Электронная библиотека » Анатолий Найман » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Рассказы о"


  • Текст добавлен: 5 июля 2017, 15:01


Автор книги: Анатолий Найман


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Нет. Не она. Ту вспомнил – не она. Даже огляделся вокруг: вдруг ту сейчас увижу, и как ты, Рогнеда, выкрутишься? У той отличительное – ум и невзрачность, иди теперь проверь. Ладно, встал со свечкой. За упокой рабы Божией.

И пока отпевают, понимаю, что правильно пришел. Ну она, ну не она – что еще нам всем сегодня и се-летошне делать, как не с этих мест сниматься и куда назначено прибывать? Триумф поколения: тогда-то вдвинулось, полный срок оттрубило и в свое доказательство сошло. Эта уже взяла это на себя и, в общем, часть забот с нас тем сняла. Из вас, из ваших? Из нас, из наших. Причем как всякий предыдущий – часть, побольшую тех, что остаются следующим. Поскольку и двадцать миллионов – поколение, и первые десять отбывших – уже поколение.

Смотрю на отбывающую. Очень надеюсь, что в место свéтло, злачно и покойно. Злачно значит изобильное, а не то, что мы думали молодыми. Смотрю на свечной огонек, энергичный и мягкий. Отражающий от нас ужасные мысли об том свете. Милосердие Творца – против устройства и неотвратимости ада. Смотрю на окружающих.

Дрыган тогда, в пятом классе, отказался носить носки. До пятого – чулки с лифчиком, детство. Носки – отрочество. После уроков приходим к нему, дома никого. Сбрасывает ботинки, рвет подколенные резинки с пряжками, сдирает с ног носки. Ненавииижу! Ууу! Уаа! Уии! Скачет, вертится, дергает себя за волосы. Я смеюсь. Мало! Мало мне, мало ему. Валится на кровать, задирает ногу, двумя руками натягивает на нее носок, тот соскальзывает: спички! ножницы! неси! изрежу! сожгу! Задушу отца! Это он: без носков ходить не будешь! мы Европа! здесь не табор! Вскакивает, хватает отцово вечное перо, мажет снизу ноги, что-то узорное подрисовывает. Нате вам носки! Назавтра приходит так в класс, ботинки на босу ногу.

Мы с Ильей заходим в кафе. Смотрит на часы, говорит девушке за соседним столиком: у вас нет чего-нибудь от головы? У меня через десять минут начнется страшная мигрень. Это после полета в космос. Меня посылали вернуть Белку и Стрелку, секретно. Международный скандал. Президент Линдон Джонсон поднял за уши двух своих спаниелей. Хотели объявить импичмент. Заодно: призвать русских к суду, отправили на верную смерть Белку и Стрелку. Десять лет назад. Вызывают меня. Эм-цэ-квадрат? Эм-цэ-квадрат. Плазмой станешь? Могём. Привез Белку, привез Стрелку, трансформировался обратно в телесность. Дали Героя плюс щенка от Стрелки. Хочу передать в хорошие руки. Пишите на салфетке свой телефон. Ле мигрэн мэ турмант катастрофикальман.

Вадим позвал – новая кассета Высоцкого. Открывает дверь и без промедления шпарит историю: как он вчера встретил Алика, или Гарика, и тот ему сказал, что послезавтра он, Алик, пан или пропал. Или да, и он женится, или нет, и улетает на прииски. Это Агаша, говорит Вадим, нет сомнений. Назвал имя? Ха, разумеется, нет, но это ее почерк. (Пик женихания, тронулся умом.) Ладно, ставь Высоцкого. Пятая или седьмая песня – «сегодня Нинка соглашается, сегодня жизнь моя решается». Вадик, белый: ну, что я говорил?

Певчие начинают «Со святыми». Такая мелодия красивая. И трогательность в ней. А «Сам един» еще красивее. Мощнее. Без просьб, свидетельство о вероучении, довольно мужественное. И когда «в землю туюжде по́йдем», вдруг я эту землю увидел. Картинку. Я иду по деревне. Дома редкие, в садах, в лесу, в зарослях, и с одной только стороны. С другой заглохший яблоневый сад. Давно заглох, яблок мало, большие муравейники. Иду медленно: дорога забирает вверх. Похоже на ту, где я хотел писать про Анненского и Блока, только не та. Но явно я ее видел натуральную, вся картинка из памяти. А где, не могу вспомнить. Справа забор, палисад из реек, хилый, проницаемый. Старая женщина выходит на крыльцо. Даже, пожалуй, старая дама. Говорит кому-то в доме: «Жизнь попросту мала». Поворачивается и зовет: «Ва-ря! Ва-ренька!» Детский голос: «Ау», – и она уходит в дом. Метров через двадцать – девочка лет пяти, сидит под сосной, бьет палочкой по перевернутому ведру и приговаривает-напевает: «Варенька, Варенька, жизнь такая маленька». И пока я прохожу, все время меняет имя: «Марьинька, Марьинька, жизнь такая маленька». Дарьинька-Дарьинька. Ларинька. То случайно попадает в имя: Гаринька, Саринька, – то чепуху: паренька, жаринька. Тут уже «аллилуия», и видение пропадает. Только вслед кто-то как будто говорит: «Твоего здесь нет ничего».

Легкое волнение. Румяненькая Юнеска в бантах и буфах. Это надо рассказать. Кому? Большому человеку Имяреку, он же отчасти в курсе. Политическое танго сорокалетней давности, другие совпадения. Ну да, лицо, которое знают во всем мире, многие – лучше своего, например, я. Я не против. В данную минуту – точно, а может, и вообще. Однажды позвонил: вы мне нужны на роль. Пленный немец. Город на Урале, только что кончилась война. Коротенький эпизод: расконвоированный, в одеяле поверх шинели и шапки смотрит на детей, съезжающих с высокого берега на лед реки. Знакомится с русским инвалидом войны, одноногим: попытка объясниться на двух языках. Съемки под Москвой, мосфильмовская «Волга»… Я любопытный, еду. Оказывается, дети-то дети, но главное – инвалид, выпивший, должен скатиться вниз. На ногах. И конечно, на середине упасть. Дублер, пьяный как следует, едет, падает всамделишно и ломает ногу. Большой человек в ярости напяливает его тряпки, едет и уже на первых метрах начинает валиться – вбок, вперед, назад, как это обычно бывает. Как это обычно бывает и вызывает у зрителей хохот, сдерживаемый и потому неудержимый. Но тут падение ужасающее: его что-то подбрасывает, ноги отрываются от земли, он ударяется об ледяную дорожку, как тряпичная кукла, весь. Я слышу стук его костяка и каждой кости, и все слышат. Потому что за секунды судорожных стараний устоять пропал всякий звук, полная тишина, и никто не двигается. Кажется, что это длится долго, наконец бросаются к нему. Но оператор так поставил кадр, чтобы те, на фоне кого он катится, были крошечными черными фигурками, для чего массовку отогнали подальше. Поэтому к нему бегут, бегут, и им еще бежать и бежать. Он начинает шевелиться, двигаться, сперва проверяя, может ли, сломано ли то, это, – и, узнав, что цел, встает.

И так далее. Встречам не было конца, случаям не было конца. Воспоминаниям нет конца. Конец наступает только сейчас. Странная наша общность кончается, и ее в виде старой благообразной женщины хоронят. Прости ей господи все согрешения, по желанию и против воли, словами и делом, сознательные и по небрежности, в уме и в мечтаниях, днем и ночью. Богу слава.

Похоронный пафос. Смерть во‑первых, во‑вторых и во‑всяких. Прощание во‑всяких-плюс-один. «Навеки» во‑всяких-плюс-один-и-еще-один. Богу слава.

Камень преткновения: слава, не любовь. Не любящий человека, которого видит, как может любить Бога, которого не видит? Именно. Вседержителя трудно любить. Невообразимо невместимого. И всю на свете любовь, включая никем, и особенно мной, не освоенную, в Себе уже содержащего. А Христа трудно не любить. И вообще: не любить – трудно. Вадима – в шею мне сейчас дышит – как его не любить? И Колю Дрыгана – как? Когда столько лет уже любишь. Либера. Специально дома пишет, кто что скажет, и прячет в карман.

Церковная старушка произнесла беззвучно, но все услышали – гасите свечи. Пф, пф, пф. Служба продолжается, и даже концентрируется, и крепчает. Накопленным разгоном и исходящим от конечной цели призывным излучением с силой движется к «вечная память». Но пф и ниточки дымков переменили тональность настроения на «дело сделано». И чего хорошего? Ведь не покойницу хоронят, нас всех при этом освобождая от обязанности присутствовать. Она просто чуть-чуть впереди, а так-то еще немного – и не для кого вечной памяти просить и некому.

Даже большого Имярека – вон стоит – больше хочется не любить, а скорее люблю, чем нет.

Возможно, потому что похороны. На похоронах тоже трудно не любить. Может, это и правда та в гробу, с которой я кривляясь танцевал. Ничего не стоило любить ее побольше. Вот и возмещай сейчас, как умеешь, в последние отпущенные двадцать минут.

Возможно, из-за Иоанна Дамаскийца – такие слова подбирал, такие слова… Погибшее овча. Не захочешь, полюбишь.

Само собой, из-за Христа. Vade mecum. Ид (ты) и мной-со. Вадемекум. Как пастух барашкам и козам. Впереди них, позади. По их тропам, не останавливаясь.

А если нет, не им, то vade mecum туда, где «куда» можно разыскать по прекрасным книгам. По оставленным в них в роды и роды описаниям маршрутов. По высохшим руслам, поросшим горчащей, безуханной, вонзающей терны латынью. Между Вергилием и Овидием Назоном. «Буколиками» и «Тристиями».

Василий Аксенов

[К 70-летию]

Василий Аксенов из тех писателей, у которых есть талант опережать время на день, на месяц, на год. Угадать ближайшее будущее ему интереснее, нежели оценить прошлое. Этим во многом объясняется успех, которым были встречены первые его сочинения и который сопровождает его книги до сих пор. Читателям не хватает – или кажется, что не хватает – какой-то малости, чтобы понять, что тип завтрашнего дня – вот этот, мысль завтрашнего дня – вот эта, стиль завтрашнего дня – вот такой. А не тот, не та, не этакий, модные сегодня. Наткнувшись на них в книге, читатель принимает их без обсуждения, как будто всегда знал, что так оно устроено замыслом, который не нашему чета, учреждено не по нашему желанию, а свыше, и назавтра без сомнений утверждает их. Сам. Таким образом, писатель вроде Аксенова наполовину опознает имеющее быть и предлагает его для опознания другим – наполовину научает других, что́ именно следует им выбрать и установить.

Я написал «вроде Аксенова» не потому, что знаю в России последних десятилетий еще кого-то, наделенного даром такого качества, а лишь для того, чтобы определить ряд писателей, в который он входит. Время от времени они появляются и пользуются особым спросом. Потом заменяются следующими – подобной же отмеченности. Аксенов уже пятое десятилетие остается на месте, которое занял от начала. «Ожог» значил для 1970-х то же, что «Звездный билет» для 60-х. Книги, написанные в эмиграции и дошедшие до России в 90-х, то же, что его радиопрограммы, доносившиеся из эфира в 80-х. Сейчас, в 2000-х, он и как писатель, и как общественная фигура оказался в новом амплуа: на фоне широковещательных, безостановочных и тем самым стирающих друг друга предсказаний он стал выразителем здравого смысла, основательности и взвешенности суждений, порождаемых проницательностью и проверенных жизненным опытом.

Аксенов – писатель такого уровня наблюдательности и различаемости происходящего, зрительных, а еще больше слуховых, который сравним с чуткостью приборов. Тепло, проявляемое людьми, давление, оказываемое ими друг на друга, фиксируется им с достоверностью термометра-манометра. Но он этим не ограничивается. Мы никогда не можем сказать с уверенностью, только ли записал он чью-то конкретную реакцию, которой оказался свидетелем, чью-то фразу, которую услышал, или, что называется, «придумал», смоделировав по реально бывшей, обострив, укрупнив, отшелушив ядро. Поэтому мы и принимаем реплики его персонажей одновременно за уличную речь и за афоризм, а их жест и непосредственный поступок одновременно за физиологию и за фигуру танца.

Часто он добивается этого, помещая героев в эксцентричную обстановку парадокса и абсурда. Не в качестве приема, то есть не создавая карнавальное, временное, исключительное, искусственное пространство, а опять-таки проявляя ровно то, в каком сплошь и рядом пребывают их реальные прототипы-двойники. Во времена советского режима это впрямую демонстрировало фантасмагорию, официально выдававшуюся за социализм, сейчас – мелочность того, что объявляется крупным, полицейскость того, что свободным, вымысел того, что действительным.

Аксенов – писатель хорошего настроения. Его герои переживают выпадающие им скорбь, конфликты, беды всерьез, не отводя глаз, не уклоняясь в утешительные подмены. Но они никогда не упускают шанса обнаружить в положении, куда их завела судьба, забавную черту, окраску, поворот. На это они опираются, в этом получают ободрение. Из его книг следует, что не только не отчаянием движется жизнь, но даже и не преодолением его, а желанием радоваться. Хотя они и видят, что мир не праздник, они ищут и находят в нем праздничность, которая присуща ему от сотворения наравне с унынием и безразличием.

В этом, возможно, причина привязанности писателя к джазу и спорту. Целый ряд ранних его вещей развивается как джазовая пьеса, для которой исполнение значит столько же, что и композиция, тема, ноты. Точнее, исполнение и есть она сама. В более поздних такая манера используется внутри отдельных фрагментов, иногда достаточно крупных. Задана тема, идет импровизация, игра с гармонией, любопытство толкает пробовать то и это, подбирать нужное «слово», приходит, если повезло, наконец что-то верное, закрепляется, задача разрешается… В спорте предпочтение Аксенов отдает баскетболистам. Я знаю его с конца 1950-х годов и свидетельствую, что к нынешнему времени он может с центра площадки забросить из-за головы от трех до семи мячей из десяти.

[К 75-летию]

Что Аксенову 75, не производит на меня сильного впечатления. Не вижу, чтобы он очень изменился с 25-ти. Разве что сделался немыслимо публичной фигурой и во множестве интервью столько рассказал о себе, что не представляю, что бы я мог прибавить еще нерассказанного. И все-таки…

Из того, что не знал в молодости, за полвека близких отношений я узнал:

– благородство его натуры (которое в молодости не замечаешь – спроса нет);

– величину творческого заряда, разнообразие направлений его действия;

– вообще витальность и жизнестойкость;

– неснижаемый интерес к происходящему вокруг;

– отвращение к любым производным тоталитарной власти, к любой авторитарности, к любым ограничениям личной свободы (это и в молодости, но тогда отвращение к советскому режиму было у нас на уровне физиологии).

Главные перемены:

– что тогда бесконечно шлялись и пройти от Аничкова моста до Крестовского острова не представляло труда, а сейчас с Пушкинской до Охотного едем на машине;

– что тогда знание иностранных языков ограничивалось более или менее ай-эм-э-бой, а сейчас он шпарит на английском «не хуже Бориса Шекспира» (по выражению Зощенко), да и французский подтягивается;

– что тогда броски по баскетбольному кольцу производились с большей грацией, сейчас зато процент попадания повыше.

После его перемещения в 1980-м в Америку мы увиделись через восемь лет. Меня впервые выпустили за границу: приглашение было от Велсли-колледжа, но сразу по приезде пришла еще дюжина. В Вашингтоне он встречал меня на вокзале в белом «Мерседесе» размеров, я бы сказал, скромных, демонстрирующем не просперити, а элегантность. Я выступил в его семинаре в университете Джорджа Мейсона. Представляя меня, он упомянул, в частности, что через меня познакомился с Ахматовой: «Мы приехали в Комарово, перед ее домом горел костер, вокруг него танцевали цыгане». Я сказал, что это он от щедрости и чтобы чужеземцы (студенты были со всего мира) по цыганам опознали Россию. Но через несколько лет, уже в Москве, на совместном нашем литературном вечере он повторил слово в слово, и я при всех перевел это в шутку, объяснив, что не было при Ахматовой цыган. Он с удивлением на меня посмотрел и серьезно спросил: «Позволь, а жена Баталова?» Я был посрамлен: а) я не помнил, что она в тот день там находилась; б) я прекрасно знал, что она цыганка, но это все равно, что сказать, что поскольку Ахматова на четверть татарка, там были турки в шальварах с бубнами; в) я преклонился перед его уменьем превратить европеянку Гитану, неподвижно глядящую на пламя дачного костра, в пляшущий табор.

Что касается литературы, то все 50 лет открываю его книги с неубывающим хорошо темперированным желанием – от «Затоваренной бочкотары» до «Редких земель». В молодости еще с примесью акмеистического высокомерия и снобизма, а потом – зная, что прочту что-то, чего не прочту ни у кого другого, и так, как ни у кого другого, выраженное. Некоторые молодые рассказы люблю трепетно и пылко. В целом же исхожу из того, что он прирожденный писатель, весьма замечательный, и, если наталкиваюсь на что-нибудь не вполне удачное, то принимаю это как не вполне удачное у прирожденного писателя, весьма замечательного.

Короче говоря, о 25-летнем храню память нежную, признательную и драгоценнную. Но заместить 75-летнего хотя бы и тремя теми «в цвету» 25-летними не согласен.

[Вместо некролога]

Меня просили написать о нем к его 70-летию и к 75-летию. Сейчас – in memoriam. Я предлагаю написанное тогда. Это естественно – повторить то, что сказал прежде. Единственное, что хочу прибавить, это то, как ведет себя чувство утраты.

Когда позвонили и сказали, что у Аксенова инсульт, во мне отозвалось рефлекторно: проклятье!. Потом растерянно: что же это такое! Наконец более членораздельно: он бывал в переделках, подождем. Первое и второе понятно, третье – потому что на моей памяти ему не однажды удавалось одолевать трудности, неприятности и испытания.

Несколько раз мы хотели вспомнить, когда познакомились. К согласию не пришли, положили вести отсчет от 1960-го, просто как ровной даты. Потому что совпадающе в деталях рассказывали что-то из конца 50-х: события, в которых оба участвовали, антураж конкретных встреч, присутствие на них таких-то и таких-то людей и кто что говорил, хотя припомнить во всем этом один другого не могли.

Тогда в Ленинграде, где мы оба учились, он в Медицинском, я в Технологическом, появились так называемые лито, литературные объединения пишущей молодежи. Одно из получивших общегородскую известность и представительных – Промкооперации, куда мы оба ходили. Название взялось от Дома культуры, с Промкооперацией к тому времени уже никак не связанного. Приходивших было когда двадцать, когда тридцать. Из медиков самым заметным был, да и вообще, пожалуй, самым авторитетным, Илья Авербах, ставший потом кинорежиссером, а тогда писавший стихи. Сочинял и песни, напевал, простенько подыгрывая на гитаре: «Ты скажешь спасибо – за чай, за сахар, а я заплачу – за стол и белье». Не то в Биаррице, не то в Фэрфаксе, помню, что за границей, мы с Аксеновым этот куплет вспомнили, а он еще: «Нужно так попрощаться, чтоб больше не сметь – ждать письма, чтоб ни слуха ни духа; разве я не сказал вам: для двоих называется смерть – то, что все остальные для них называют разлука». Я сказал – подчеркнуто сдержанно, – что автор песенки я… Как это ты? Я от него слышал… Слышал, может, от него, а песенка моя… Может, и твоя, но я буду продолжать считать, что его.

Из Медицинского ходил еще прозаик, он написал рассказ про сенбернара, полюбившего болонку, трогательный, но самое замечательное было, что сочинитель был уверен, что порода называется «сеРбернар», так на протяжении всего повествования и произносил, а поправленный – долго спорил, что правильно у него, а не у критиков. Аксенов на этих собраниях держался незаметно, потом просто взял и напечатал «Коллеги». Никто ему не завидовал, публикация в то время в нашем ленинградском кругу расценивалась скорее как что-то бросающее и на произведение, и на автора тень.

Немного позднее, в начале 60-х, на меня напала хворь под названием вегетодистония, что-то с сосудами. Один приступ случился на улице, я доплелся до скверика, прилег на скамейку. Старушка с соседней вызвала «Скорую». Молодой врач, услышав мою фамилию, сказал, что знает ее от своего сослуживца Сени Ласкина. Ласкин учился на одном курсе с Аксеновым и тоже писал прозу. Я знакомство подтвердил. Врач мое состояние определил как «ничего страшного» и предложил отвезти меня не в больницу, а ко мне домой – «отлежитесь». Недели через две мы с Аксеновым были в одной компании, и он рассказал историю, как я не мог поймать такси, остановил «Скорую» и велел доставить себя по домашнему адресу.

Этих эпизодов, фрагментов наших разговоров, обстоятельств встреч в моей памяти десятки. Месяц вдвоем в Клога-ранд, авантюрные полмесяца на Саареме, десять месяцев в Вашингтоне, из них первый – в его доме, и потом по месяцу, по пол, когда, приезжая, останавливался у него, и его наезды ко мне, когда одно лето мы жили в соседних рыбацких деревнях в Латвии, – даже календарно это порядочный кусок жизни. Вася – имя, в России подталкивающее к запанибратству. В юности, молодости, сходя в корешении к «Ваське», мы показываем этим такую его простецкость, по сравнению с которой любое имя наше будет пожалуй что и повыше. Предшествуемое союзом «и», оно значит: всё, конец, привет, пока – и вася. Падчерица обращалась к нему Василий Петропавлович. Брат моей подруги-англичанки, к которой я его направил, называл Вазелин Аксолотль.

Но я пишу сейчас не воспоминания о нем. Не показания даю, не свидетельство оставляю, не признания делаю. Тоска, желание дать знать ему, отсутствующему, о своей привязанности, надежда, что еще одна всплывшая в памяти сцена растормошит его, замкнувшегося в смерти, приблизит к нему, не подающему о себе вести, – вынуждают оборачиваться к общему прошлому. Считается, что боль любой потери со временем притупляется, утихает. Но есть и такие, когда, наоборот, только обостряется. Промежуток между парализовавшим его инсультом и смертью стал буфером между им живым и мертвым, приучил к тому, что его все меньше, что утекает, уходит. Смерть, похороны были – уже полуумершего, полупохороненного. И вот, идет третий год, а его отсутствие я чувствую все более реально, более лично, более вызывающе, жгуче. Хочется произносить беспомощно: он был добрый, умный, веселый, широкий. Родственный. Ни разу не давший возможности себя поблагодарить.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации