Текст книги "Мы все горим синим пламенем"
Автор книги: Анатолий Андреев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
21
Ночью Горяеву приснился сон. Он опять оказался в галерее перед грустным распятым Христом, по лицу которого катились живые бусинки слез. Напротив него стояла та сама девушка со скрипкой в руке. Горяев решил приблизиться к ней – но в пространстве галереи этого сделать почему-то было невозможно. Она оставалась от него все на том же расстоянии. Неуловимой стремительностью и умением замирать она мучительно напоминала кого-то, причем того, кого Горяев знал очень хорошо. Эта посадка головы, это характерное движение головой. Стоп!
– Эй! – заорал Горяев. – Подожди! Я тебя знаю!
Девушка вполоборота показала ему улыбающийся профиль – и опять ему стало казаться, что он обознался.
– Ты дразнишь меня! – кричал он, но вязкое пространство совершенно глушило его голос, который просто падал у его ног. – Эй!
Девушка просто не замечала его.
– Я обручен, – тихо произнес он, давясь отчаянием. – Я обручен со злой женой.
Христос перестал плакать, все в галерее замерли, и девушка полностью обернула лицо к нему.
– Ты примешь от нее смерть, – сказала она и улыбнулась. – Я знаю.
– От кого, ты знаешь от кого? – тихо говорил Горяев, потому что только так его голос пробивался через плотное ватное пространство.
– Судьба, – странно произнесла девушка.
– От судьбы? Ты хочешь сказать, что я обручен с судьбой!?
Горяев опять неосторожно повысил голос, и скрипачка перестала реагировать, оглохла. Она отвернулась, но Горяев готов был поклясться всеми тюльпанами планеты, а также всеми веснушками Афродиты, что она многозначительно улыбалась.
– Леонид Сергеевич, Леня! – мягким грудным голосом растянула обольстительница, поправляя челку Христу. – А ведь твоя мечта исполнилась. Правда, ты даже не заметил этого.
Пространство зазвенело едким смехом, на заднем плане промелькнула фигура темнокожего контрабасиста.
– Это блеф! Ты мне мстишь за что-то, – как можно тише сказал Горяев.
Христос выдрал бутафорский гвоздь из левой ладони, и они с девушкой удалились, оживлено о чем-то беседуя. В проеме двери она остановилась, внимательно и серьезно посмотрела на Горяева, не сводившего с нее глаз, и мгновенно растаяла. Быстрее, чем Снегурочка.
Он почувствовал себя закованным в рамочные пределы, персонажем какой-то коряво написанной картины.
Горяев проснулся – и сразу же понял, что он проснулся еще в тот момент, когда девушка поправляла челку Христу. Все остальное он видел уже во сне, но не спал при этом.
Внезапно до него дошло, что длинноволосая скрипачка из его сна делала все возможное, чтобы он не постиг очевидного: она ведь была копией Валентины в молодости. Ну, конечно. Эти угадываемые линии бедер под волнующимся длинным платьем, которые он постоянно держал краем глаза, короткое движение головой, чтобы поправить волосы.
Сон был дурацкий, но упорно не выходил из головы. Казалось, сон был исполнен значения и тайного смысла, словно притча. Горяев порешил на том, что обязательно пообщается со скрипачкой более основательно в следующий раз.
А сейчас – сейчас его терзало другое впечатление, которое мучительно стремилось воплотиться в мысль. У него была только одна жена. Другой, судя по всему, и не предвиделось. Почему же смерть от злой жены все более и более связывалась с обликом вовсе не злой Валентины?
Ему захотелось заглянуть в роман и перечитать одно место. «Роман мистически опередил мою жизнь – наверно, потому, что я там не врал. И ничего не боялся». Посмотрим, посмотрим.
Нужное место оказалось на странице девятой.
«Смерть, как и жизнь, бывает разная. О живом почему-то не принято говорить по принципу «или хорошо, или ничего». О живом судачат, на него клевещут, возводят напраслину. Живой – выживет. О нем – либо плохо, либо, в лучшем случае, ничего. «Ничего», этот оборот из области небытия, лучшее, что можно сказать о живом. А о принявшем смерть с почтением говорят именно наоборот. Странно. Выходит, хороший человек – мертвый человек.
Смерть – всего лишь продолжение жизни. Надо заслужить приличную смерть. Но об этом нельзя мечтать. Мечтающий о смерти, которая может обеспечить бессмертие, не достоин такой смерти. Смерть – тонкая штука…
Димон Урубков, по кличке Демон, в сотый раз твердил Владу Подгузину, по кличке Булат:
– Есть такой колдун. Как ты не понимаешь? У них там неземные дела. Они с духами, барабашками всякими общаются. Клонируют, бля, направо и налево. Этот шаман придумал какой-то энергетический пояс. Концентрация энергии. Взглядом кирпичи херачит.
– Видал я этих шаолиньских мудаков, – повел накачанными плечами хмурый Булат. – Соплей перешибить можно!
– Если хочешь знать, – понизил голос Демон, – шаман был секретным агентом у ментов. Заговаривал их всех от пуль. Уже лет десять в этом батальоне никто не гибнет. Преступность цветет – а они не гибнут. Понял?
– Ладно, – скупо бросил Булат. – Поехали к колдуну. Но только мы испытаем этот пояс на тебе. Идет?
– О чем звук! – сказал окрыленный Демон.
Эти двое собирались идти на верное дело, хотя и мокроватое. Какая разница! Риск был, заметный риск – но зато и «бабки» светили серьезные. Решили подойти к делу не по-детски. Рисковать – но с головой.
– Нужны бронежилеты, – сказал, как отрезал, Булат.
Хилому и тщедушному Демону идея не пришлась по душе. Он сам весил едва ли не столько же, сколько бронежилет. К тому же за два бронежилета надо было отдать сотку баксов. Деньги, само собой, должен был достать Демон, потому что у него была куча долгов, и в деле был заинтересован именно он.
– Да мы завалим этого пидора, как сайгака! Легко! В джипе и оставим! – убеждал он Булата.
– Охрана! – веско рявкал Булат. – Без бронежилета не пойду.
Тогда-то Демон и решил воспользоваться своим тайным оружием. О шамане он слышал давно, даже знал его. Все боевики, которые ежедневно, как сказку на ночь, смотрел Демон с раскрытым ртом, убеждали его: смелого пуля боится. Но дело даже не в смелости. Нет-нет, да и проговорятся на экране: есть, мол, такие средства…
А Демон уже давно слышал о таких средствах.
Другое дело, что ему не хотелось ни с кем делиться своим открытием. Были у него идеи, как использовать искусство колдуна. Даже много идей…
Но сейчас не до того, приперло: надо отдавать долги.
Домик колдуна оказался в самом конце деревни. Он жил один.
– Слышь, дед, – сказал Демон, забыв поздороваться от возбуждения, – я внук Чубарихи, ну, той, что сгорела позапрошлой зимой. Помнишь? Она решила заговорить огонь, ну, чтоб огонь горел без дров. Помнишь? Ну, огонь чего-то рассердился и спалил хату. Она, наверно, слова перепутала.
– Знал я Чубариху, – сказал дед. – С огнем шутки плохи.
– Бабка рассказывала мне про твои делишки, дед, – по-дружески улыбнулся Демон.
– Травы сушим, боль снимаем, – кряхтел дед, растапливая смолистой щепой печку.
– Гони мне про травы! – щерился черненькими зубами Демон. – Ты и смерть, я слышал, снимал…
– От смерти не уйдешь, – говорил дед, вытирая скучные глаза, пустившие слезу от дыма. – Травы от болезней помогают…
– Здорово, колдун, – сказал Булат, складываясь пополам, чтобы всунуться в дверь. – Ну, что, заговоришь этого балбеса от пули?
– Разучился я уже смерть отводить, – буднично сказал дед. – Ты дверь-то поплотнее приткни, а то дыму натянет, угорим, как Чубариха. Так чего надо? Говорите толком.
– В меня будут стрелять, дед, – как можно доходчивее пытался объяснить Демон, – ну, пусть стреляют, верно? А я живой останусь. Ты меня от пули заговори – и пусть они себе стреляют.
– А зачем им в тебя стрелять? – дед неторопливо закурил едко благоухающий самосад. Дым заколыхался плотными пластами.
– Как зачем? Так ведь я же в него первый пальну! – изумился Демон. – Они ж не лохи. Это ж, бля, бультерьеры. И пушки у них – во! Откроют ответный огонь. Ты же на войне был?
– На войне-то я был. И в лагере отдыхал после войны. Да-а… С огнем шутки плохи, – говорил дед. – Глаза гиены огненной не приходилось видеть? Борони Бог!
– Ты нам народную мудрость на уши не вешай. Пятьдесят зеленых тебя устроит?
– Это сколько же? – задумчиво произнес дед.
– Сто тысяч на наши, деревянные, – сплюнул на пол Демон. – Это бабки. За них ты себе еще такой же дом купишь. Дворец, бля!
– Зачем мне дом? Мне о другом доме думать пора. Мало. Сегодня умереть стоит двести тысяч. На сто тысяч умереть – срам один. Люди и не выпьют толком.
– Так я ж тебе не на смерть даю, а на жизнь.
– Тебе надо на жизнь, мне – на смерть…
– Сколько надо?
– Двести надо.
– Ладно. По рукам.
Демон даже слегка зарумянился.
– Ну, теперь давай, вешай на меня броню. А мы ее сейчас испытаем.
– Это как же? – насторожился дед.
– Ствол с собой, – пояснил Булат, – ты пошаманишь – а после я всажу в него пол-обоймы. Если что-нибудь не так – я и тебя порешу. Нам идти на дело, дед. А там будет серьезный шухер. Устроим контрольную проверочку.
– Слушай сюда, сынки, – голос деда окреп и стал почти властным. – Проверку устроите через три дня. А сейчас я сооружу ему этот, домик крепкий, какой на черепахе.
– Панцирь! – догадался Демон.
– Да, панцирь, – согласился дед, – но панцирь не простой, а…
– Золотой! – опередил Демон.
– Нет, не золотой. Биологический.
– А пошептать?
– Шепчут пусть дремучие старухи, – сказал дед и вышел в чуланчик.
Через некоторое время он вернулся и протянул Демону обычную мазь от ревматизма, в которую он добавлял жгучий кайенский перец. Мазь он переложил в половинку сушеной тыквочки и прикрыл ее рукавицей.
– Деньги давай, а то мазь не будет действовать. Натрешься сегодня, скажешь слово верное – и через три дня будешь готов…
– Какое слово?
– Сначала давай деньги…
Когда вопрос с деньгами был улажен (дед отказался принимать «зеленые», пришлось обменивать их на «деревянные»: возни на полдня), «колдун» завел одного Демона в горницу, плотно закрыл за собой дверь и сказал:
– Запомни слова. И никому их не говори, а то они силу свою потеряют. Понял?
– Понял, – глубоко кивнул Демон.
– Натрешься мазью сегодня, в полночь, и повторишь три раза: «Царь-огонь, царь-огонь, спали всю нечисть, а чистого не тронь!» Запомнил?
– Нет, – сказал Демон, – я запишу.
Он взял влажными негнущимися пальцами огрызок карандаша и листочек, которые подал ему дед. «Царь-огонь, царь-огонь…»
Старик внимательно посмотрел на Демона.
– Три раза-то зачем писать одно и то же? Надо повторить мольбу три раза.
И продолжил тоном, к которому прислушивались и бывалые люди:
– А сам ты каков будешь? Чистый ли?
– Само собой. Я еще никого не замочил. Чист.
– Гляди, парень. Царь-огонь фраера не жалует. С ним не забалуешь… Так, говоришь, гиены не боишься? А то подумай. Может, передумаешь…
Прошло три дня. Мазь щипала и жгла кожу первые сутки. На третий день Демон чувствовал себя, словно инопланетянин в какой-нибудь сверхпрочной оболочке. Он чувствовал себя немножко богом, немножко Джеймсом Бондом и немного большим боссом.
– Поехали в наш березнячок, – бросил он на ходу Булату.
– Поехали к шаману, – сказал практичный Булат. – Если что…
– Поехали в березняк, – поставил точку Демон.
В березовой роще хозяйничал теплый майский денек. Легкомысленный птичий гомон не предвещал ничего скверного.
– Доставай пушку, – сказал Демон, который был непривычно серьезен.
– Слышь, Демон, – начал Булат, – может, мы купим жилеты…
– Давай пушку, – оборвал его Демон.
– Или без жилетов пойдем. Я тоже натрусь – и…
Демон задрал майку и обнажил тощий в жидких волосиках живот.
– Давай, – сказал он и повернул голову направо, ловя солнечный зайчик от битого бутылочного стекла.
Булат снял с предохранителя «Макарова» и поднял руку с пистолетом в полуметре от живота.
– Подожди, Влад. А кто такие гиены?
– Хрен их знает. Какие-то собаки бешеные.
– Которых ты в третьем классе рисовал в своем дневнике, чтобы Машку пугать? – улыбнулся Демон.
– Не-ет, – расплылся в ответ Булат. – Я рисовал драконов. И черепашек-ниндзя. Помнишь? Леонардо, Рафаэль, Донателло и эта, как ее… Всегда забывал…
– Микеланджело.
– Да, Микеланджело! Четыре черепашки.
– Ладно. Отойди подальше, пускай пуля разгонится, – приказал Демон. – А то отлетит рикошетом – и тебе в лоб.
Булат отошел на три шага.
– На счет три – грохнешь, – сказал Демон.
– Ага, – сосредоточился Булат.
– Ну, поехали… Царь-огонь, царь-огонь… – зашептали губы Демона.
Булат не мог заставить себя навести холодный ствол на беззащитный живот Демона.
– Давай! – заверещал Демон – и в роще раскатисто прогремел выстрел.
Демон как-то мирно и совсем не героически сложился и завалился набок. Булат осмотрел его живот: пуля вошла в самый центр и прошла навылет. Демон уже не дышал: холодная сталь «Макарова» у его губ нисколько не туманилась, не потела.
– Вот бля-адь… – сказал Булат.
«Колдун» купил гроб, сходил в баню, надел чистое белье и целую неделю ждал по вечерам гостей. В деревне уже знали, что внука Чубарихи застрелили лихие бандиты.
Через неделю старик вышел на двор, глянул из-под ладони на полыхавшее солнце и направился в лес, в дальний конец, «на ведьмачий бугор» собирать только ему известные травы. Хочешь быть с травами зимой – собирай их весной и летом. Так-то…
У него побаливала спина, аптечная же мазь от ревматизма, подозрительно напоминающая вазелин, не помогала. Сегодня он добудет то, что ему нужно. И боль стихнет».
Какое отношение к злой жене имел этот отрывок?
Вроде бы, никакого.
22
«Природа моего авантюризма: если мне ничего не светит – я гасну. А если светит – испепеляет меня полностью».
Так думал Горяев, изумляясь коварной природе собственного авантюризма. Потом он плавно и незаметно перешел к размышлениям о судьбе. Судьба и авантюризм – темы смежные. Горяев вспомнил о Зинке Гладкой, своей однокурснице. Ей просто до смерти не нравилась собственная фамилия, которой судьбе было угодно наделить ее, и она мечтала о том, как выйдет замуж и сменит фамилию, сотрет родовое пятно: покажет судьбе фигу. Легко и просто.
– Хочешь быть Горяевой? – не очень серьезно предлагал Леонид, без энтузиазма сравнивая холмистые стати Зинки с волнующей фигурой Валентины. Кругло-гладкая, румяная Зинка беспечно встречала его равнодушный взгляд.
– Лучше быть гладким местом, чем гореть в аду или хлебать горе. А с тобой хлебанешь… У тебя на роду что-то нехорошее написано. Я хочу быть Ростовой, понял? И мне нужен Пьер, большой и солидный. У нас будет много детей. Двое.
– Так ведь Ростова превратилась в Безухову. Сменила свою не очень-то звучную фамилию на совсем уж не породистую, скорее, дворняжью: Безухов, Безногов… – играл смыслами Горяев.
– Даже Безхвостовой можно быть счастливой, а вот Горяевой – никогда.
Потом она влюбилась по уши и вышла замуж, кстати, за Петра. У мужа оказалась на редкость колоритная фамилия: Яичко. Зинка решила избрать оригинальную форму сопротивления судьбе: взяла себе двойную фамилию. Стала Гладкая-Яичко. Да…
Впрочем, судьба шутила беззлобно. И Зинкину шутку оценила по достоинству: супруги были вполне довольны жизнью и своими двумя детьми. Зинка утверждала, что все ее мечты исполнились. В этом-то и состоит коварство и опасность мечты: она вполне может стать явью. К этому надо быть готовым. И тогда уже не на кого пенять. Судьба может помочь реализовать мечту – и заставить пожалеть об этом…
Что может быть хуже, если мечта оказалась не той?
А можно ли перехитрить фортуну?
Неизвестно. Зато известно, что судьба может обойтись ох как неласково. Она чужих шуток не понимает. Может незаслуженно вознести, а может и еще более незаслуженно обидеть. Скажем, то, что произошло у него с Викторией, – это зигзаг, выведенный судьбой, или результат неловких движений с его стороны? А? У кого дрогнула рука?
А то, что роман не издан, – чьих усилий результат?
Но роман все-таки написан: кому спасибо?
Посопротивляться – или камнем на дно?
Дать судьбе шанс предоставить мне шанс или не дать?
Мысли о судьбе всегда почему-то замыкались на Алексее Оранже. Собственно, они с него и начинались. Это уже само по себе настораживало. От таких, как Оранж, судьба требовала невероятного: чтобы выжить, они должны были превратиться в обыкновенных парней. Отказаться от себя. На это требовалось сил не меньше, чем на то, чтобы стать самим собой…
Горяев решил нагрянуть в гости без предупреждения.
Чтобы визит не выглядел совсем уж буднично и семейно, Горяев решил выйти на улицу и пройтись. Взять и просто спуститься с восьмого на седьмой этаж было чересчур фамильярно: Оранж пока не стал мужем его дочери. К чему навязчивое амикашонство?
Зябкий мокрый март, как ни странно, бодрил. Тяжелые влажные снежинки неуклюже кружились и важно оседали в темные лужи, безропотно превращаясь в рябую гладь зеркала. В лужах-зеркалах скучно трепетали отражения голых стволов и сучьев, светлыми просветами колыхалось серое небо. Настроение поразительно не соответствовало погоде. Почему?
Перспектива. Все дело в перспективе. Светло-серые дни предвещали солнце и тепло. Да, к тому же тонко, едва уловимо тянуло кое-где оттаявшей землей. Эх, Оранж, Оранж…
– Да ты хоть сам понимаешь, осознаешь ли, что ты мне сейчас говоришь?! – запальчиво выплеснул из себя укор Горяев, наэлектризованный мартовским оптимизмом.
– Понимаю, – как-то тупо твердил пустым голосом Алексей. – Но пойми и ты, если еще дорожишь пониманием… Я не предвидел и не оценил гибельности понимания. Оценил, что я сейчас сказал? Не всякого следует подпускать к истине: она подобна солнцу. Издалека греет, на близком расстоянии – испепеляет. И – манит, манит, влечет, словно омут… Да, смертельное манит. Только сильные натуры, к тому же специально подготовленные, могут вынести это… даже не знаю, как сказать: бремя? груз?.. А что значит вынести? Превратить слабость в силу, горе от ума – в радость от ума; надо волков разума и овец психики научить хлебать из одного корыта. Меня хватило только на то, чтобы подойти и заглянуть в колодец. Я увидел, понял. Но жить с этим – особое искусство. На мудреца неожиданно нашлась своя гибельная простота.
Горяев молчал как завороженный. В голосе Оранжа звучала смертельная грусть.
– Да, я понимаю, что стал жертвой того самого бессознательного, которое понимаю. Я как-то вдруг прозрел: чтобы просто барахтаться, держаться на плаву, элементарно не пойти ко дну, надо приложить столько усилий! Собственно, все силы уходят только на это. А ведь надо не просто барахтаться, надо плыть к берегу… Все понимаю: сейчас расцвет, пик, взлет – но я не могу жить с этим грузом понимания. У меня нет сил. Я не могу. Не дотяну. Я складываю руки.
Оранж молчал, Горяев тоже молчал.
– Вот моя загадка, которую я решил для себя. Моя сила в том, что я вижу свою слабость; а слабость моя настолько сильна, что нет сил справиться с ней. К сожалению, я не могу себе врать. Тебе еще смог бы, а себе – нет.
– А может, ты просто испугался того, что можешь сдаться? Может, ты испугался страха? Это минутная слабость, она проходит. Я по себе знаю.
Надо же было что-нибудь сказать; вот Горяев и сказал.
– Тебе известно, сколько длится моя минута? Больше года. Я ведь уже больше года не у дел. Это целая вечность. Сам факт того, что минута может растянуться в год, о многом говорит. Я ведь не с работы сбежал, Леонид. Я вырвал себя из социума, из почвы. Корни должны быть в почве, в навозе, в грязи – тогда крона будет шелковистой и благоухающей. Надо любить говно, из которого растешь… А я не могу. Не стану скрывать: я думал, что Марина меня взбодрит. Так сказать, я ее люблю: к чему лукавить? Были мечты вскопать, взрыхлить свой оазис, оградить частную территорию. Но я настолько глубоко, всем существом, каждой клеточкой испугался того, что я понял… У меня ощущение, что у меня взамен забрали душу. Понимаешь? В этом старом европейском сюжетце о докторе Фаустусе есть своя подколодная правда, есть. Моя песня спета. Баста. Кранты. Но и самому сюжету капут…
– А Марина? Как относится ко всему этому Марина?
– Не знаю, что поняла она, но Марина стала злой. У нее сузились глаза, она сжала рот. Я хочу сказать, в ней заклокотала воля к жизни. Она тянет меня за уши, не дает идти ко дну. А у меня… Признаюсь одному тебе. Я раньше думал, что перед лицом смерти любая тайна не имеет значения, обесценивается. Мне казалось, перед смертью нет и не может быть тайн. Оказывается, очень сладко уносить с собой тайну. Тебе этого пока не понять.
Горяев почувствовал, что душа Оранжа была намного старше его души. На Леонида Сергеевича пахнуло сероводородом – психологией умирающего. Алексей давно готовился.
– У меня появилась мечта, – полоумно улыбался Оранж, и глаза его заблестели. – Догадываешься ли ты, как сладко сложить руки и перестать сопротивляться? Какое это наслаждение – идти ко дну! Необыкновенная легкость! Свобода! Я очень дорожу своим волшебным состоянием. Только оно меня и держит на плаву, я им живу. Вот, что, оказывается, затаилось во мне: пустота. Пустота, как полый пузырь в рыбе, не дает утонуть. Только этим и живу. Как только начинаю сопротивляться – сразу задыхаюсь и захлебываюсь. Моя мечта – пожить не сопротивляясь. Так я, может, еще тебя переживу.
Он подошел к Горяеву и на ухо ему шепнул:
– Ко мне сегодня Катька придет. Я деградирую. Хи-хи!
– Тебе только от нее детей не хватало!
– А у нее не будет детей. Слишком много было абортов.
– Конечно, я готов уважать ее, если она твоя избранница; но еще больше я готов уважать тебя, если ты от нее откажешься.
– Не откажусь. Хи-хи!
– Черт знает что! Ты просто свихнулся. Тут уж мелькает лезвиё!
Оранж стер полоумную улыбочку и отошел от Горяева, повернувшись к нему спиной.
– Я тебе еще не все сказал. Сейчас скажу. Странно: мое самое интимное переживание касается всего человечества. Веришь?
Он повернулся к Горяеву: глаза Алексея смотрели твердо и ясно.
Леонид не знал, чего ожидать. То ли глупого розыгрыша, то ли откровения, то ли банальности. С Оранжем что-то творилось.
– В чем дело? – спросил Горяев суховато.
– Дело в том, – ответил Алексей, – что белая женщина перестала рожать. Понимаешь?
– Нет.
– Белая женщина уже не рожает, а делает одолжение, делает уступку жизни. Она настолько озабочена собой, что рожать стало для нее десятым делом в жизни. Она говорит: «Родить – значит оказать высшее доверие мужчине, которого любишь». Понимаешь? Для нее любовь важнее жизни. Она ждет героя, культурного героя, заметь – умного мужика.
– Что же в этом плохого?
– Плохо то, что наши женщины стремятся быть личностями, стремятся быть похожими на своих героев, стремятся быть достойными их. Даже женщины в нашей цивилизации стремятся быть личностями. Наша цивилизация сотворила культ личности. Наши женщины – культурны в том смысле, что они с большим удовольствием занимаются культурой, чем рожают. Мы дошли до того, что развели психику и сознание: натуру и культуру. Это же космические высоты! Умный роман стоит экспедиции на Марс! В нашей жизни появился смысл. Мы пишем умные романы и хотим, чтобы их кто-то читал. А ведь миллиарды, много миллиардов ориентированы не на личность. Ты видел когда-нибудь, как едят китайцы? Свист, клекот и урчание. Культ желудка, торжество плоти! Они рождены, чтобы есть, они рождены, чтобы жить. Им наплевать на разницу между натурой и культурой. Им наплевать на Апокалипсис. И их женщины не разучились рожать.
– Я не совсем улавливаю твою мысль.
– Вот-вот, лови мысль, коллега. Мы начинаем жить в культуре. А культура ориентирована на личность. Но мы забыли Закон Жизни: жизнь любой ценой, даже ценой гибели культуры, ценой отказа от мысли, от личности. И вот неразумная природа делает гениальный ход, который оставляет в дураках разумную цивилизацию: белая женщина перестала рожать в ожидании любви, а другие женщины, небелые, рожают и рожают. Натура сожрет культуру. Культура стала ценить единиц, натура по-прежнему оперирует этносами, популяциями, стаями и толпами.
– Я не могу понять, как это связано с твоими проблемами. Это ведь все так далеко…
– Напрямую связано. Мне неловко жить так, словно ничего не случилось. Я был рад, понимаешь, втайне рад, что у меня не было детей. Зачем только этого пса в дом притащил… Что будет с моими детьми в будущем? У них нет белого, светлого будущего. Регуляция жизни от ума в скором будущем станет невозможна. Я не вижу перспектив для культуры. Теперь у меня есть сын, скоро будет еще один. Возможно – будет. Две женщины – два сына. Ты же сам говоришь: хочу, чтобы мой зять не умел читать. Правильно, браво! Ты ведь тоже не веришь в культуру, хотя и создал мыслящий роман. Где в твоем романе народ? где герои? где притчи? Ты решил не развлекать тех, кто бездумно рожает, а поговорить с теми, кто презирает тех, кто рожает. Ты ведь перестал писать детективы: это тоже диагноз. Мы с тобой сделали ставку на высокую культуру – и мы проиграли, коллега. А других ставок для мыслящего существа просто нет…
– Что ты хочешь сказать?
– Разве я выражаюсь притчами, языком тех, кто рожает? К сожалению, я мыслю очень ясно. Это не я сдаюсь и деградирую, понял? Дело не во мне. Это смерть культуры. Оранжевый закат солнца. На твоих глазах сила культуры оборачивается слабостью. Чем больше культуры – тем меньше жизни. Лакомый сюжет, не правда ли? Вот почему свою смерть и угасание я воспринимаю как единственно возможное продолжение жизни. А с Мариной я должен делать вид, что мы бессмертны, что мы все делаем правильно, что есть нетленные ценности. Вперед, вперед… Нет, нам уже светит не солнце, а луна. Даже если я буду с ней счастлив, я обману ее. Ложь и счастье в обмен на правду и горе. Я же говорю тебе: интимное переживание. Только тебе могу его доверить. Все остальные скажут, что я сошел с ума.
– Я тоже так скажу. К чертям вашу цивилизацию. Вашу мать! Вы разучились просто жить! Шагу не ступишь без своей психики!.. Пусть вас сожрет гиена огненная!
– Дело не во мне. Апокалиптические настроения – комплекс и бич белого человека. Это комплекс культуры. Как только мы стали умнеть – тут же начали просчитывать варианты возможного конца света. Ты думаешь, это случайно? Анализ есть форма смерти, ибо он убивает веру. Правда, тогда мы еще и не предполагали, что наша погибель таится в самом дорогом: в нашей способности становиться культурными. Думать и любить. А сегодня уже ясно: белая женщина перестала рожать. Нас убивает любовь: к женщине, к истине, к человеку. Мы примем смерть…
– От злой жены?
– От природы, жены культуры. Природа может быть злой только с точки зрения культуры, мужчины. И не надо делать вид, что ты впервые слышишь об этом. Не надо делать вид, что ты глупее, чем ты есть на самом деле. Да-да, не надо таких совиных глаз. Ты ведь писал об этом в своем мужском романе… Между прочим, ты вполне разумно предсказал будущее своего культурного детища.
– Я?
– Ты.
– Где?
– Читай! Страница девятнадцать тире двадцать три. И потом… Если уж хлопать дверью, то так, чтобы обвалился потолок. Если бы у меня был талант передавать свои мысли, обросшие ощущениями и впечатлениями, как кораллами риф, я бы написал именно такой роман. Это мой роман, ты понял? Ты выразил меня. Вывернул нашу цивилизацию наизнанку. Я умираю за тебя, ты за меня остаешься жить. Мой сын станет твоим внуком. Здесь есть какая-то высшая справедливость. Только не делай больших глаз, умоляю тебя. В твоем возрасте это уже неприлично. Читай, что написал.
«Капитан Зубрачев вернулся в свой барак и расслабленно прислонился к стенке. Потом сел – сполз со стены и собрался в бесхребетный комочек, свесив кисти рук с острых коленок.
Уже несколько месяцев тому назад в его позах появилась вот эта тихая безучастность. Полгода назад он садился по-другому. Он, упругий и легкий, выбирал место, ощущал точку опоры, не сидел – а отдыхал, готовился к работе – к схватке за жизнь. Пружина разжималась… А потом в нужный момент мягко собиралась с виду ржавыми, но еще стальными внутри кольцами спирали. Сжималась. Он не знал, есть ли у него цель, он не думал об этом. Он вообще не привык думать. Он сопротивлялся изо всех сил. Он ощущал себя героем, он привык жить ощущениями. Он верил в то, что он до сих пор жил правильно. Ему не в чем было упрекнуть себя. Он верил, что в будущем всем воздастся по заслугам. У него было светлое будущее. Аминь.
Ночью ему снились сладкие сны. С 22 июня по 26 июля 1941 года горстка бойцов под командованием капитана советской армии Зубрачева обороняла Брестскую Крепость. Стояли насмерть, никому об этом не докладывая. Просто некому было докладывать. Иногда снилось 22 июня. Это был не самый лучший сон. Он терял друзей и веру, копил ненависть. Иногда он видел во сне 26 июля. Это был его День Победы. Капитан Зубрачев, последний из оставшихся в живых, вышел из темного подвала в тыл противнику, откуда его не ждали. Вышел только потому, что патронов больше не было. А надо было как-то доказать этим серым сукам, что нас победить невозможно. Победа будет за нами. Ему было наплевать на фашистов. Он, конечно, рук не поднимал и не собирался это делать. Он не сдавался и не выпрашивал жизнь, ему и в голову это не приходило. Руки были в карманах. Перед ним была просто недобитая уличная шпана. Он бы даже сплюнул сквозь зубы им под ноги, но во рту пересохло еще неделю назад. С водой было гораздо хуже, чем с патронами.
Жаль, что патронов больше не было. Крупные немцы стояли к нему спинами. Еще троих-четверых можно было бы положить. От души. Он даже представил, как треснули бы рваными дырками на них плотно сидящие мундиры от всаженных пуль. Жаль. Доннер ветер, твою мать…
Пусть глаза привыкнут к свету. Сейчас эти гады увидят, как улыбающийся советский капитан примет смерть. Они запомнят это на всю жизнь. Они увидят в его глазах бешеных собак и поймут, что им не унести ноги из первой в мире страны Советов.
Кто-то вскрикнул, заклацали затворы, потом наступила непонятная тишина. Зубрачев, не оправив гимнастерку, вразвалку шел сквозь строй, перед ним расступались. Он помнил, как шелестела листва, ему хотелось взглянуть в светлое голубое небо. Его вечность была светлой, а не темной. Ведь сейчас его должны были разорвать в клочья их поганые пули. Но не было сил отвести глаза от испуганных небритых лиц. На многих была рыжеватая щетина, как у его солдат: это его почему-то удивило.
Никто не стал стрелять. Откуда-то появилась холодная алюминиевая кружка с водой. Он хотел выплеснуть воду кому-нибудь в рыжую морду – и в этот момент потерял сознание. Вспышка ненависти отобрала последние силы. Ему казалось – что он умер.
Здесь сон всегда прерывался. Зубрачев жалел только об одном – о том, что не умер. Это была бы смерть еще более почетная, чем в бою. Жаль.
Судьба распорядилась иначе. Его подлечили, и он оказался в концлагере.
И вот полгода назад, в июне 1943 года, в середине того зловещего пятилетия, которое Ньютон ошибочно вычислил как один из трех возможных сроков неизбежного конца света, Зубрачев встретил своего командира, майора Гаврюшина. Их разделял двойной забор из колючей проволоки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.