Электронная библиотека » Анастасия Цветаева » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Воспоминания"


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 03:14


Автор книги: Анастасия Цветаева


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 64 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 4
Зима в Лозанне. Приезд Кричевского. Мария Оссорио

Близилось Рождество. С последней елки в Москве было два года. Казалось – много лет! Из Москвы прибыли «гостинцы», как писал нам папа, – любимые пастила, мармелад и клюква в сахарной пудре, всего много, коробками. И большой круглый филипповский черный хлеб. Положив посылку в свой шкаф и не трогая, мы предвкушали счастье угощать подруг. Изредка к папиным письмам были приписки Андрюшиной рукой – мелкий, узкими буквами, очень косой почерк. Он писал о гимназии, отметках, о катании на коньках. Благодарил за открытки с видами. Но ни он о нас, ни мы о нем – не скучали. Но когда, редко, приходило письмо из Италии, от Володи Миллера, или его карточка – потолстевшего, в форме колледжа, тогда вспыхивала тоска по нему, по скалам, морю, по утраченному любимому детству. Но кого мы вспоминали – это Лёру. Непонятно и странно, но нам иногда казалось, что она могла нас, может быть, лучше понять сейчас, чем мама? Мамины письма мы очень любили, читали и перечитывали ревностно. Но когда однажды мама нам написала: «Владислав Александрович женился, у него очень хорошая, образованная жена, прекрасная музыкантша», – Маруся, чуть сузив глаза, зло сказала мне: «Та, наверное! Помнишь ее?» Вскоре мама получила наш отклик. Маруся не дала мне прочесть, что писала о Тигре – маме. Но я помню свои строки. «Мама, почему Тигр женился? Мама, напиши почему! Ведь он говорил, что это – мещанство… он – вольный орел. Как же он мог?»

Как год назад в Нерви столовая, так теперь гостиная наша была полна ворохов цветной, серебряной и золотой бумаги, и мы вечерами клеили елочные украшения. Тут же громоздились глубокие картонные коробки, полные прежних чудес, шелеста, шуршаний и блеска… Скоро, скоро – «Ноэль»[27]27
  Рождество (фр.) (Примеч. ред.)


[Закрыть]
!

Стояла зима. Лежал снег, и улицы Лозанны были сказочны, как на картинках любимой Марусиной книги «Давид Копперфильд». Мы на прогулках с м-ль Маргерит останавливались перед витринами магазинов, игрушечных, писчебумажных, и смотрели на обрамленные искрами морозных узоров предметы, пригодные стать подарками друг другу (везде меж пансионерок был шепот, улыбки, тайны). В магазине Макка – коробки сургуча всех цветов: серебряного, бронзового, золотистого, коробки всевозможной бумаги для писем, с конвертами всех фасонов, цветов, с блеском, тонких и толстых. Чернильницы в виде собак, лошадей, кошек, птиц, человечков. Альбомы для стихов, для рисования, для открыток. Шкатулки от деревянных до перламутровых и черепаховых, блестящие, резные с выпуклыми альпийскими цветами, плюшевые. Разрезательные ножи, карандаши в причудливых футлярах и россыпь перочинных ножей (опять черепаха и перламутр, кость, металл, дерево). А книги! Прильнув к прилавку, как в Москве у Вольфа, жадно глотаем французские названия: «Серебряные коньки», знакомое с детства «Без семьи», Голландия, кораблекрушения, море и хижина рыбаков. В переплетах синих и голубых, темно-красных, зеленых с золотом. А снег, как в России, вьется, хлещет, щеки горят, и везде – предпраздничная суета у запушенных инеем витрин. Выходим нагруженные пакетами, в двери с вертушкой, пропускающие выходящих по одному. Таких дверей в России мы не видели, это ново и весело.

Наша пансионская елка стоит убранная, закрытая в гостиной. Старшие, сюрпризом для нас, убрали ее и закрыли. Вечером она будет гореть, и будут бенгальские свечи, обмен подарками, песни, торты, яблочное вино. Да, но до елки у пансионерок есть дело: младшие понесут из дома елочку, убранную, блестящую, и угощение в бедную семью к консьерж (привратнице). Как забыть восторг ее сына и дочки при виде нас, вносящих нежданно в раскрытые двери – праздник?


В один, кажется воскресный, день нас – Мусю и меня – вызвали вдруг в гостиную. «К вам пришел ваш русский знакомый, – сказали нам, – он из города, где лечится ваша мама. Причешитесь скорее и идите, он вас ждет». С бьющимися сердцами мы сошли вниз по лестнице. В гостиной стоял нервийский Кричевский. Все тот же, высокий и плотный, с кудрявой головой, немного неловкий, с таким большим телом и такой застенчивый, точно мальчик. Весело двинулся он нам навстречу и остановился в недоумении. Он хотел что-то сказать и запнулся.

– Здравствуйте, – сказали мы вежливо и ступили к нему. Острая жалость пронзила нас. Такой добрый, приехал… Но не верит в Бога, смеется над Богом, он – враг.

– Вы очень изменились, – сказал Кот Мурлыка, бережно пожав наши руки. – Выросли. Очень. И вообще…

Он рвался через какую-то преграду.

– Ну, как вы живете? Как учитесь? Ты как, Муся? Пишешь стихи? А музыка? И ты, Мышка, тоже играешь?

– Да, и я недавно получила четыре, как Карла, и мы ходили в кондитерскую к Юрлиману. Когда четыре, нам позволяют.

Мы отвечали, и он спрашивал. Маруся попросила его сесть. Он поблагодарил, не сел.

– Я ведь так, ненадолго… – смущенно говорил он. – Да, вы так изменились! Привыкли к своему пансиону?

– Да, нам тут хорошо. А как Кошечка?

– Кошечка просила вас навестить. Она болела, теперь здорова.

– Передайте ей наш привет.

– Передам. А я тут ждал вас и думал: какие-то они стали?! А вы вон как. Это кто же? – спросил Кричевский потерянно. – Святая? – Он стоял перед маленькой статуей.

– Это, – ответила Маруся очень серьезно, – Мадонна!

– А-а-а! – протянул наш гость. – Вот вы какие. А я думал…

Ему было нечего сказать. Он стоял и смотрел на нас, и мы на него. Потерянно. Внутри – бушевало. Но этого нельзя было показать.

Он еще что-то спросил. Мы ответили. Потом он заторопился. Мы проводили его до дверей. Когда тяжелая дверь закрылась за ним и за нею раздался его уходящий шаг – Маруся резко отвернула лицо. (Плачет?) «Подглядываешь?» Но я уже ревела, как в детстве.


Воскресенье. Уже вечер. Дневной чай отпит как надо – Маруся и я исполняем наш долг, вольно на себя взятый: мы пережидаем, когда все, даже Терезинет с ее грациозной улыбкой, самая тихая из всех, ученая, умница, выберет свои три пирожных, – она берет из оставшихся, никогда не бежит, не хватает, – и затем мы получаем наши шесть штук, нелюбимых, почти что всегда сухих миндальных. Жарко пышут угли в столбике чугунной печки. За стеклом качаются руки платана. Он весь белый. Сегодня Бланшет не ушла домой, она с нами. Ее мама лежит в больнице.

На ферме Синьяль, где летом были лани и ирисы у пруда, зимой – каток. Нас повезли туда всем пансионом. Многие умели кататься, скользили по льду, как вальсировали по паркету, в сапожках, с маленькой муфтой, в теплых кофточках, шитых в талию, в широких платьях. Маруся боролась со льдом и коньками отважно, хоть и без увлечения, – все, что ее отрывало от книги, скорее мешало ей. Но я на коньках была в отчаянии: я падала и вновь падала, ноги меня не держали, это была – мука. Наконец я замерзла так, что от боли в руках и ногах заплакала громко, навзрыд. Чьи-то руки схватили меня, и удивительной красоты лицо повернулось ко мне: на днях приехавшая шестилетняя американочка Мэри (по-французски Мари) Оссорио. Она не понимала, о чем я плачу, хотела узнать. Она каталась с горки на санках, в меховой шубке и шапочке, раскрасневшаяся, веселая. Поняв, в чем дело, она тотчас же сняла с себя теплые меховые варежки и протянула их мне. Убежденно и в то же время удивительно вежливо она натягивала их на мои замерзшие в тонких перчатках пальцы и тащила меня на гору, к своим санкам, не замечая моих коньков. Мы отвязывали их и смеялись, на разных языках говоря что-то, и санки мчали нас под гору – так началась одна из самых чудных дружб моей жизни.

Мягкие, прямо в меня глядящие, темные большие глаза с непередаваемым выражением ласки. И мы летим, летим с горы, и вновь лезем и лезем в гору, и снова летим с горы.

Годы и годы поздней вспоминала Марина несколько раз пережитые нами особенные лозаннские утра. Проводы на вокзал пансионерок. Всем пансионом ехали провожать уезжавшую всегда утром. Незнакомые улицы, утреннее солнце, волнение прощанья – и знакомое, родное с детства зрелище вокзальной суеты, вновь куда-то зовущие гудки поездов, запах железнодорожной гари… Третий звонок, слезы расстающихся девушек, отход поезда – и в необычном утреннем часе возвращение в пансион, пустота после подруги, из нашей жизни исчезнувшей, вдруг ставшей такой нужной, и долгая печаль, которая, кажется, никогда не кончится, вслед…


…Помню поездку всем пансионом в театр, потрясшую нас, многие из младших плакали. Самой пьесы я не помню. Память сохранила только впечатление от театра, темные ложи, бледный свет, кудри придворных и лица каких-то людей, которых постигали несчастья в доблести и благородстве..

На уроки гимнастики ездил весь пансион. Большой зал с темно-желтым паркетом, от которого пахло каким-то необычным керосином. Мы нюхали воздух: «Московским чуланом». Египтянки, особенно подруга Маринина – Аглаэ, чудно делали гимнастику. Мы – не делали. Мама считала, что девочкам если она и нужна, то особая, и воздерживалась от общей. Я любила смотреть на синие матросские платья, слушать музыку, улавливать ритм. Несколько раз за жизнь я ловила вдруг где-то тот особенный запах керосином пахнущего паркета и тотчас же оказывалась в том зале.

…Масленичный карнавал. Маски, писк за окном, хохот, веселящаяся толпа…

Глава 5
Испытание. Весна 1904 года. Шильонский замок. Праздник нарциссов

Это случилось 1 апреля. На нас рухнула беда. Придавленные ею, в ужасе, в непонимании, мечась перед жестокостью факта, что нельзя оправдаться, мы, младшие, покрытые презрением старших и всех, кто еще вчера нас любил, заливаясь слезами, не имея ни одного друга, были в совершенном отчаянии. А случилось вот что: кто-то без подписи, анонимно, прислал нашим начальницам на 1 апреля такое мерзкое по содержанию письмо, что нам его не изложили подробно. И в то же время нас, младших, обвинили в присылке его! Трех египтянок, двух русских. Не рассказывая, нам сказали: «Вы знаете, что вы сделали! Не удивляйтесь, не лицемерьте! Присланное вами письмо говорит само за себя. В день, когда во всем мире люди имеют обычай невинно подшучивать друг над другом, вы облили грязью своих начальниц, так вас любящих. И покрыли грязью самих себя!..» Все попытки наши узнать больше – терпели фиаско. На вопросы наши – не отвечалось. Нас стыдили и, называя бессовестными, заставляли молчать. Отчаянные, непонятные для получателей письма летели в Каир, в Москву, в Нерви…

Но нам пришло утешение, усвоенное от тех самых старших, которые так жестоко теперь обвиняли нас. Раз мы невинны, рассудили мы, и обвинение ошибочно, значит, это испытание, нам посланное. И мы должны его вытерпеть! Правда восторжествует, сказал кто-то из нас, и мы будем оправданы! Мы должны только терпеливо дожидаться этого дня! И, укрепляя себя и друг друга, мы старались не обвинять никого в несправедливости, утешать друг друга – и ждать…

Каждая наша попытка узнать приводила старших в неистовое негодование. В то самое негодование, против которого мы, невинные, боролись в себе. Выхода не было. И мы призывали помощь. Сколько дней так продлилось? Много… Кто – Ольга? Аглаэ? Или Маруся? – принесла нам несколько дней спустя добавление к сведению о письме? В письме были недостойные рисунки, комические, ночной горшок, и упоминалась комната м-ль Люсиль, и она сама, и м-ль Маргерит, и мосье л’аббэ… И были стихи с насмешками над ними, роняющие достоинство наших начальниц. Мы плакали еще больше. Кажется ли мне, что Маруся, самая умная и отважная, решилась на разговор с м-ль Люсиль? Или ее вызвали к м-ль Люсиль? Я помню одно: мрак дней, чувство непосильной тяжести, слезы. Мне было девять лет. Марусе одиннадцать. Нашим подругам – одиннадцать, двенадцать, тринадцать. С нами не разговаривали. От нас, проходя, отвертывались. Казалось, не хватит слез! Ни сил учиться! Жить день, гулять в зазеленевшем саду… Горе спаяло нас.

Как могли наши наставники так беспощадно обойтись с нами? Я не помню, как это случилось и что нас оправдало. Но день настал, и нам вдруг вернули утраченное доверие и сказали, что дело выяснилось, что виноваты не мы и что все счастливы снять с нас такое чудовищное подозрение. И в слезах примирения и облегчения, еще более обильных, чем слезы отчаяния, к нам вернулась наша прежняя жизнь, любовь старших и радость дня.

Мы писали папе: о шедшей между Японией и Россией войне, спрашивали о Музее. Он отвечал нам, что Музей растет, сообщал радость последних удач. Но, убедясь, что мы хорошо освоились с французским, он просил меня писать ему по-русски, – «а то, матушка, позабудешь родной язык…» (после моего вопроса: «Папа, как ты думаешь, кто победит: япон или мы?» – переведя с французского “le Japon”).

…Сады распускались. Говорили о празднике нарциссов. Мы снова играли в любимую Марусину игру, где два ряда наступали друг на друга, захватывали заветную черту, побеждали. Платан начинал шуметь ярко-зелеными, невероятной новизны листьями. На ветках нижних, разлатых – сидела Мице, уча урок. Кончитта, как всегда, ссорилась с Ольгой или Астиной. Ей не передавалась психология религиозности – она была непосредственный, веселый дикарь. Сестра ее, младшая, Карменсита, тихая и прекрасно учившаяся, смотрела на нее с укором. Я играла с Вайолетт, лиловоглазой англичанкой с огромным бантом у виска, она не выносила Бланшет. «Она – глупая», – говорила Вайолетт, ухитряясь в эти несложные французские звуки впустить свое английское, мяукающее – и мне казалось – надменное произношение. Ученье стало веселей. Зазубривание столбцов древней истории и географии давалось легче. Марусе же учение вообще не давало труда. Она глотала книги, перечитала все тома «Материнского воспитания» и много других книг на полках веранды: Расина, Корнеля, Виктора Гюго (она вместе со старшими учила французскую литературу).

Я кончаю зубрить времена неправильных глаголов, знаю уже все. Немецкий язык! Чужой, скучный. Чужой, немецкий пансион! Куда мы поедем. Мама пишет нам, что еле дожила год без нас.

Национальный швейцарский праздник – “Fête des Bouchers” (праздник мясников). Процессия в старинных нарядах, алебарды, бархат, позолота, музыка, знамена… Город разукрашен. Вся Лозанна на улицах. Мы под открытым небом, смотрим театральное представление.

На неделю весенних каникул мы поехали в Бэ-ле-Бэн (Вех les Bains). Высокие травы парка, комнатки горной гостиницы, походы в горы, с щемящей – уже год почти! – памятью о Шамунй и Аржантьере. Великолепная весна сырых долин и цветущих деревьев. Поездка в Грот-о-Фэй. Фонтаны у входа в пещеры, бой струй, пена, волны… Легенда о феях. И все это залито струями бенгальских огней.

Мы входим в Шильонский замок. Впереди – вода, как мамины голубые (синие) шары, стеклянные (три и сверху один). А у стен зелень, мох, вонь воды. Страшные владения Бонивара. Мы входим на трап-мостик, ведущий к Шильонскому замку через темно мерцающую вокруг деревянных столбов воду. Детство и юность входят во мрак, сырость и цвель истории. Мы поворачиваем за угол скользкой каменной стены, мы трогаем ржавую цепь, впаянную в нее. Мы выглянули в стенное отверстие над водой, куда выбрасывали тела умерших узников. Был блещущий солнечный день. Леманское озеро лежало серебряным слитком, и по серебру таяла зеркальная голубизна…

А водная синяя пучина горит и дальше, как в Нерви, – сплошной блеск. Она была такой и в тот час, когда, взрезая ее, вглубь тяжело спускалось в нее тело, чтоб лечь – в тину? на камни?.. Навек!

А где-то в Уши – подобие будущего синематографа, но неподвижного: мы сидим рядами и смотрим сменяющиеся картины волшебного фонаря – «туманные картины». Наполеон обходит ночью посты. Он видит заснувшего часового. Он останавливается. Бедняк, ты пропал, солдат!.. Возле тебя, спящего, на посту стоит – Император! Сердца бьются, Маруся не отрывает глаз от своего кумира – он и мамин. Как тот гренадер (Гейне? – со стыдом думаю я, нетвердо уверенная в слове, – девять лет, стыдно! – как когда наутро после чтения нам мамой «Ундины» я спросила Мусю с мученьем: «У-нин-да?» И услышала уничтожающе верный, презрительный Мусин ответ), – гренадер? Который и жену, и детей пускал нищими – лишь бы служить своему Императору в беде…

Душа той весны – Праздник нарциссов: город, опьяневший от этого запаха, всенародное празднество, процессии, шествия… Кони в белой упряжи, дети в колясках причудливых форм, бой цветов, дети в коляске – огромном яйце, в коляске – цветочной вазе, в гнезде, в домике, в колеснице… Все в белом средь гор нарциссов, в запахе их, столь сильном, что нигде, никогда более не повторяется за жизнь. Ему равен лишь запах у тарусской сирени в детстве – в жар и свежесть распахнутых окон нашего старого лесного гнезда…

Весь день длится этот неземной праздник. День превращений. Нарциссы поят душистым вином все улицы, окна, толпу…

И еще один день – в гостях у Мари Оссорио, за городом. Мы рвем примулы на лугу: первые желтые цветочки. Из пенковых трубок мы пускаем мыльные пузыри.

Весна! Чудное личико Мари… До вечера еще далеко, какое счастье!

…Скоро, скоро приедет мама – как год назад, когда я была у Бланшет. Мама! Мама!..

Часть четвертая
ГЕРМАНИЯ
Глава 1
Лангаккерн. Новые друзья. «Лихтенштейн». Сказки матери. Маринины любимые книги. Пейзаж Шварцвальда

Как и год назад, пансион Лаказ собирается в горы, в Альпы. Но мы уже не едем туда – наша жизнь, как перекати-поле, катится дальше… Папа из России, мама из Италии приехали за нами, и мы едем, едем все вместе в леса Шварцвальда, незнакомые леса – сосны и ели, высокие, густые, как в сказках Перро.

Нас провожают, как столько раз провожали и мы учениц. Они вернутся в пансион, а мы… Последние пожелания, последние слезы, и поезд, стуча колесами, уносит нас из Лозанны.

Мама, папа… неужели опять вместе?

Фрейбург. Средневековые башни, крутые крыши домов, маленькие площади (круглые старинные булыжники, широкие плиты). Пласты солнца, покой, тишина, фонтаны, бассейны, купы деревьев, узкие улички, как солнечные лучи между каменных стен. И везде гастхаузы, большие цветные вывески, навесы с изображением названия.

Башня с мозаичным изображением св. Георгия на коне над драконом, дома как в андерсеновских сказках, сады, черепичные крыши, развесистые старые деревья.

Широкая ландштрассе, обсаженная фруктовыми деревьями, медленно поворачивая, поднимается в гору, минуя чистые, нарядные деревни. На поворотах дороги – распятие. В синеве – облака. И коляска останавливается перед острокрышим домом в два этажа. Над входом скульптура – большой деревянный, старой позолоты ангел. И надпись: “Gasthaus zum Engel[28]28
  «Гостиница у Ангела» (нем.).


[Закрыть]
Навстречу выходит хозяин, герр Мейер, плотный, круглолицый, с сияющим румяным лицом. На белой рубашке – подтяжки. Он ведет нас наверх, в предназначенные нам комнаты – папа их выбрал вчера. Уютная деревянная лестница напоминает наш московский дом; спокойные светлые комнаты. Все просто, добротно: кровати, столы, комоды. Через час, когда мама разложила вещи по местам, нам кажется, мы живем здесь уже год… Только ноздри еще ширятся от новых, чужих запахов деревянных стен, деревянных резных диванов. А кто поставил нам эти букеты?

– Мам, кто? – пристаю я. – Наверное, хозяйка, да?

– Там девочка, – говорит Маруся, – большая, с тяжелыми волосами, светлые глаза и большой лоб.

– Уже всё рассмотрели? – добродушно говорит папа.

Виртштубе[29]29
  Хозяйская комната (нем.).


[Закрыть]
– большая низкая комната (или гастштубе – Gaststube?[30]30
  Комната для гостей (нем.).


[Закрыть]
), столы, лавки, стулья с высокими спинками и далеко выступающая кафельная, вся из разноцветных, блестящих, узорчатых кирпичиков – печь. По стенам картонные листики со стихами – о гостях и хозяевах, о доброй кружке пива, о добром «Гастхауз цум Энгель», – как нравится, как все хорошо! Еще никогда нигде так хорошо не было! Точно это наш дом, и мы тут когда-то жили, – и мы снова вернулись. Мы точно забыли, что это наш дом, а теперь вспомнили, да?

– Дети, о чем это вы? Муся, бери тарелку! – С большого подноса мама снимает все прелести шварцвальдской жизни: холодную курицу, яичницу-глазунью (папа любит ее со студенческих лет), картофельный салат, серый хлеб, масло и самое чудное – ауфшнитт. На блюде – тонкие ломти колбас всех сортов, ветчины вареной, копченой. Но на другой день мама попросила хозяев, чтобы мы обедали и ужинали на воздухе, за столом под огромной липой.

Мариле, Карл. Дружба вспыхнула сразу. Карл все время с нами, и Мариле, как только не надо ей помогать матери, бежит к нам (и уже грусть, что неужели мы и с ними расстанемся?). Мариле с Марусю или чуть выше, плотная, с тяжелым, упрямым лбом, глаза серо-синие, пристальные. Лет ей тринадцать, она старше Маруси. Карлу десять, как мне. Светлоголовый, веселый. Маленький шварцвальдский бурш. Но в дружбе с этими детьми нет никакого озорства.

А вокруг – высокие холмы и долины, дороги, тропинки, заколдованные хвойные леса, склоны, цветущие кусты, лужайки. Вот Марусино царство, вот мое. Сколько их, вот так, по два, рассыпано по тем никогда поздней не увиденным окрестностям Лангаккерна! Какие же это были утра! Карл и Мариле помогают родителям по хозяйству, а мы убегаем вдвоем далеко от дома, мимо бурного потока Борербаха, заросшего, как в Пачёво в Тарусе, наклонившимися купами кустов, уже вырастающими в деревья, – дальше, вверх, вниз, туда, где в глубине высоких темных сосен и елей, в густой золотой хвойной мгле от почти отвесных редких солнечных лучей живет лесная волшебница.

Марусино царство – под ветвями деревьев, над горстью тропинок, – бегут врозь, вниз – к моему. У Маруси вереск и чуть наклоненное, как будто падает, дерево, и сверху ей видно – мое, а за моим – даль, потому что лес бежит по перевалу вниз и вбегает в заросль кустов, высокой травы. За старым дубом (а корни – как лапы) – все голубое, в тумане, и точно от солнца пыль по всей дали, там, где уже не видно ничего.

За Марусиным царством – лес, и входы в него как в пещеру. А над ним – перистые облака. Они тянутся медленно и так высоко, – это те самые, как в книге с иллюстрациями Гюстава Доре, где дантовский Рай. Их так много. И они так высоко…

И были царства в других местах, новые, вновь найденные, мы находили их, как клады, упивались ими. Иногда менялись: ручей на замшелые пни (как вещами).

Мама чувствовала себя хорошо. Иногда мы выходили всей семьей на длинную лесную прогулку в самую глубь шварцвальдского леса. Опираясь о папину руку, идет мама, как годы назад в Тарусе, и папин голос мерно рассказывает ей о Музее, о том, как и кто помогает ему в труде его созидания, о своих планах, надеждах. Мы идем по их сторонам, слушая, нагибаясь иногда – за шишкой, за веткой, за палочкой, иногда бежим вперед и назад, им навстречу.

Птица кричит… А луна поднялась, встав над долиной желтым большим шаром, плывет темно меж сосен маленьким голубым, – она выплыла, и все стало голубым, светлым, а тени – как черный бархат.

Но мы повернули и выходим на ландштрассе, и уже видны крутые, с пристройками, крыши нашей милой гостиницы, и стоит на пороге герр Мейер, отец Карла, а под липой накрыт стол.

Вечерние чтения! Мама читает нам по-немецки «Лихтенштейн» Гауфа. Несчастный герцог Ульрих, река Неккар, бои, рыцарь Георг, Мария, образ девушки в узорчатом окне… Мама чудно читает! Мы не помним, что скоро ночь. И когда раздается папин голос: «Дети, пора спать», – мы кидаемся к маме, прося защиты, нельзя прервать сейчас, надо кончить главу…

– Morgen ist auch ein Tag…[31]31
  Завтра тоже день… (нем.)


[Закрыть]
– ласково говорит фрау Мейер.

По воскресным дням к нам в горы приезжали и приходили из города гости – семьями, компаниями и по двое, по трое… Вся большая площадка перед домом до самой нашей липы, под которой мы часто обедаем-ужинаем, была уставлена столиками и стульями, и воскресенье гудело перед гостиницей Ангела как улей. Празднично одетые веселые гости, толстые отцы семейств с не менее тучными женами, с цепочкой детей, расцветали за вкусным столом, за пенистым пивом, за хрустящими, посыпанными солью кренделями; удалые бурши пели песни, а между них – приодетая фрау Мейер и, в лучшей рубашке, в подтяжках, краснощекий ее муж разносят подносы и кружки, и шаг в шаг за отцом, в воскресной одежде, десятилетний Карл несет то, что не смогли захватить отец с матерью.

В эти дни мы обедали в доме, а вечером раньше шли к себе, днем уходили на далекие прогулки. Как помню одну из них! Во Фрейбурге ли был папа или писал в Москву по музейным делам, мы пошли втроем – мама и мы. Дорога вела все глубже в лес, среди сосен и елей. Особенная хвойная тишина была кругом. Шагов было почти не слышно. И была золотистая мгла в полусумерках среди опустившихся – почти до земли – ветвей елок и затемнивших небо густыми кронами сосен, начинавших шуметь и качаться где-то высоко, под облаками. И был лучший, быть может, из земных запахов – запах смолы. И была такая тишина, какой не бывает на свете: она бывает только в лесах Шварцвальда…

И мама рассказала нам сказку. Мама так чудно рассказывала! Но я помню теперь только одну суть: мать и две дочери шли через темный, глубокий лес. А навстречу им шел разбойник. Он сказал женщине: «Я тебя уведу с собой, а твоих дочерей убью». Но мать, в отчаянии, так просила его о пощаде, что он сказал: «Хорошо, я убью только одну, а какую – ты сама выберешь». Но мать отказалась от выбора. Она предложила зажечь в придорожной часовне две свечки, назвав свечи именами дочерей, и какая раньше сгорит… (мама не договаривает…).

Разбойник дал согласие. Зажженные свечи горели совсем ровно и погасли в одну и ту же минуту. Это чудо материнской любви так поразило разбойника, что он отпустил и мать, и ее дочерей и один ушел в леса.

Мы шли, прижавшись к маме, по хвойной тропинке, и не было слышно шагов. А веселые бурши будут бить сегодня об пол бокалы (обычай субботы) и петь свои студенческие песни.

Перед сном, уйдя в наши верхние тихие комнаты, мы слушали «Лихтенштейна», книгу, шедшую по главам, как по лестнице, в глубь тайны, пока поздний час – луна в ветках окна и голос ночной птицы – не прерывали явью волшебное книжное счастье.

А внизу пели зашедшие поужинать студенты. До поздней ночи до нас доносились звуки их шумных песен. Звучал оттуда папой нам давно, с детства, подаренный студенческий гимн времен его юности, латинский «Гаудеамус игитур». А каждое субботнее пиршество кончалось глухим ропотом разбиваемого об пол стекла. Но мы уже не слышали. Мы уже давно спали.

Наступил сенокос. Над лугами – густой, как в лесах, запах смолы, – так теперь парит в воздухе огромной птицей запах свежего сена. И в лугах, как в Тарусе, мягкие его горы, пружинящие под ногами, когда мы с Мариле, Карлом и Петерле взбираемся наверх, помогая его собирать, подавать, и пляшем, и падаем, и катимся вниз, и лезем, и дышим – и не надышаться! А колется… Вокруг веселые, дружелюбные лица старших, никто не кричит на нас, не укоряет, знают: когда же веселиться, если не сейчас?

Как в раннем детстве Маруся вжилась в «Историю маленькой девочки» Сысоевой, как в Италии она страстно полюбила “Il Cuore” («Сердце») Д’Амичиса (повесть из жизни итальянских школьников), а в Лозанне полюбились ей книги Сельмы Лагерлёф, так теперь она вошла в чтение немецких книг с наслаждением жарким и поглощенным. Родными были Марине все иностранные языки, которых она касалась. Итальянский она читала не учась. Словесные корни латинские были ей – во всех их многообразных изменениях – родными, органически легкими.

Лежим и читаем. Марина – “Heidi” (о девочке в горной хижине), я – легенды Шварцвальда. Тень деревьев медленно переползает по нас, и мы ползем за ней, сросшиеся с землей и травой, как ящерицы, зеленоглазые, как они. Что это? Настораживаемся. Головы подняты: как псы нюхают, так мы слушаем воздух. Перерастая жужжание пчел, золотой пылью звенит – далеко и сверху – медленная мелодия. Это мама взяла гитару: «Не для меня придет весна-а, Не для меня-a… Буг разольется…» Книги – закрыты. Наперегонки мчимся к ней.

«Гастхауз цум Энгель» стоял выше деревень, и мы с родителями иногда спускались туда. Шварцвальдские дома – коричневые, как белый гриб и подберезовик, с крутой, низко спускающейся крышей, такого же цвета галерея обходила стены дома. Они были похожи на резные игрушки, рассыпанные по бокам дорог и холмам, у перекрестков, где возвышалось распятие. Шварцвальдские долины! Это была ожившая сказка Гримм! Удивительны были плодовые деревья с двух сторон ландштрассе, плоды их не рвали дети прежде времени – по какой разумности? Или рвать их было – грех? На скамейках у домов сидели древние старики с длинными трубками и старухи с рукоделием или с грудными детьми на руках, все одеты по-шварцвальдски, как мы видели на открытках во Фрейбурге. Над ними плыли облака в синеве, и после дождя опрокидывалась, как в Тарусе над Окой, радуга виденьем цветного растопленного стекла. Вечером, когда начиналось предчувствие заката, из долин неслись перезвоны далеких церковок. Они были непреложны, как утро и вечер, это был мелодический голос тишины долинной и горной, и на этот зов с горных пастбищ сходили по одному, по два дети, гоня маленькое стадо коз или овец. С таким же тонким звоном привешенных к шее колокольчиков, какой слышался бубенчиками в русской дали. А затем падала ночь, гриммовская, звездная, шатром покрывая дома, холмы, шум сосновых и еловых морей.

По воскресеньям юноши и девушки в шварцвальдских нарядах пением и танцами радуют стариков. И через все это летит наше детство!..

Утра становились свежей, вечера – длиннее, пахло соломой, облетали листья. Мы убегали, хлеща прутьями с шелестящими листьями на кончиках теплый еще воздух. Перочинные ножи рьянее вырезали в лесу палки, скоро – пансион…

Скоро отъезд! Долина. Мокро – после дождя. Низкое место – везде незабудки, влажный голубой ковер. Вдали ветряная мельница. Мимо нас проходит несколько человек сельских жителей. С ними – учительница, молодая, бледная, в красном платье. Она нам улыбается – и проходит, что-то говоря по-немецки спутникам, и ее легкое, как лепесток мака, платье, полыхая, погасает вдали. И навек ложится в память сердца этот неповторимый миг.

И вот воскресенье! В последний раз мы видим, как герр и фрау Мейер, ловко неся подносы, подают гостям пиво и кушанья, и жужжит перед домом звук веселых голосов обедающих фрейбуржцев – мы слышим его в последний раз! Сегодня не сияет лицо Карла, когда он несет за отцом тарелки, бутылки, в его глазах слезы от близящегося прощанья со мной. А сизые, как голубь, глаза Мариле глядят исподлобья, как туча. Вот она и Маруся мелькнули за домом.

В наших комнатах – пледы, ремни, чемоданы, и под отрывки бесед о войне на Востоке, о наших врагах – японцах, я помогаю маме укладывать мелкие вещи и натягивать ремень туго, но так, чтобы не лопнул. Я очень люблю это делать, очень стараюсь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации