Текст книги "Первый день – последний день творенья (сборник)"
Автор книги: Анатолий Приставкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Козье молоко
Моя сестренка опасно заболела. Она сгорала в жару и иногда плакала: «Ой, мамочка, больно… Больно…»
В такие дни я выпрашивал у детдомовской поварихи большой медный чайник и шел к станции. Там, привязанная к колышку, паслась чья-то коза. Я ставил под нее чайник и тянул за теплые, жестковатые соски. Я просил ее:
– Козочка, хорошая, добрая козочка, ты дай мне немного молочка… Не для себя, честное слово, сестренка моя болеет…
Однажды сзади подкралась ко мне старуха и больно схватила за волосы:
– Ах ты вор! Детдомовец ты несчастный!
Я вырвался и, потеряв крышку от чайника, прибежал в детдом. Скоро пришла и старуха. Я видел, как она спрашивала заведующую и прошла в детскую комнату, где та находилась. Заведующая как раз смотрела, как мою сестренку поят молоком.
Потом старуха вышла, а заведующая, выглядывая из двери, спросила:
– Вы ко мне приходили?
«Не сказала», – подумал я и так обрадовался, что забыл спрятаться. Я стоял в коридоре у стенки, и мне хотелось врасти в нее, когда старуха проходила мимо. Но она остановилась точно напротив меня и, разглядывая что-то на полу, сказала, словно сама себе:
– Я хорошо запомнила того, кто крадет молоко, и я его не вижу… Иначе бы руки ему повыдирала вместе с корешками. Так вот… – И, помолчав, добавила: – Но если какой хороший мальчик придет и попросит молока, разве я не дам? Ведь каждый знает, что я работаю сторожихой в школе.
И старуха пошла дальше, сильно шаркая об пол валенками, которые она носила даже летом.
«Тринадцатый»
Однажды во дворе детдома появился нищий старик. Он сказал:
– Кто посмеет смеяться надо мной? Разве вы знаете, кто я? Вы ничего не знаете!
– А кто вы? – спросили тогда наши ребята.
– Ого! Так им все и расскажи. Может быть, вы не смотрели фильм «Тринадцать»?
– Смотрели, – сказали хором мы.
– Тогда я удивляюсь вашему недомыслию и слепоте! – рассердился он. – Неужели каждому нужно объяснять, что единственный герой, оставшийся в живых после сражения, сейчас перед вами…
Старик пошел прочь. Мы онемели. Мы были сражены на месте.
Он, видимо, понял это и тотчас же вернулся.
– Ну, вот что, об этом молчок. Ясно? А сейчас тащите поесть! Разве может красный герой голодать в наше время!..
Целый месяц «Тринадцатый» жил у нас в дровах. Мы тащили весь свой хлеб. Героический старик, снисходя к нам, принимал все это и ворчал:
– Неблагодарные потомки… Разве я плохо воевал с басмачами? Разве я не красный герой?
– Красный герой! – подтверждали скорее мы, пугаясь, что он обидится и уйдет.
– И вы, контра несчастная, жалеете для красного героя свои жалкие рубли?..
Мы достали из тайников всю мелочь и принесли ему.
В тот же вечер он исчез. Несколько дней мы искали нашего старика. На третий увидели на берегу реки толпу. Старик лежал на земле мокрый и не похожий на себя.
– Бездомный бродяга! – сказали люди. – Напился до беспамяти и утонул.
– Это «Тринадцатый», – сказали мы, потому что мы одни знали о нем правду.
– Может, и тринадцатый… Их много нынче тонет, – ответили в толпе.
– Но это же «Тринадцатый»! – закричали мы. – Это же красный герой!
Тогда люди засмеялись:
– Тридцать лет он тут побирается, наш красный… От вина всегда красный.
– Вы… Вы врете все! – сказали мы, отчаиваясь.
И нас прогнали домой.
Мы сидели на дровах, там, где совсем недавно разговаривали с последним красным героем, оставшимся в живых, и мужественно скрывали друг от друга слезы. Мы твердо знали, что погиб «Тринадцатый» и никто не сможет понять наше горе.
Море
Это письмо было вправлено в рамку и повешено в красном уголке. Оно было адресовано ребятам детдома от московского шефа. В конце стояла подпись: дважды Герой Советского Союза, контр-адмирал. Когда-то шеф побывал даже сам в детдоме (он приезжал в Кизляр охотиться на кабанов) и в разговоре с ребятами, весело прищуриваясь, спросил:
– А моряками хотите быть? Ну-ну! Может, помогу чем-нибудь. Растите быстрей…
Ребята часто перечитывали письмо. Оно теперь было их надеждой. Их верой. Их молитвой. Неровные буквы превращались в белые гребешки волн, строчки, как валы, набегали, касаясь ребячьих сердец. И сердца сладко замирали. Море, конечно, ждало их. Ласковое, красивое, мерное.
Володька Рудкевич часто перечитывал письмо. Он был всех старше, и ему первому предстояло плыть в это море. Когда за одним из его дружков приехал из Москвы отец, Володька попросился с ними. Уж там-то, в столице, он разыщет шефа, и тот обязательно устроит его юнгой.
Володька долго ходил по Москве, разыскивая здание Главсевморпути. К шефу его не пустили, даже разговаривать не стали. Красиво одетый человек сказал в проходной:
– Ступайте, мальчик. Никого здесь в юнги не принимают. Впрочем, я могу еще проконсультироваться. Вы мне позвоните по три-восемьдесят-один.
Володька долго пробовал набрать этот номер из автомата, но ничего не выходило. Потом его научили звонить по местному телефону. Каждый день он приезжал к большому серому зданию и звонил от входа. Чтобы растянуть имеющиеся деньги, он ел только хлеб с морсом.
Тетка, что торговала морсом, лучше понимала его. Она говорила:
– Был сегодня твой начальник. Вчера не приезжал, а сегодня точно был.
Однажды, в который раз безрезультатно набирая знакомый номер, Володька понял, что ему никто не ответит. Тогда он достал оставшиеся деньги, выпил три стакана морса, к удивлению продавщицы, и медленно пошел по улице.
Море встретило его неласково. Но он верил еще в него. Он знал, что сегодня сядет на поезд и на крыше вагона поедет к этому морю. Вот так и шел он по городу. Рюкзак, почти пустой, теперь был надет у него под пальто. И от этого он казался немного горбатым.
Отец Фесенко
Володька Фесенко потерял связь с отцом в начале войны. И когда воспитатели спрашивали его о родителях или когда между ребятами заходил разговор об отцах, его отец получался самым лучшим, самым главным. И все верили Фесенко, потому что глаза у него были чистые-чистые, голубые-голубые, неотразимо правдивые.
То он описывал, как его отец-комдив уходил на фронт, а он, Володька Фесенко, проехался на отцовском скакуне перед замершими от восторга бойцами. То вдруг вспоминал, что еще до войны отец его, боевой герой-командир, получил лично от Буденного серебряную шашку на маневрах в Гатчине. А то оказывалось, что его отец воевал в одной дивизии с Чапаевым и даже соперничал с ним в ловкости и отваге. И выглядел отец Фесенко во всех рассказах молодцеватым стройным казаком с черными усами. Ни у кого в детдоме не было такого героического отца. Ребята уважали Фесенко. Воспитатели в карточке для беспризорных, в графе о родителях уверенно делали такую надпись: «Отец – крупный командир Красной Армии».
И вдруг отец Фесенко нашелся. Летом сорок пятого года он прислал короткое письмо, а следом приехал сам. В ослепительный жаркий день он появился у нас во дворе: сгорбленный, маленький, седоватый человек. Положил на землю тощий рюкзак, присел и непривычно щурил по-фесенковски голубые глаза на окружавших его ребят. Да тихо, устало как-то улыбался. И был он в обыкновенной солдатской гимнастерке, и на груди у него были обыкновенные солдатские медали.
А утром он увел за руку счастливейшего из людей – Володьку Фесенко. А мы смотрели. И смотрели воспитатели, которые при оформлении документов так и не исправили «крупного командира».
Наша биография
Почти у всех нас, принимаемых сегодня в комсомол, биография одинакова. Мы волнуемся, сидя в торжественной комнате райкома. Рассказывает о себе мой друг. За ним должен идти я.
– Ну, значит, отец мой был депутатом солдатских Советов. В революцию он был в Ленинграде…
– В Петрограде! – поправляют его.
И он соглашается:
– Правильно, в Петрограде. В старинное время он так назывался. Я забыл. Потом отец воевал с Юденичем. После был послан в Донбасс, шахты строил. И он сам рассказывал…
– Ладно, это потом. Вы биографию дальше, – говорят из-за красного стола.
– Хорошо, – кивает принимаемый. – Мать у меня жила в Краснодарском крае. Была активистка на селе, организовала избу-читальню, но в коллективизацию ее пытались застрелить кулаки, и она лежала в луганской больнице. Там, конечно, встретилась с отцом. Мать рассказывала, как ночью она возвращалась домой и…
– Вы биографию дальше, – говорит кто-то нетерпеливо из-за красного стола.
– Ладно. Брат мой старший был связистом, партизанил в тылу фашистов. Потом в действующей армии дошел до Чехословакии. Он много рассказывал…
– Ну, а дальше? – опрашивают из президиума.
– Дальше? Другой мой брат недавно на целину уехал. Вот когда призыв партии был. Он, знаете, в письмах писал…
Но люди останавливают:
– Это ясно. Вы о себе говорите.
– Чего? Так я все время о себе. – Парень передыхает и говорит: – Ну вот, потом я учился в школе и ее окончил. И все.
Свет в окне
Я помню хорошо то время, когда мама была живая. Я бежал с катка, промокший, усталый, и еще издали видел свет в своем окне. Желтый маленький огонек всегда горел мне навстречу, как только я поворачивал на нашу улицу. Взгляд матери моей был похож на теплый свет, плывущий из окна.
Теперь я работал, а по вечерам учился. Приезжал домой около двенадцати. Шел от станции по черным улицам. В некоторых домах горели окна. Это, наверное, матери дожидались своих сыновей. Я поворачивал на свою улицу и ничего не видел в том месте, где было наше окно. Холодная чернота проникала в сердце, и шаги невольно замедлялись. Значит, отец ночует опять у той женщины, которую мне прочили в матери. Я еще ее не видел. Но я хорошо чувствовал ее присутствие, потому что, появившись, она погасила тот неяркий огонек в окне, который зажигал мой отец.
Я медленно шел к дому. Я знал, что меня ждет. В ледяной комнате я буду разжигать печку, а торф не захочет гореть. Потом я буду чистить картошку, а коченеющие пальцы совать в рот. Потом, во втором часу ночи, сяду дожидаться, когда она сварится, эта картошка. Я буду глядеть на тлеющие синенькими огоньками торфинки и усну. А под утро у потолка будет плавать синий чад, в кастрюле окажутся только угли. В комнате будет морозить, и я лягу под матрац, чтобы доспать до шести, когда снова на работу…
Однажды, завернув за угол, я остановился, пораженный. Непривычно яркий свет пролился мне навстречу. Я заторопился, быстро зашагал, потом побежал к нему, доброму и зовущему. Я боялся, что он может вдруг погаснуть. А он, сильный и большой, с шелестом падал на ночную улицу, освещая мне путь. Я распахнул дверь. Отец и незнакомая наряженная женщина сидели за столом. У них было весело, и они не обратили на меня никакого внимания. Я ушел на кухню и стал стучать молотком. Просто нашел какой-то гвоздь и стучал по нему. Не скоро вышли они, двое. И отец, выходя, спросил:
– Ну, чего ты стучишь?
– Так, стучу, – сказал я и все бил и бил молотком.
– Целый час колотит, у меня уши болят! – сказала у дверей женщина.
В комнате все было прибрано. Чужая двухсотсвечовая лампа горела под потолком. Без абажура она больно жгла глаза. И я ввернул нашу маленькую теплую лампочку. А большую я выкинул.
Драгоценные марки
Еще совсем недавно, на исходе детства, я собирал почтовые марки. Мы отдавали самое, по нашим понятиям, драгоценное, чтобы раздобыть желанную картинку.
Альбомы специальные тогда не продавались, мы клеили марки на старые книги. Однажды, разглядывая свою коллекцию, я прочел в просвете между марками несколько слов об одном человеке. Буквы были заляпаны клеем, но я понял все. Мне захотелось узнать, что написано дальше, и я оторвал одну марку с изображением реактивного самолета.
Из нескольких строчек я узнал об удивительном бойце, который мечтал о счастливой будущей жизни, а сам сражался с беляками. Он вел отряд по лесам и болотам. Он не боялся пуль и шел всегда первым.
А дальше опять было заклеено, и я еще оторвал несколько марок. Под красивой маркой из колонии Мозамбик я узнал, что человек этот мечтал о свободе на всей земле. Он не слышал тех удивительных песен, которые слышали мы. Он знал всего одну хорошую песню. И любил петь ее на привалах.
«Смело мы в бой пойдем за власть Советов…»
А потом я отрывал марки еще и еще… Этот веселый и добрый человек попал в плен. Над ним издевались враги, но он ничего не говорил. Он только пел про себя свою песню: «Смело мы в бой пойдем…»
Рядом лежала целая кучка марок. Но я ничего не видел. Какой человек пропал! Какой человек… Беляки его убили. А он их совсем не боялся. Он смело пошел на расстрел. Об этом я узнал, откладывая свою последнюю марку.
Мышь
Однажды, покинув на день детдом, я пришел туда, где жил. Постоял под окном, поглядел. В нашей комнате кто-то поселился. Я это понял по роскошным продуктам на столе, по цветам на комоде. И стол и комод были наши, довоенные. Я даже помнил, как их покупали. Мама и отец долго считали деньги и о чем-то спорили. Вечером ложились спать и опять подсчитывали. Потом подъехала машина, выбежала из дома мама и рассмеялась:
– Экий ты… Чего испугался? Смотри, какую красоту купили!
Соседи помогали сгружать и тоже хвалили.
Я стоял и глазел через окно на комнату. Такую теплую и знакомую. И стало холодно. И чего-то жалко.
За рамой по вате пробежала мышь. Серая и толстая. Пробежала и преспокойно уселась, поводя усами.
– Кыш! – сказал я.
Мышь совсем не испугалась. Даже не посмотрела на меня. А до войны я совсем и не видел у нас мышей. Был бы отец не на фронте, он бы не дал им развестись.
Рядом со мной остановилась женщина и тоже стала смотреть на мышь.
– Здесь заведующий магазином живет, – сказала она. – Хозяев нет, вот и поселился. Их много сейчас за счет войны развелось… – добавила женщина и посмотрела на мышь.
И непонятно было, про кого она говорит. Мышь спокойно нежилась в тепле.
Я еще дальше засунул руки в карманы. Посмотрел на женщину и заметил, что и она поежилась и засунула руки подальше в карманы.
Мы взглянули друг на друга и разошлись.
Голубой канал
Где-то за горизонтом, далеко-далеко, там, куда уходят каждый день веселые поезда, лежит Голубой канал. Очень красивый канал. И люди там и жизнь красивые…
Так мне рассказывал Вадька, рассматривая картинку на папиросной пачке «Беломор».
С Вадькой я познакомился на платформе. Оба мы продавали папиросы и старались перекричать друг друга:
– Кому-у папиросы нарупьпарра-а!
Когда папиросы не покупали, я садился на край грязной платформы, где шляпки гвоздей были похожи на плевки. Я смотрел на блестящие рельсы, на паровозные дымы и небо августовское, белесое. А Вадька рисовал на пачке разные виды. Грифелем чуть-чуть скребнет – и вот уже рельсы готовы, и дымы над станцией, и облака. По вечерам за Вадькой приходил его отец, одноногий и грубый инвалид. Он забирал всю выручку, комкая деньги в кулаке, и уводил сына домой. Однажды Вадька сказал:
– Накоплю денег, уеду учиться в художественную школу. Ты знаешь, я сейчас настоящую картину рисую! Угадай, что?
– Не знаю.
– Голубой канал! Правда, здорово?
Шли поезда. Разные руки тянулись к пачке. Черные, большие, с блестками металла на корявых ладонях. И пронырливые, где на цепких пальцах золотели кольца. И широкие, медлительные, достающие вчетверо свернутые рубли из узелков. И щедрые, с вытатуированными якорями и звездами.
А потом поезда уходили в неведомую даль – наверное, к Голубому каналу. И становилось грустно. Я мечтал, что когда-нибудь уедем туда мы с Вадькой. Там нет штучных папирос и пьяного инвалида. Там Вадька нарисует настоящий Голубой канал и будет учиться в школе.
Однажды еще одни руки, огромные, хорошие, потянулись к пачке:
– Эй, малец!.. А работать, как люди, ты хочешь?
Как-то вечером, возвращаясь с завода, встретил я на платформе Вадьку. Он присвистнул, оглядывая мою грязную спецовку, сказал:
– Я теперь знаешь как зарабатываю? Торгую целыми пачками!
Пазуха у него отдувалась. Откуда-то появился Вадькин отец. Вадька засуетился, сказал тихо:
– Да, а картину мою помнишь, Голубой канал? Отец ее загнал на рынке… Ну, я пошел.
Я долго стоял потом. Издалека было видно, как ковыляет инвалид. А рядом его маленькой тенью торопливо шагает Вадька.
Врачиха
В цехе пронзительно звенели пилы. Каждая пила была похожа на солнышко. И от этого солнышка бежали золотые лучи опилок. Работа была самая простая: сунешь под огненный диск доску, нажмешь на нее – и расползется доска на две части.
Раз в неделю приезжала к нам врачиха, как мы ее называли. Я ее боялся. Она ощупывала нас железными пальцами, курила и приговаривала грубо: «Кто же это в нашей жизни хнычет, а?» Потом мыла руки. И однажды я слышал, как она бормотала про себя: «Боже мой, какая худоба эти подростки. Война… Война». И ее бормотания мне напоминали заговоры старой колдуньи.
Ели мы мало. И я иногда замечал за собой: нагнешься – и вдруг серая дымка зальет голову и глаза. В такую минуту и произошло несчастье. Я не заметил, как вместо пилы надвинулось на меня пронзительное солнце, и обожгло, и ударило по глазам. Потом где-то кричали: «Мальчонку убило!» А я думал: вот, кого-то убило. И хотел тоже узнать, кого же это убило, все хотел побежать и не мог…
А в ушах звенело: «Убило! Убило! Убило!..»
Потом я лежал в белой палате и видел перед собой нашу врачиху. Мне было больно, очень больно, но она говорила грубым басом:
– Кто же это в нашей жизни хнычет, а?
Она трогала меня руками, от которых пахло табаком.
Я от испуга переставал плакать.
Я стал поправляться. Иногда страшная врачиха задерживалась у моей кровати. Глаза у нее были темные, лицо скуластое. И говорила она жестковато, ровно, словно допрашивала:
– Отца с матерью нет? А где жил? Папиросами торговал… Да, гадко. А вот учиться надо.
Нет, все-таки я ее очень боялся. Нянечка у нас была добрая, и она рассмеялась, когда я рассказал ей про врачиху:
– Она хорошая. У нее муж погиб на фронте, ребенок умер. А она вон басит, как будто ничего и не было…
Скоро меня выписали. Сама врачиха вышла меня проводить. Она курила папиросы и говорила резковато:
– В детдоме будешь жить, я договорилась. Учись. Это нужно. Может, я когда зайду… – Она осеклась.
Я посмотрел и впервые увидел, что она совсем не страшная, эта наша врачиха. И еще я понял, что, может быть, впервые надо сказать уже ей: «Кто же это в нашей жизни хнычет, а?»
Трое
Это случилось под Серноводском, на Кавказе. Нас было трое: Колька Сурков, Шибаев и я. Мы познакомились у костра, когда сошлись однажды вечером на вкусный запах картошки. Картошку варил Колька Сурков, повесив консервную банку на проволоку. Он поглядел, как мордастый, прожорливый Шибаев, обжигаясь и мыча, заглатывает целые картофелины, засмеялся:
– Не торопись, если не хватит, я еще нарою…
– Где?!!
– Здесь есть один огород, – сказал Колька. И добавил, осеняя спокойными, удивительной голубой чистоты глазами: – Я копаю аккуратно, по всем сельскохозяйственным законам. Так что вряд ли меня хозяин поймает до осени. – Сурков разлегся и, почесывая белую голову, продолжал развивать мысли: – А вообще это не жизнь. Картошкой не проживешь. Нужны продукты другие, и здесь у меня есть одна мысль…
– Я согласен с любой мыслью, – сказал Шибаев, с чавканьем приканчивая картошку.
Мы начали с нашего соседа – сельскохозяйственного техникума. Это было здание двухэтажное и красное. В окне на втором этаже маленькие глазки Шибаева безошибочно обнаружили что-то съестное. Он даже не знал, что это, но он знал, что это можно обязательно есть, потому что, когда он смотрел на это окно, у него подымался «гуд в животе». У Суркова быстро возникла мысль, как это дело «обтяпать», и однажды вечером мы забрались туда.
Мы копошились в полутемной комнате, собирая в кучу странно большие фрукты и овощи, когда Шибаев вдруг сплюнул и начал громко ругаться. На него зашипели:
– Тише! Ты что?
Оказывается, прожорливый Шибаев с налета, не дожидаясь дележа, впился зубами в яблоко и чуть не поломал зубы. Оно оказалось из воска. Он долго плевался. Сурков разглядывал розовую морковку и по-детски удивлялся:
– Вот это сделано! Вы посмотрите, как здорово сделано!
– А что жрать? – спросил Шибаев, у него опять начался «гуд в животе».
Мы сидели в зарослях кукурузы и молча разглядывали добычу. Перед нами возвышалась целая горка красивых, но несъедобных муляжей. Колька задрал голову к небу, и в его глазах побежали белые круги, словно в голубую воду бросили камень.
– У меня есть одна мысль. Пожрать будет…
– Согласен, – сказал Шибаев.
– Будем топить воск и делать свечи.
На Кольку вдруг напала страсть лепить. Из-под его ловких рук выходили удивительные фигурки собак и петухов. Но он скреб русую шевелюру и говорил:
– Я вылеплю точно такую морковину… Думаете, не смогу?
И не мог. У Шибаева от голода опять начался его «гуд».
Он сидел на корточках и ненавидящими глазами глядел на развлекающегося Суркова. Я тоже зверски хотел жрать. Но я сидел и читал книгу. Я любил читать книги и хватал их где только можно. Эта книга была украдена в техникуме.
И вдруг Колька бросил воск на землю и заявил, разглядывая нас насмешливо:
– У меня есть одна мысль. На нашем одежном складе задвижка и замок. Если замок повернуть боком, то для хода задвижки окажется больше места, и дверь должна открыться. – В глазах у Суркова, как от брошенного камня, шли веселые круги. – Возьмем одно пальто, кто-нибудь наденет, и выйдем. Только одно…
– Почему одно? – зарычал Шибаев.
– Потому что нужно честно воровать. Прожрем одно, возьмем другое.
Все произошло, как сказал Колька. Задвижка легко отошла, и новое пальто мы принесли в одну избу. Хозяева нас радушно усадили, подали тарелку красных помидоров и стукнули о стол бутылкой. Никто из нас не пил водки до этого, но, видно, так полагалось, что при продаже нужно пить. И нам, как взрослым, налили по стакану.
Я только помнил, как в голубом дыму перемешивались и чередовались чьи-то льстивые лица, помидоры и пьяный Колька, который кричал:
– …Нам все равно, сколько дадите – и ладно!
И жирные прижмуренные лица хозяев двоились, троились и шамкали многими ртами:
– Деньги мы потом отдадим… Так, с ходу, где их взять, деньги…
Конечно, деньги нам и потом не отдали.
Колонию решили срочно развести по местным детдомам. Об этом нам сказал Колька. Мы сидели на траве около станции. Подходил поезд.
– Загонят куда-нибудь еще похуже! – добавил Сурков и зашлепал босыми ногами к вагонам. Приподняв белесые брови, оглядел проводницу, посмотрел под вагон. Показал рукой на железный ящик. – Глядите, «собачник». Когда-нибудь я вот так залезу в него, – Колька закинул ногу, примерился, – и покачу тыщу кило метров…
И глядел на Суркова и видел в его озерных глазах белые разводы, словно огромный каменище плесканули туда. Но он ничего не говорил. Мы стояли и смеялись, представляя, как бы он уехал в железном тесном ящике под вагоном. А поезд тронулся. И Колька Сурков не стал вылезать. Он только сказал нам:
– Ну, пока, дружки. Еду я в Москву. Решил я найти такую школу, где мне покажут, как слепить красивую морковь. Я обязательно хочу слепить красивую морковь…
Я с Шибаевым попал в кизлярский детдом. И однажды он сказал:
– Ну, что, хватит отдыхать! Я гляжу, ты уткнулся тут в книжки и ничего не видишь… Так вот: я пригляделся, здесь во-о олухи какие… Ничего не сторожат. Замок на складе сбить проще простого. Решили? И бежим!
– Куда?
– Все равно. Не нравится мне здесь.
– Я не побегу, Шибаев. И склад ты не трогай.
У него заблестели глазки, на щеках поплыли два бордовых пятна румянца.
– Ага, гад, изменяешь?!
И тогда я взял его за борта теплого пальто, которое нам здесь выдали:
– Слушай, Шибаев, здесь настоящая жизнь, понимаешь? Я хочу забыть, как воруют… Я хочу читать книги, я их нигде не видал так много, как здесь. И я хочу учиться…
А склада ты не посмеешь тронуть, понял? Иначе я соберу ребят, и о себе… и о тебе…
У Шибаева задрожали жирные щеки и округлились глаза. Он попятился и уже издали прокричал, показывая кулак:
– Сексот!.. Сволочь… Ты попомнишь, ты…
Ночью он бежал. Он, наверное, решил, что я все расскажу. А я ничего не рассказал. Я только хотел жить по-новому.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?