Текст книги "Одесса-Париж-Москва"
Автор книги: Амшей Нюренберг
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Огюст Роден
Теплый весенний день выгнал меня из мастерской на улицу. Часок посидел в Люксембургском саду около любимого фонтана Карно, а потом отправился в центр – на бульвары. Ходил, глядел и вспоминал работы Писсарро, Моне, Матисса, сравнивая натуру с их живописью. До чего же правдивы их этюды! Убежденные реалисты! Но какой живописный, романтический и поэтический реализм! Я испытывал странное ощущение: мне казалось, что бульвары и улицы созданы по этюдам этих гениальных импрессионистов.
Какой вздор говорили и писали враги импрессионистов! Будто эти «художники имели дело только с чувственно ощутимой поверхностью предмета, а не с его сущностью». Неверно. Их творчество всецело погружено в поток свежих впечатлений, идущих от этой и только этой натуры. Они свои полотна ничем не подслащивали. Имели дело только со свежей, незамутненной красотой.
Гуляя по центру, я набрел на особняк Бернгейма. Меня всегда тянуло в богатейшую галерею этого просвещенного и умного маршана. У Бернгейма я всегда находил редкие, совершенно неизвестные шедевры давно ушедших в прошлое великих мастеров. Таких как Курбе, Коро, Домье, Мане, Бастьен-Лепанж. И теперь в его уютных залах я увидел двух новых для меня Домье. Какая радость!
Домье был философ, всю жизнь мечтавший о том, чтобы научить людей делать добро. У него нет ни одного полотна, рисунка, в которых он показал бы себя равнодушным к страданиям людей. Это был человек редчайшей доброты. И его мазки и штрихи сделаны доброй, отзывчивой рукой.
Остановившись, зачарованный его сияющим, богатым творчеством, я вдруг услышал взволнованные восклицания: «Шэр мэтр, шер мэтр!» Оборачиваюсь. И чувствую, что бледнею. Вижу великого Родена в сопровождении двух молодых очаровательных рыжеволосых англичанок. Роден в светло-пепельном костюме, девушки в голубо-розовых легких платьях, подобных весенним облакам. Все трое медленно и мягко шли по центральному залу и добродушно жали протянутые зрителями руки. Протянул и я великому гению свою руку и от счастья, которое я испытывал, почувствовал себя сраженным. Я жадно глядел на Родена. Низкорослый крепыш с большой, остриженной, как у ассирийского бога, седой бородой. Галльская голова на короткой, розовой шее.
Были моменты, когда мне казалось, что идущие рядом с ним две рыжие англичанки олицетворяли его творческий мир. И что они являлись символом его нового молодого течения в скульптуре.
Все искусствоведы согласны с теми скульпторами, которые утверждают, что Роден – Микеланджело нашего времени. В своем творчестве он отразил современную эпоху. Ее характер, страсти и идеи.
* * *
На следующий день в газетах был напечатан отчет об этом национальном торжестве. В одной из газет я прочел, что около министра культуры, поздравлявшего Родена, стоял какой-то мальчик. Министр схватил мальчика за плечо, подвел его к Родену и торжественно, как умеют французы, произнес: «Мальчик, погляди на этого человека! Когда вырастешь, ты сможешь сказать, что видел самого великого человека Франции!..»
* * *
На нашу русскую скульптуру Роден оказал большое влияние. Такие крупные мастера, как Голубкина, Мухина, Трубецкой, Аронсон, Синаев, Лебедева, Меркуров и другие своими знаниями скульптуры, опытом и вкусом обязаны исключительно этому великому мэтру. В наших музеях имеются его знаменитые работы: «Мыслитель», «Граждане Кале», бюст Виктора Гюго, «Поцелуй» (в уменьшенном размере) и другие.
Глядя на его работы, я всегда вспоминаю его негаснущую фразу: «Композицию создает природа. Мне незачем создавать ее заново…» Но у него нет ни одной работы, в которой он природу не создавал бы заново. Лучшим примером этого являлся бессмертный «Мыслитель».
Сара Бернар
1912. Последние колоритные дни здешней осени. Опять увлекся живописью. Пишу уличный пейзаж. Вид Сен-Жака из моего окна. Стук в дверь моего номера – гарсон принес пневматичку. Редактор «Парижского вестника» Белой просит меня в субботу, часов в девять утра, зайти в редакцию.
Я пришел. Сижу в кабинете редакции.
– Сходите, мон шер, – сказал редактор, крепко пожимая мне руку, – в театр Сары Бернар и зарисуйте знаменитую актрису. Ходят слухи, что после этого сезона она покидает сцену. Я вам дам письмо к администратору театра.
Я согласился.
На следующий день я отправился в театр.
Я передал письмо администратору и получил пропуск. Билетерша повела меня в партер и усадила на одно из первых свободных мест.
Я с волнением ждал спектакля. Шла любимая пьеса Сары Бернар «Дама с камелиями». С большим вниманием я разглядывал собирающуюся публику. Чувствовалось, что люди пришли попрощаться со своей любимицей и выразить ей свою благодарность за те душевные радости, которые она в течение всей своей творческой жизни доставляла публике.
Я знал, что художников Сара Бернар покоряла своей выразительной красотой. Ее живописная и большая голова, высокая шея, гибкий торс и особенно тонкие, нежные руки, какие я видел у средневековых мадонн, были полны обаяния. Многие парижские художники втайне мечтали написать ее портрет. И конечно же, с ее поэтичными руками. Я вспомнил замечательный портрет Сары Бернар, написанный отцом французского реализма Бастьеном-Лепанжем. Сколько в этом портрете грациозности, поэзии и любви к модели!
И вдруг около меня появилась другая билетерша. За ней тяжело следовали какие-то пожилые люди. Они были в черных сюртуках. Плечистые, с каменными лицами. Их было пятеро. Билетерша наклонилась ко мне и громко шепнула:
– Месье! Встаньте, это место для клакеров.
Я был удивлен. Знаменитая Сара Бернар и клакеры! Неужели ей нужны клакеры? Очевидно, отвечал я себе, таковы театральные традиции Парижа, от которых нельзя отказаться.
Билетерша отвела меня на другое место и небрежно бросила:
– Вот место для прессы.
Поднялся занавес.
Я впился глазами в актрису – пожилую, сутулую, заговорившую старческим голосом. Клакеры, будто пять огромных заведенных кукол, равнодушно зааплодировали. Публика, ценя прошлое великой актрисы, зааплодировала искренне и горячо.
Грустно было видеть вялые движения и усталые жесты некогда великой актрисы. Казалось, что я наблюдал отблеск заката великого таланта. Потом, силой актерской привычки, она вошла в роль. Движения стал и более ритмичными и пластичными. Исчезли сутулость, вялость. Как будто бы она сбросила с себя старость. Я стал забывать, что передо мной старуха.
В антракте, не дожидаясь конца оваций, я поспешил за кулисы, чтобы успеть закончить два начатые наброска. За кулисами меня встретила женщина высокого роста, в черном платье и белых перчатках. На скромно причесанных волосах белел чепчик. В ее облике было что-то от монашенки.
– Что вам угодно, месье? – строго спросила она.
– Я – художник. Послан редакцией газеты, чтобы нарисовать Сару Бернар, о которой ходят слухи, что сегодняшний спектакль – последний, что знаменитая актриса покидает театр и прощается с парижской публикой. Я ее не утомлю. Рисовать буду быстро, – добавил я, стараясь внушить уважение к моей скромной персоне.
– После спектакля, – ответила камеристка, – мадам Бернар очень устает и никого не принимает.
Я ушел. Все остальные акты я просидел, упорно думая о старости. О страшной, безжалостной старости, сжигающей в людях искусства все их творческие силы. Об изнуряющей борьбе, которую ежечасно должна вести со старостью великая актриса. И о том, как после спектакля она вновь отдавалась в плен старости, с которой во имя жизни надо было дружить. Мне вспомнился символический рассказ Мопассана «Маска».
Так мне и не удалось зарисовать постаревшую Сару Бернар.
Пушкинист Онегин
В 1912 году, осенью, в Париже в театре Сары Бернар состоялся вечер, посвященный памяти Герцена. На вечере со своими удивительными воспоминаниями выступал известный пушкинист, собиратель реликвий Пушкина – Александр Онегин (Отто). Когда он вышел на сцену, я увидел невысокого старика с головой, словно отлитой из серебра. Черный костюм подчеркивал его небольшую фигуру. Публика горячо зааплодировала. Онегин поклонился и начал глухим голосом медленно рассказывать о встрече с убийцей Пушкина – Дантесом. В зале воцарилась тишина.
До сих пор помню ту взволнованность, которую я ощутил, когда он начал рассказывать об этой встрече. У меня дрожали руки и колени, сидеть было невозможно. Я встал и слушал его стоя. Большинство людей, я заметил, также стояли и казались загипнотизированными. Тишина была настолько абсолютной, что даже его глухой голос был слышен. Мне казалось, что я слышу повышенное биение сердец застывших людей. И когда Онегин начал подробно рассказывать о внешнем виде Дантеса, о том, как убийца высокомерно себя держал, он, проглатывая слезы, замолк и потом, через минуту, сильно волнуясь, продолжил:
– Знаете, кого вы убили?… Вы убили наше солнышко… И сдавленным голосом, почти шепотом, добавил:
– Гордость России!..
– А я, – нагло ответил мне убийца, – сын французского сенатора.
Онегин окончил свой скорбный рассказ, устало поклонился и маленькими шажками направился к кулисам. Буря аплодисментов заставила старика остановиться.
Многие бросились к авансцене, чтобы поближе разглядеть живой осколок ушедшего мира. Несколько мгновений быть ближе к прошлому… Вероятно, были такие, которые стремились пожать старческую руку, столько раз державшую реликвии нашего великого поэта… солнышка России…
Онегин остановился. Постоял минуту, сделал прощальный жест рукой и оставил сцену, точно он растаял в декорациях. Взволнованные его выступлением люди долго не расходились.
Прошло почти полвека. Но стоит мне сделать небольшое напряжение памяти и вызвать из глубины ушедшего и отцветшего времени фигурку окутанного уже легендой старичка Онегина с его волнующими воспоминаниями – и я вновь переживаю этот вечер и вновь дрожат мои руки и колени.
Я видел Жореса
Однажды рано утром, когда Жак и я, укрытые пальто и старыми холстами, крепко спали, в мастерскую ворвался Мещанинов.
– Вставайте, ребята! – выпалил он. – Есть малярная работа! В Малаховке.
И, тяжело переводя дыхание, добавил:
– В кармане путевка… Дал ее мой приятель, секретарь Союза Строи тельных Работ – Лабуле.
Понизив голос, добавил:
– Только не медлите! В девять часов надо уже быть на работе.
И исчез. Точно сон наяву.
Мы быстро оделись, наспех позавтракали и, захватив рабочие халаты и папиросы, бросились на улицу, где нас ждал вспотевший Мещанинов.
На вокзале наш бригадир, наполненный геройским воодушевлением, втолкнул нас в первый попавшийся вагон старомодного поезда и громко сказал:
– Помните, ребята, отныне вы не художники из «Ротонды», а маляры из строительного Союза.
Потом, помолчав, добавил:
– Забудьте на один день о Мане, Ренуаре и Сезанне…
Через десять минут невзрачный паровоз уныло взревел и наш поезд, с наигранной живостью, понесся в Малаховку, куда мы благополучно прибыли в 9 часов утра.
Малаховка (Malakoff) – небольшой тихий городок. Увидев его, я вспомнил поэтические пейзажи замечательного Писсарро. Приветливые белые двухэтажные домики, ярко зеленые жалюзи, французские высокие красные крыши. Над ними нежно-голубое, ласковое небо. На улицах величественные каштаны и клены, которые, вероятно, должны были малаховцам внушать радость и бодрость.
В конце городка мрачные казенные склады – очевидно, объект нашей будущей малярной работы.
Разыскав шефа работавших там маляров, Мещанинов торжественно вручил ему путевку. Отрекомендовав меня и Малика как двух опытных маляров, он сказал:
– Время не ждет. Дайте нам краски и кисти. Мы хотим, не теряя времени, работать.
Поглядев на нас недовольными глазами, шеф иронически улыбнулся и спросил:
– Скажите откровенно, вы художники с Монпарнаса?
– Что вы! Что вы! – гордо ответил ему наш бригадир. – Мы – маляры. Настоящие профессионалы.
И, с подчеркнутым рабочим достоинством, добавил:
– Русские эмигранты.
– Посмотрим… посмотрим… – тихо и недоверчиво сказал шеф. Вид его не внушал нам симпатии. Это был молодой человек с лицом и жестами уличного циркача. Он еще раз на нас поглядел и, презрительно улыбнувшись, ушел.
Через минут пять он вернулся с тремя малярными кистями и двумя большими банками, доверху наполненными красной охрой.
– Вот! Получайте! – сказал он небрежно. – Только краску экономьте!
Поставил он нас на самом безжалостном солнцепеке. Около мрачного одноэтажного здания.
– Красьте оконные рамы, – добавил он сквозь зубы. – Их здесь четырнадцать штук. Запачкаете подоконники – вычту из заработка. В обеденный час приду к вам. – И растаял.
Мы одели халаты и с жаром взялись за работу. Весело поглядывая друг на друга, мы понимали, что наше положение придает нам какую-то зыбкую прелесть.
Ровно в двенадцать часов явился шеф. Он свирепо поглядел на нашу работу и с раздражением бросил:
– Немедленно оставьте работу и убирайтесь к черту! Вы мне загадили все подоконники. Вам писать картины, а не красить окна!
И, глубоко вздохнув, процедил:
– Ваш рабочий день кончился. Получайте по семь франков и отчаливайте.
Мы почувствовали себя униженными и оскорбленными. Защиту нашей чести взял на себя Оскар. Он умел говорить. И, когда нужно, с искренней слезой.
– Камрад, – обратился он к шефу, – вы оскорбили рабочих-эмигрантов. Мы не ждали от французского рабочего такого недружелюбия. Вы оскорбили рабочих-иностранцев, попавших в нужду. Стыдитесь, камрад! Я пожалуюсь Мишелю Лабуле.
– Убирайтесь, – вскипел шеф, – пока я вас не выставил! Богемисты!
Оскар взял двадцать один франк у шефа и, не глядя на него, процедил:
– Возмутительно!
Мы ушли с гордо поднятой головой как незаслуженно оскорбленные.
Выйдя на улицу, мы весело переглянулись и быстрым шагом направились в кафе. Пообедав и опустошив литровку красного, мы почувствовали себя охмелевшими, не лишенными бодрости парнями.
Чтобы развеселиться и отдохнуть, мы забрались в ближайший сад и живописно расположились в тени стога скошенной ароматной травы.
Надвинув шляпу на лоб, Малик вскоре счастливо захрапел, а я и Мещанинов, покуривая и разглядывая равнодушно висевшие над нами облака, вслух думали, как трудно завоевать симпатию высокомерного Парижа.
Вино обогатило наше воображение и наделило радужными отблесками победных достижений, но мы понимали, что они так далеки от реального мира, как эти облака от земли.
Вечером, отдохнувшие и готовые драться за себя, мы вернулись в Париж.
После неудачной гастрольной поездки в Малаховку нас потянуло к живописи. Захотелось написать богатый по форме и цвету натюрморт (вазу, цветы и фрукты). Но у нас было мало денег. Надо было довольствоваться скромной натурой. Решили купить недорогой букет цветов. За дело взялся Малик. Он отправился на толкучку Муфтарку к знакомой цветочнице и купил большой красивый букет цветов, уплатив только один франк.
Пять дней мы безмерно наслаждались живописью. Мы писали на старых, записанных полотнах. Широко пользуясь прокладками и фактурными приемами, работали, как одержимые. Меня поражала моя палитра, заполненная ярчайшими красками, которых раньше мне не удавалось достигнуть. Я старался передать тональность каждого цветка, каждого лепестка. Это был нелегкий, но благодарный труд. И вдруг мне пришла в голову мысль, что каждая краска, положенная на холст, таит в себе какую-то музыкальность и может быть изображена какой-то нотой… И что вообще живопись – это музыка, изображенная красками, формой и мыслями, сложными и тонкими отношениями.
Я хорошо понимал, что эта мысль пришла ко мне только после знакомства с двумя выдающимися колористами Ренуаром и Боннаром.
Через неделю Мещанинов сообщил нам, что был в Союзе Строителей, виделся с секретарем Лабуле, и тот ему сказал:
– Назревают большие события. Надвигается забастовка, в которой вы обязаны участвовать.
– Я, разумеется, с ним согласился. Я ему сказал, что на нашу бригаду можно рассчитывать, как на верных друзей.
Уходя, Мещанинов бросил:
– Итак, друзья, завтра встретимся в Союзе. Не забудьте адрес Союза: бульвар Араго, 27.
Когда на следующий день мы пришли в Союз, все его залы были заполнены рабочими. Было шумно и душно. Увидев нас, Лабуле подошел к нам и громко, чтобы слышали стоящие возле него рабочие, сказал:
– Дорогие друзья! Помните, что мы вас рассматриваем как представителей русских рабочих, и, чтобы оказать вам достойную честь, мы по садим вас в первом ряду, около сцены.
И добавил:
– Я должен вас обрадовать – к нам в гости обещал приехать Жорес.
Мещанинов тепло его поблагодарил за оказанную нам честь и сказал, что мы берем на себя художественно-агитационную работу.
– Хотя мы маляры, – сказал он, – но неплохо умеем делать карикатуры и писать лозунги.
Лабуле был счастлив.
Меня Мещанинов представил как опытного карикатуриста, Малика как бывшего шрифтовика, а себя рекомендовал как агитатора-организатора. Секретарь пожал нам всем руки и сказал, что он высоко ценит наш вклад в забастовочное дело и сердечно благодарен. Тут же он вручил нам три пропуска на союзную продуктовую базу, где мы будем получать рабочий паек.
И дружески сказал:
– Это наш подарок за ваш будущий труд.
Мещанинов с беспредельным воодушевлением ответил:
– Мы все сделаем, чтобы заслужить этот подарок.
Ушли мы в свои мастерские с таким видом, точно счастье шло с нами в обнимку.
* * *
Каждое утро мы втроем приезжали к Лабуле и получали темы для лозунгов и карикатур. Потом мы шли в большую комнату, где для нас были приготовлены белые картоны, натянутые на подрамники полотна, гуашные краски Лефрана и всех номеров кисти. Сюда к нам часто приходил Лабуле.
Он не давал остыть нашему рабочему энтузиазму, согревал нас своим чисто парижским юмором. Мы с ним подружились. Его приветствие: «Comment зa va, cher ami?» («Как дела, дорогой друг?») – всегда казалось насыщенным утренним весенним небом.
Впервые в жизни я рисовал карикатуры. Настоящие, профессиональные, грамотные карикатуры.
Чтобы быть похожим на технически подкованного карикатуриста (я помнил, что таким меня Мещанинов рекомендовал Лабуле), я покупал в газетных киосках юмористические журналы и оттуда брал готовые, хорошо отшлифованные традиции, технику и приемы.
Какой интересный и богатый мир открылся передо мной!
Я тогда понял, что можно всю нашу жизнь со всеми ее страстями и даже страданиями рассматривать как бесконечную нить юмористических явлений.
Понял я и природу высшей формы юмора – иронию.
Для меня стало ясным, что юмор не только в том, чтобы показать смешное в нашей жизни, но и в том, чтобы вскрыть ее уродливые и бессовестные стороны.
Большое впечатление произвело на меня то, что все выдающиеся французские карикатуристы – великолепные рисовальщики. Оригинальные и тонкие художники!
Работы таких великих мастеров карикатуры и шаржа, как Домье, Гаварни, Форен, Стенлейн (он же замечательный плакатист), могли бы украсить стены любого художественного музея.
Увлеченный творчеством этих мастеров, я всегда после удачного заработка, отправлялся на набережную Сены и покупал за франк у букинистов две или три литографии этих чародеев. И в мастерскую возвращался счастливым.
* * *
Девять лет спустя, когда я уже в советской Москве связался с известной РОСТой и начал работать под руководством Маяковского (писал Окна Сатиры), я часто с большой благодарностью вспоминал парижскую рабочую забастовку, давшую мне первые уроки карикатурного искусства. Пожалуй, без этой подготовки я бы не мог справиться с техникой плаката.
Мы жили припеваючи. Часто, собираясь в чьей-нибудь мастерской, мы вслух мечтали о грядущей творческой жизни. В такие часы мы создавали много блестящих этюдов и набросков. Мы много сил и времени отдавали Союзу Строительных Рабочих, но в часы отдыха мы думали и спорили только о живописи. О Мане, Ренуаре, Боннаре, Матиссе, Пикассо. Бывают такие дни у художников, когда они работают только в мечтах. Когда они, вдохновленные переживаемыми яркими событиями, будто бы держат в руке кисть и пишут. Точно во сне. Когда они видят окружающий мир в четкой форме, гармонических красках… И когда они пишут свои наилучшие работы. Такие дни обогащают душу художника.
Сегодня, на седьмой день нашей героической работы, в мастерскую пришел возбужденный Лабуле. Лицо его казалось освещенным ранним майским солнцем.
– Дорогие друзья, – воскликнул он, – через три дня у нас будет Жорес! Наш дорогой, любимый Жорес!
Глубоко вздохнув, он продолжал:
– Он приезжает, чтобы поддержать нас и укрепить веру в победу.
Мы его обняли и поздравили с большим, вдохновляющим событием.
Постояв с нами несколько минут, он сорвался и куда-то умчался. Через минут десять он вернулся. В руках у него была небольшая фотография Жореса.
– Надо великого гостя, дорогие друзья, – сказал он, – встретить достойно. Хорошо бы написать большой портрет Жореса… Портрет повесим над входом в Союз, в знак приветствия.
И, пристально поглядев на Мещанинова:
– Беретесь ли, друзья?
– Беремся, – бодро ответил Мещанинов, многозначительно взглянув на меня. Я кивнул головой.
Два дня писал портрет. Потом его вставили в готовую дубовую раму и повесили над входной дверью Союза.
Увидев портрет, Лабуле бросился ко мне и крепко пожал мои руки.
– Очень хорошо! Очень хорошо! – повторял он.
* * *
Большой зал переполнен рабочими. Они сидели на стульях, стояли на балконах и в проходах. Мы как почетные гости сидели в первом ряду. Ровно в семь часов на сцену вышел Жорес. Раздался оглушительный взрыв аплодисментов. Мы, конечно, также лихо аплодировали.
Жорес стоял посредине сцены и любовно смотрел на своих друзей.
Так продолжалось минут пять. Наконец уставшие рабочие стихли. Воцарилась тишина. Густая, почти ощутимая.
Раздался громовой баритон Жореса:
– Дорогие друзья! – медленно отчеканивая каждое слово, начал он, – я приехал, чтобы сказать вам, что мы все время следим за вашей героической борьбой. Мы восхищены вашим мужеством и непоколебимой волей к победе. Мы верим, что она будет… Она уже стучится к вам…
Опять взрыв аплодисментов и выкрики: «Жорес! Жорес!»
Жорес остановился и смолк.
Я старался разглядеть его лицо, жесты и движения. Это был коренастый человек, среднего роста, склонный к полноте. Большая галльская голова гордо покоилась на круглых плечах. Небольшая, с проседью, борода.
Ходил он по сцене медленно, тяжело ступая, под такт своих пламенных слов. Руки его ритмично поднимались и опускались. Порой, чтобы подчеркнуть в борьбе силу удара, он их соединял. Глядя на него и слушая его вдохновенную речь, трудно было не верить в победу бастовавших.
Я поглядел на рабочих, зачарованных его удивительным темпераментом, блеском логики и ума. От волнения они задыхались.
Дождавшись тишины, Жорес продолжал. В необычно колоритных тонах он рассказал, как недавно руководил бастовавшими углекопами и с каким трудом добился лучезарной победы.
Выступление Жореса подняло настроение рабочих.
В редактируемой им газете «Юманите» была напечатана статья о блестящем выступлении Жореса в Союзе Строительных Рабочих.
* * *
Одиннадцатый день забастовки.
Сегодня утром, когда мы, напевая украинские песенки, увлеченно работали, в мастерскую ворвался Лабуле и воскликнул:
– Забастовка кончилась! Все наши требования домовладельцами приняты и удовлетворены! Надо сообщить рабочим.
И, обращаясь к Малику, волнуясь, сказал:
– Дорогой друг, срочно пишите плакат. Вот вам его содержание! – И он подал ему блокнотный лист с содержанием плаката.
Уходя, Лабуле остановился и бросил:
– Слова: «Все наши требования домовладельцами приняты и удовлетворены» – пишите крупным шрифтом и красной краской, чтобы выделялись.
И убежал.
* * *
Двенадцатый день забастовки.
Мы пришли в Союз попрощаться с людьми, память о которых будет всегда храниться в глубине наших сердец.
Мещанинов выступил с яркой речью. Он был в ударе и говорил, как опытный оратор. Он душевно благодарил рабочих и их славного организатора Лабуле за дружбу, теплоту и любовь.
– Память о вас и о героической забастовке мы сохраним как светлое, счастливое событие в нашей жизни! – сказал он.
Потом говорил Лабуле. Он тоже говорил в высоком французском стиле.
Потом нас Лабуле и члены забастовочного комитета обнимали и целовали.
* * *
Ночью, лежа в постели, я все вспоминал героическую десятидневную работу в Союзе Строительных Рабочих и не мог заснуть. Вспоминал душевных, редкой доброты и благородства людей, с которыми мне там приходилось встречаться…
Впервые я узнал очаровавших меня французских рабочих, их вождя, гениального Жореса. Какое это счастье! Редкое, неповторимое счастье!
Имею ли я основание после этого Париж называть холодным и бездушным!?..
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?