, пока не поздно… Но было уже поздно. Коренастый человек с огромными рыжими усами, шел ко мне, улыбаясь.
– Как вы, господин, попали сюда в такой поздний час? – Я рассказал свою историю. Лицо его и жесты выражали сочувствие.
– Очень хорошо! Очень хорошо! – воскликнул он. – Как будто сама судьба мне вас подбросила. Мне нужен художник, хороший художник. Я о нем, поверите, все время мечтал. Есть работа для вас…
– Что ж, если нужен – останусь. Денька на два.
– Останьтесь! Хорошо заработаете. Краски и жесть есть. Кормежка моя, постель тоже.
Я остался.
В ту же позднюю ночь в честь нашего знакомства человек с большими рыжими усами (оказавшийся хозяином ресторана) дал ужин с пивом и фаршированными кабачками.
За двумя столиками, покрытыми чистой бумагой и освещенными елочными свечами, собралась вся семья ресторатора.
– Рекомендую: жена Зинаида Львовна, – сказал он глухим голосом, указав на немолодую женщину с добрым, круглым лицом и мясистыми руками. – Цирковая прима, теперь заведует кухней и кормит нас рублеными котлетами.
Я поклонился. Зинаида Львовна дружески мне улыбнулась.
– А вот сынок мой, Янек, – продолжали рыжие усы. – Замечательный клоун! Первого сорта! Сейчас заведует у меня закупкой провизии.
Молодой парень, сияя голубизной глаз, робко протянул мне тяжелую боксерскую руку.
– А эта жена его, – продолжал ресторатор, – Марья Филипповна. О, какая танцовщица! – Он несколько раз пощелкал языком. – Кончила лучшую киевскую балетную школу и должна, представьте себе, разливать самогон за прилавком.
Молодая невысокая женщина с пятнами румянца на худом лице недоверчиво разглядывала меня.
– А теперь ешьте, господин художник, и пейте! Не стесняйтесь! Я люблю угощать людей искусства… потому что сам артист…
Меня мучила жажда, терзал голод, но боязнь повредить своей марке парижского художника удерживала от излишеств. Я старался пить и есть, как деликатный гость.
В комнате, оклеенной красными, голубыми и желтыми цирковыми афишами, я нашел приготовленную для меня постель.
В утренние часы, когда посетителей в ресторане было мало, пан Пытлинский, так звали хозяина ресторана, направлялся в мою комнату, где я писал по его заказу вывески. Над моей головой висел старый цирковой реквизит, прикрытый черной клеенкой. От него пахло гнилью и нафталином. В углу стояли замысловатой формы огромные ярко расписанные зонты и палки.
– Ну как, художник?
– Хорошо.
– Пошли завтракать.
И уводил меня, дружески обняв, в ресторанный зал за стойку. Там усаживал на старомодный холодный диван, ставил передо мной низенький столик, покрытый чистой голубой скатертью и, развалившись по-хозяйски в кресле, тихо говорил в сторону стойки:
– Зиночка, а Зиночка, дай нам чего-нибудь покушать. Голодны мы, как волки…
На голубой скатерти вырастала бутылка, доверху налитая самогоном, холодная телятина, свиной студень и несколько ломтиков хлеба пепельного цвета. Выпив стопку самогона, пан приходил в радостное возбуждение. Его розовая лысина покрывалась крупными каплями пота. Усы стремительно падали вниз.
– Ешьте, сколько влезет! Люблю, черт возьми, угощать. Натура такая. Я только ел, а он только пил. После третьей стопки Пытлинский обычно рассказывал о своем блестящем прошлом. Говорил он долго, патетически, утомительно жестикулируя.
– Да, господин художник, тяжело после цирка содержать ресторан чик. Тяжело. Перед вами один из лучших наездников. Мировой наездник! Жокей первого сорта! У меня есть фотография – я вам покажу. Не поверите, что это я… А какие силы у меня работали! Больше иностранцы: немцы, американцы, японцы. Бывали даже индусы. Сто, двести рублей за номер… Мировые номера! А какие лошади у меня были! Какие лошади! Боже мой! Красота! А где они? Все, наверное, уже подохли или воду возят. Лучших забрали деникинцы, остальных отдал большевикам. Оставил себе только парочку пони. Разворовали гардероб. Какой гардероб! Оставили тряпки. А сколько у меня было бриллиантов, золота! Все погибло в ломбардах… Все бенефисные подарки. И вот видите – большой артист, талантливый художник, ведь я тоже в своем роде художник, должен продавать самогон и кормить пьяных офицеров и солдат…
Глаза его становятся влажными. Крупные, сияющие слезы стекают по красным щекам на пушистые рыжие усы и тонут в них. Пробую утешить его.
– Ничего, пан. Гражданская война кончится, вы опять будете артистом.
– Нет, нет, теперь уже помру ресторатором.
Чтобы направить наш разговор в другое русло, я его неожиданно спрашиваю:
– А как вы думаете, пан, кто победит?
Безудержная икота заставляет его болезненно морщиться.
– Кто победит? – переспрашивает он. – Ну, конечно, деникинцы. Им помогает Англия, Франция, Америка, Япония, весь мир. Против большевиков весь мир. А большевикам никто не помогает. Да кто поможет этим голодранцам? У них, кроме прокламаций, ни черта нет. Баркуты!
– Ну, а потом, пан, что будет? Потом?
Отхлебнув самогона, он вдохновенно продолжает:
– Потом иностранцы наведут порядок, накормят нас всех, оденут, вернут нам наше добро и…
Тут у него получалась пауза. С трудом преодолев ее, он слабо протянул:
– И уйдут.
– Уйдут ли? – осторожно спрашиваю я.
– Уйдут, уйдут. Останутся на некоторое время, чтобы культуру поднять. Может и так случиться, что они скажут нам, полякам: «Помогите навести на Россию глянец!» Тогда мы наведем.
Когда он доходил до этого места, появлялась Зинаида Львовна.
– Опять ты со своей великой Польшей. Вот надоел, черт пьяный! Вы его не слушайте!
Мало-помалу самогон побеждал его. Он предавался сладкой дреме и крепко засыпал.
Малюя вывески в гардеробной комнатке, я прислушивался к ресторанным разговорам пьяных офицеров и чиновников. Однажды я услышал, как лихой баритон уверял хриплого тенора:
– Все равно. Пусть проиграем, но большевиков ни одного на Украине не оставим! Ни одного! Сам буду вешать! Вот этими руками!..
– Сил не хватит!.. – возразил тенор.
Появилось нестерпимое желание поглядеть на них, особенно на обладателя баритона. Я себе рисовал колосса-мясника с бычьей шеей и кровавыми глазами. За поясом гранаты, маузеры. Но каково же было мое изумление, когда заглянув через дверь в ресторанный зал, увидел за столиком двух подвыпивших узкоплечих, немощных чиновников.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?